В отличие от Жозефины, на женской совести которой один только Наполеон, Асетрина - как звали друзья-товарищи-любовники Асю Пекуровскую - ухитрилась/умудрилась прохлопать и профукать сразу двух - самого-самого поэта и самого-самого прозаика. Что заставляет усомниться не только в ее женской чуткости, но и в литературном чутье, хотя литературовед она сносный и даже занятный, но скорее в схематических и схоластических построениях, чем в анализе текста. Освистанному Бродскому она до сих не может простить, что освистала его - ну, да, мы ненавидим людей, которым приносим зло, - а с Довлатовым продолжает post mortem борьбу, что твой Дон Кихот с мельницами, вчистую отрицая за ним литературный дар. Вот из ее совсем недавнего питерского интервью:
"Довлатов был по-человечески талантлив, а все остальное было второстепенным: ну, несколько рассказов, в общем-то и все. А Бродский абсолютно не был по-человечески талантлив. Он был закомплексованным, довольно трудным, а когда выбился наверх - и высокомерным, то есть во всех смыслах тяжелым… Довлатов еще ничего не писал, Бродский тоже был в начале пути. То, что он вывез из России, не было заявкой на тот уровень мастерства, которого он впоследствии достиг. Как поэт он тоже состоялся уже в Америке. Бродскому, как мне кажется, помогли его амбиции. Нобелевскую премию ему же дали не за поэзию".
Прости ей, Господи, ибо не ведает, что глаголет!
Третьим Асиным литературным любовником был Аксенов, который к тому времени купался в славе и был в фаворе у советской молодежи. Проблема личного выбора для Асетрины Пекуровской не стояла - она плыла по воле волн в фарватере тогдашней моды. В каком-то отношении она походила на мадам Помпадур - с той только разницей, что в ее любовниках не было короля, зато она была любима тремя кумирами нации: одним наличным, в то время вровень с Евтушенко, и двумя будущими. Что я плету? Вот признание самой Аси Пекуровской, которая поучаствовала под музыку в концерте под названием "Довлатов, Бродский и Аксенов любили Асетрину". Не хило, да? Читатели попадали со стульев и даже с кроватей и лежат в лежку? А зря. Здесь надо малость поколдовать над семантикой выбранных профессиональным филологом слов. Да и колдовать особенно не придется.
Почему Асетрина Пекуровская не написала про трех этих знаменитых мужей, что они были влюблены в нее? И в каком смысле употреблен глагол "любить"? Если в смысле высокой любви, то есть "высокой болезни", то ни Аксенов, ни Бродский ее так не любили, а только Довлатов. К Аксенову она, может, и ушла как к знаменитости, но со стороны Васи приглашения не было и быть не могло - эмоционально, человечески, матримониально, как угодно он был абсолютно предан Майе Кармен. А гулял налево только в ее отсутствие, как это и случилось с Асетриной в Ленинграде: любовь-морковь! Кстати, редактор "Русского базара" Наташа Шапиро объяснила мне недавно этимологию этого выражения. Согласно православному канону, который мало где теперь соблюдается, в церкви была принята гендерная топография: мужчины справа, женщины слева. Если мужчина оказывался на женской половине, то про него говорили, что он пошел налево. С тех пор и повелось.
К Аксенову Сережа сильно взревновал и, помимо семейных сцен, много лет спустя мстил своему сопернику в литературе - прямо, как Аксенову ("…прозу Аксенова не могу прочесть - изнемогаю от скуки"), и косвенно, как списанному с него и легко узнаваемому персонажу Ваньке Самсонову, - само собой, в любовном автобиографическом романе "Филиал", главная героиня которого Тася-Ася-Асетрина.
Опускаю подробности, которые довольно внятно изложены самой Асей Пекуровской в ее мемуарной книге о Довлатове. Включая питерский еще эпизод, когда она застает Сережу, рассматривающего подаренную ей фотографию Аксенова с любовной надписью:
Перед Вами снимок с Васи,
Борода висит до чресел.
Он влюблен ужасно в Асю.
Этим он и интересен.
- Аксенов всегда представлялся мне в первую очередь женатым человеком, - говорит Сережа, - а тебе, должно быть, не давали покоя его лавры знаменитого прозаика.
Довлатову тоже не давали покоя - и не только лавры знаменитого прозаика, но и мужские похождения с его женой. Тем более аксеновское "борода висит до чресел" не может быть понято иначе, как в том же смысле, что "от пейс до гениталий" Бродского, хотя первоисточник у классного ленинградского поэта-самоубийцы Леонида Аронзона.
Все постепенно становится на свои места, как в пазле. По крайней мере, в отношении к Довлатову и Аксенову: учитывая брак первого с Асей и кратковременный роман с ней второго, "любили" следует понимать в единственном смысле - ну, скажем так, эвфемистически выражаясь: "спали". Но как в эту компанию полюбовников Асетрины затесался, Христа ради, Бродский? Список составлен не в алфавитном порядке - значит, в хронологическом, да? Не по старшинству же и не по месту в русской литературе!
Это все, однако, теория, а как было на деле? В том-то и дело, что свидетельские показания о любовном треугольнике Бродский - Довлатов - Пекуровская разнятся до противоположности. Врет, как очевидец? В данном случае врет один из очевидцев, но кто именно? Сергей Довлатов или Иосиф Бродский?
Сережа рассказывает, как еще в Ленинграде они с Бродским приударили за одной девицей, но та предпочла Бродского. Бродский дает противоположный исход этого любовного поединка, правда объясняя поражение своим отсутствием: "Мы осаждали одну и ту же коротко стриженную миловидную крепость, расположенную где-то на Песках. По причинам слишком диковинным, чтобы их тут перечислять, осаду мне пришлось вскоре снять и уехать в Среднюю Азию. Вернувшись два месяца спустя, я обнаружил, что крепость пала".
Ну, назвать женщину крепостью, положим, романтическое преувеличение. Тем более ту, о которой речь. Иносказание прямо-таки в метафорическом стиле "Тысячи и одной ночи". Помните: "…обнял ее и велел ей охватить себя ногами, а потом он забил заряд, и пушка выстрелила и разрушила крепость, и увидел он, что она несверленая жемчужина и не объезженная другим кобылица. И он уничтожил ее девственность и насытился ее юностью…" (Русский переводчик предупреждает, что в этих сказках "вещи наивно называются своими именами, и точная передача подлинника была несовместима с нормами русской литературной речи". Когда это было! Сейчас бы перевели почище, чем в оригинале, - еще непристойней и скабрезней.)
Здесь важно отметить, что Бродский, который называл себя мономужчиной, нисколько не сомневается в исходе любовного поединка: победа досталась ему, если бы не пришлось укатить в Среднюю Азию, чтобы - причины хоть и диковинные, но теперь известные - хайджакнуть там самолет: все равно куда - не в, а лишь бы из! Безумная та попытка не удалась, и Осе пришлось ждать еще дюжину лет, чтобы легально осуществить свое ярое, сводящее с ума желание - покинуть пределы любезного отечества, сменить географическую родину на запасную.
Были ли у Бродского основания для такой мужской самоуверенности, коли он сводил дело к присутствию и к отсутствию? К присутствию Довлатова и к отсутствию Бродского. Может, и были, не мне судить, но, безусловно, у Бродского была мужская харизма и действовала на женщин гипнотически, неотразимо. Сам тому свидетель у нас на совместном с Леной Клепиковой дне рождения. Народу собралось много, вешалки не хватило, "польта" побросали как попало на стоявший в коридоре старинный сундук. И вот застаю такую мизансцену: на сундуке возлежит пьяненькая Марина Р. - та самая, которой Андрей Битов однажды сказал: "Почему у тебя такие кривые зубы?" - и умоляет стоящего перед ней Бродского:
- Ну, пожалуйста, Ося! Прошу тебя! Прямо здесь! Ну, что тебе стоит? Соловьев, выйди! - Ретировался задом, но успел услышать, не подслушивая: - Ладно, Ося, не хочешь здесь, поехали ко мне, Игорек в Москве…
И то сказать, Бродский остался непреклонен. Не только потому, что у Марины были кривоватые передние зубы, а потому, что взял за железное правило не трахаться с женами приятелей - типа, табу на инцест. Тем более сам крупно на этом подзалетел, когда его любимая сошлась с его другом. Правда, один раз Ося изменил этому правилу, о чем очень и очень жалел. И покаянно рассказывал об этом досадном эпизоде не только мне. "Помню, когда у него что-то произошло, вряд ли по его инициативе, с женой одного художника, он угрызался и явно раскаивался", - пишет Андрей Сергеев, лучший друг и лучший мемуарист Бродского.
Отмечу попутно, что друзьями Довлатов и Бродский никогда не были. Ни в ту зимнюю пору, когда восемнадцати-, девятнадцатилетними юношами павлинились перед Асей Пекуровской, а той только того и надо было, - кто кого опередил под вопросом. Ни тем более позже, когда гений был освистан в комнате своего бывшего соперника на Рубинштейна, 23, где Довлатов проживал с Асей Пекуровской, что для Бродского было еще унизительней, если учесть, что павшая на волю победителя крепость на правах хозяйки участвовала в этом художественно-антихудожественном свисте. Позже с Бродским случались такие провалы - к примеру, когда ему не удалось прошибить своими стихами аудиторию на переводческой секции Союза писателей в Москве, - это его сильно подавляло, но и вдохновляло на новые подвиги на ниве изящной словесности. Сила его духа и таланта была такова, что он выпрямлялся под давлением пресса. Само собой, до известных пределов: сталинский пресс никому было не выдержать, но брежневские времена - пока они еще не стали андроповскими - были сравнительно вегетарианскими.
А уж тем более не стали эти бывшие питерцы друзьями в Нью-Йорке, где их тусовки и вовсе не совпадали, разве что на днях рождения поэта: нобелевская у Бродского и эмигрантская у Довлатова. "Даже виделись с ним не так уж часто", - пишет Бродский в своем мемуаре о Сереже. То есть на проходах. Тому свидетельство - эти путаные воспоминания, пишет ли Бродский, что был на пару лет старше, хотя всего на год, либо - что не помнит Довлатова бородатым, что может быть опровергнуто любым довлатовским фэном, который, не будучи лично знаком с ним, знает любимого писателя по фотографиям. Лично я его видел то бритым, то заросшим, то бородатым. К слову, на одной из фоток в этой книги засняты оба-два, глядящие друг на друга, и Бродский в упор не видит, что Довлатов с бородой.
Зато Бродский довольно тонко замечает, что Сережа тяготился своим обличьем и даже своего роста стеснялся, относясь к нему иронически, как бы со стороны: бугай хотел выглядеть типичным интеллигентом, каковым и был в душе, гигант-детина косил под классического "маленького человека".
Человек закомплексованный, Довлатов хотя и комплексовал из-за своего роста - в обратную сторону, чем пеньки, - но с ростом ничего поделать не мог, разве что ему повстречался бы царь Прокруст. Зато со своим лицом постоянно проделывал метаморфозы: то зарастал щетиной, а потом и черной бородой, которая с годами становилась все больше и больше седой. Однако на редкие встречи с Бродским чаще всего являлся чисто выбритым. Не сравниваю, но сужу по себе: по лени я тоже не так уж часто бреюсь, а только когда иду в гости или на встречу. И то по настоянию Лены Клепиковой, которая считает, что борода меня старит и делает похожим на раввина. Вот именно: ряд волшебных изменений милого лица. А Сереже я как-то сказал, что коли душу нам не дано изменить, то хотя бы внешность. Довлатов хмыкнул, а что ответил, никак не могу припомнить, хоть убей. Может, на смертном одре?
У Сережи все-таки было иначе, чем у меня. Он даже в присутственные места являлся с бородой, которая ему шла, - скажем, в редакцию "Нового американца" в бытность его там главредом. Впрочем, и без бороды был хорош, как бы ни третировала его Ася Пекуровская при жизни и посмертно, обзывая Аполлоном Безобразовым. Так вот, вчистую брился Довлатов, чтобы предстать пред светлый лик Бродского, из пиетета перед гением и страха перед паханом. Представляю на суд читателя как гипотезу, дабы избежать ненужных споров.
Хотя тому есть и прямые доказательства. Потому как этим страхом пронизаны все высказывания Довлатова о Бродском - печатные, эпистолярные, оральные. От его нелепого, бессмысленного и самоуничижительного замечания в "Записной книжке", что Бродский не первый, а, к сожалению, единственный (а как же сам Довлатов, да и остальные?), до ни к селу ни к городу концовки вполне невинной, с толикой дружеской усмешки над Бродским миниатюры: "Все равно он гений". Куда смелее Довлатов был в письмах:
"Тут состоялся вечер Бродского. Впечатление прямо-таки болезненное. Иосиф был ужасен. Унижал публику. Чем ее же и потешал. Прямо какой-то футуризм. Без конца говорил, например: "…в стихотворении упоминается Вергилий. Был такой поэт…"И так далее. Зло реагировал на аплодисменты… Допускал неудачные колкости…"
***
"Абсолютно ненавистный мне тип человека - неорганизованный, рассеянный, беспечный трепач… Вообразите себе Бродского, но без литературного дара…"
Что до изустных замечаний Довлатова о Бродском, то они разбросаны по всей этой книге. Читатель имел возможность выучить их наизусть.
Сам Бродский никогда не стремился к сближению и даже осадил Довлатова и поставил его на место, когда тот при первой встрече в Америке обратился к нему на "ты", а снисходил до него и покровительствовал ему, хотя далеко не всегда был доступен, скорее из мстительных чувств, пусть кой для кого и прозвучит парадоксом: такой сдержанный патронаж был куда более утонченным реваншем, чем прямая вендетта. Довлатов все это чувствовал не только на уровне подсознания, но и на поверхности, коли вывел свою гениальную формулу: "Иосиф унизьте, но помогите". Можно еще короче, по латинскому образцу: "Помоги, унижая".
Согласно печатным версиям Сергея Довлатова и Аси Пекуровской, первое соитие будущих супругов произошло в отсутствие Бродского и даже благодаря его отсутствию (согласно его версии), в новогоднюю ночь на траве Павловского парка, по женской инициативе:
"Ну что ты? Совсем неловкий, да? Хочешь, все будет очень просто? У тебя есть пиджак? Только не будь грубым…"
По версии Аси Пекуровской, она просто пожалела Сережу. По этому поводу я уже выражал свои сомнения, обобщая их до всего женского племени: кого они жалеют в этот момент - нас или себя? В этом смысле мне кажется ошибочным и мнение поэта Андрея Вознесенского:
За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают…
Опять-таки кого они балуют, падая, - своих сексуальных партнеров или самих себя?
- Я аморальная, да? Это плохо?
- Нет, - говорю, - что ты! Это как раз хорошо!
Довлатов: "Это был лучший день моей жизни. Вернее - ночь. В город мы приехали к утру".
Однако после этого и началось хождение Довлатова по мукам и длилось всю их совместную жизнь. Он что же, ожидал встретить несверленую жемчужину? необъезженную кобылицу? О, эта наша мужская мечта первым распечатать запечатанную Богом женщину!
Продолжаю цитировать "Филиал", где не просто авторский герой, но автопортрет Сережи Довлатова. Тем этот любовный роман и хорош.
"Ты должна мне все рассказать. Абсолютно все.
- Не спрашивай.
А я и рад бы не спрашивать. Но уже знаю, что буду спрашивать до конца. Причем, на разные лады будет варьироваться одно и то же:
- Значит, я у тебя не первый?
- Ты второй.
Вопрос количества тогда стоял довольно остро. Лет до тридцати я неизменно слышал:
- Ты второй.
Впоследствии, изумленный, чуть не женился на девушке, у которой, по ее заверениям, был третьим.
- Я хочу знать, кто научил тебя всем этим штукам?!
- Что? - произнесла она каким-то выцветшим голосом. - Сумасшедший… Сумасшедший…"
Довлатов: "Я полюбил ее. Я был ей абсолютно предан. Она же пренебрегла моими чувствами. По-видимому, изменяла мне. Чуть не вынудила меня к самоубийству. Я был наивен, чист и полон всяческого идеализма. Она - жестока, эгоцентрична и невнимательна". А за два года до смерти Сергей Довлатов писал Асе Пекуровской о ее равнодушии и своих обидах: "…Я считал себя жертвой, а тебя - преступницей".
А может, Асетрина из породы богомолов, самка которых уничтожает самца после соития?
Возвратимся к крепости, которая оказалась не такой уж неприступной, а по собственному велению и хотению отдалась на волю победителя и кое-чему его научила, не просто оставив осадок, но отравив ему всю победу. Их супружество сопровождалось ее изменами, о чем пишут оба, а вдобавок сторонние наблюдатели, типа великого путаника и биографа-подмалевщика Валеры Попова. Однако Довлатова сводили с ума не соперники, а предшественник. Почему я пишу в единственном числе? Да потому что Сережа произвел в уме некоторую генерализацию, сосредоточившись на одном человеке, без разницы, сколько их было на самом деле. Богатый и лощеный адвокат Фима Койсман, который всюду сопровождал Асю Пекуровскую, до того как на ее небосклоне появились более родственные ей как филологу, пусть и непризнанные, поэт и прозаик, появились и стали соперниками, и, кто знает, может, это соперничество подстегивало, подхлестывало, возбуждало любовное чувство каждого?
Какая любовь без соперника! Как в том анекдоте: "Пока я был в командировке, к моей кто-нибудь заходил? Нет? Ну так и я не пойду". О латентном гомосексуализме промолчу. Не до такой все-таки степени!
Соперничество в порядке вещей, а кой-кому позарез. Варианты могут быть самые разные: у меня здесь, в Нью-Йорке, приятель, который предпочитает платить за любовь, чем получать ее даром. Да мало ли! Но чтобы в спорной ситуации, постфактум и ретро, каждый приписывал победу другому? Извиняюсь, что-то я не секу. Странно, правда? В таких случаях ошибаются обычно в другую сторону. Кто из них опередил другого на деле? И в деле? Кто-то из них запамятовал, но кто? Лучше уж искажение памятью, чем стертость забвением. А спросить теперь не у кого. Разве что у бывшей девицы, но женщины в таких случаях предпочитают фантазии. Тем более бывшая девица склонна к сочинительству.
Или полуправде.
Половина правды есть целая ложь.
В этой невнятной, оксюморонной, гипотетической ситуации, когда я строчил свой шедевр о Бродском "Post mortem", я и предположил, что Довлатов официально, то есть прилюдно отрицал свою победу, боясь мести, хотя победил в честном поединке еще до того, как Бродский отправился на хайджак. А здесь, в Нью-Йорке, Довлатов боялся не поэта-лауреата, а пахана Монте-Кристо, коим стал в изгнании рыжий гений и городской сумасшедший, беря реванш за все свои прежние унижения и поражения. К такому опрометчивому пришел я выводу. См. приведенные в этой книге соответствующие главы из той заветной, о Бродском, а какой получится эта - пока не знаю. Хотя догадываюсь.