Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека - Владимир Соловьев 33 стр.


Я всегда удивлялся его уважительной, благодарной, беззаветной любви к матери, словно пуповина между ними так и не была перерезана.

- А как же конфликт отцов и детей? - подкалывал я Сережу.

- Только не у нас с мамой.

Когда внезапно умерла в Нью-Йорке моя мама, я был в Москве и не поспел на ее похороны. Сережа меня за это осудил, а когда я начал оправдываться, сказал немного высокопарно:

- Это вам надо говорить Богу, а не мне.

Мне это показалось вмешательством в мои сугубо личные - внецерковные - отношения с Богом, но я промолчал. Без того было муторно.

Помню, как он возмущался Ефимовым, - задолго до разрыва с ним, прочтя в рукописи его автобиографическую повесть о ненависти к родной матери. Повести я не читал, но Игоря защищал, ссылаясь на Фрейда: комплекс Ореста, который куда хуже поступил с матерью, чем Ефимов.

Этот сюжет имел продолжение. Дело в том, что Анна Васильевна Ефимова, мать Игоря, была героической, жертвенной русской женщиной - ну да, из тех, что описаны Некрасовым: одна-одинешенька поставила сына на ноги после расстрела его отца, которого Игорь никогда не видел. Актриса в прошлом, она стала талантливой художницей с редким уклоном - творцом праздничных, сказочных, прикольных кукол. Я был в курсе, потому что Лена Клепикова подружилась с Анной Васильевной еще в Ленинграде и напечатала восторженную статью о ее кукольном мире в популярном московском журнале "Детская литература", с которым мы оба сотрудничали.

Здесь, в Америке, Анна Васильевна Ефимова сблизилась с Норой Сергеевной Довлатовой, чему способствовало безъязычие в чужой стране, кромешное одиночество в эмиграции и не в последнюю очередь напряг в отношениях Ефимовой с Ефимовым. Игоря раздражали телефонные марафоны его матери с матерью Довлатова, да и сама их дружба была ему не по душе. Худшим ругательством у Норы Сергеевны были слова "жопа" и "говно" и производные от них "говнище" и "жопища". Именно эти слова она употребляла, характеризуя Ефимова. Можно и так сказать, что она раскусила его много раньше Сережи. И Ефимов это знал, а потому боялся Норы Сергеевны.

Пересказываю со слов Сережи и Лены Довлатовых.

Нора Сергеевна умерла в ночь на 3 марта 1999 года, около нее сидела Катя, держа за руку. Мать пережила сына почти на 9 лет и завещала похоронить себя рядом с Сережей. Это завещание было выполнено своеобразным образом - я об этом уже писал. Через несколько дней Лена Довлатова получила письмо от Игоря Ефимова, датированное 7 марта 1999 года.

"…Сейчас нужно было бы произнести все положенные слова - "все-таки жаль человека", "хорошо, что недолго мучилась", "мир праху". Но сразу вслед за ними я должен признаться в неожиданном открытии: вдруг понял, что мое нежелание посылать письма Сергею в Форест-Хиллс было связано на 90 % с нею. Представить себе, что этот мучительно важный кусок моей жизни попадет под ее предвзятый, недоброжелательный взгляд - вот что было для меня неодолимым препятствием…"

А вот что сообщает мне Лена Довлатова:

"Если нужен мой комментарий к этому куску, то вот он. Не могу сказать точно, когда это было, но Игорь отказал прислать мне копию книги, названной "Эпистолярный роман" (так ее назвал вроде бы издатель), задолго до Нориной кончины. Отказал мне! Сказав (я до сих пор не могу понять, что имелось в виду): "Это значит, ты будешь решать, что можно публиковать, а что нельзя?" На утвердительный мой ответ сказал, что он так не считает. А когда я сказала, что по закону имею на это право, ответил: "Э, закон - как аккордеон". При чем тут была Нора?"

Ладно, оставим все это будущим историкам, если таковые найдутся и если потомкам будет до нас дело среди своих неотложных дел. Нерв задет - с меня довольно. А вертая назад и возвращаясь к пароксизмам Сережиной мизантропии - в том числе обращенной к самому себе, - с кем не бывает? Довлатов не исключение. Коли так и перманентная нелюбовь Довлатова к себе - враки и обманка, то вроде бы не стоит говорить и о ефимовских эпитетах - безутешная и незаслуженная, да?

Сто́ит. И вот почему.

Опять-таки тот же самый симптом - трансфер, перевертыш, перенос собственной нелюбви (и это мягко сказано) к Довлатову - самому Довлатову: от субъекта - на объект. Ефимову было за что ненавидеть Довлатова, и эта ненависть прошла через всю его эмигрантскую жизнь и не кончилась со смертью Сережи, а, наоборот, ввиду беспрецедентной посмертной славы Довлатова в разы усилилась, обострилась, как неизлечимая, с рецидивами, болезнь, из одержимости и мании превратилась в гипертоксическую паранойю. Без этого диагноза я вынужден был бы заподозрить в Ефимове морального уродца и монстра, а так есть спасительная возможность списать эту ненависть на клинику - на затяжное, хроническое, безнадежное заболевание.

А синдром Крошки Цахеса, которого Сережа называл Крошкой Тухес, - не того же клинического происхождения? Разновидность гипертоксической паранойи? И где-то там, на глубине, на уровне подсознания этот лютый довлатофоб должен чувствовать - не может не чувствовать - всю чудовищную несправедливость испепеляющей его страсти. Все, что могу ему по старой дружбе посоветовать, хотя, боюсь, поздно и не впрок - словами поэта:

Жить добрее, экономить злобу…

А пока что всё стало на свои места. В том числе два этих загадочных эпитета к слову-эвфемизму нелюбовь. При обратном трансфере этой безутешной и незаслуженной ненависти с объекта (Довлатов) на субъект (Ефимов), из которого она исходит - и только тогда, - получаем объяснение обоих этих слов. В них искреннее, хоть и неосознанное признание пациента с той самой кушетки: моя ненависть к Довлатову безутешна, то есть - по Далю - безотрадна, никем и ничем не утешаема, отчаянна, невознаградима и не заслужена, здесь и Даль без надобности. Нет, не заслужил Довлатов такой Сальериевой ненависти - разве что своим талантом.

Талант - как деньги. Есть так есть, нет так нет.

Шолом алейхем - Шолом-Алейхему!

Владимир Соловьев
Некролог себе заживо. Пародия на шестидесятника-неудачника

Один только шаг между мною и смертью.

1 Цар. 20, 3

О своей смерти я узнал случайно. Гугульнул как-то по русскому Инету - и на тебе: в Москве в моем возрасте скончался я. Далее некролог с ошибками. Опущенных книг больше, чем мне приписанных: в минус. Главные, впрочем, названы, но и неглавных жаль. Рассказов - ни одного, хотя как раз в этом жанре я достиг мастерства, но рассказ никогда не был в чести в стране толстовско-достоевско-солженицынских кирпичей. А почему не указаны переводы? На языки народов СССР, стран народной демократии и один даже на финский - соседи удружили, санк ю, мерси боку, данке шон. А третья премия Союза кинематографистов за сценарий по моей повести? А спектакль в Уфимском театре по моей пьесе, который потом сняли с репертуара все равно за что? А мои поездки на дни русской культуры в Вильнюс, Тбилиси и Ташкент? А перевод романа классика казахской литературы? Вот я и спрашиваю: не пора ли мне самому, предваряя события, загодя сочинить собственный некролог? Кто знает меня лучше меня? А то хватит кондрашка, и так никто не узнает, кем был на самом деле покойник и какие надежды подавал. Ах, я и так уже покойник, коли верить Интернету. А кому еще верить в наше время? Царство безграничных возможностей, гипотетизма и релятивизма - виртуальное переходит в инфернальное, как в моем частном случае. Хвала Интернету!

Я родился… Боже, как давно я родился и как долго отсвечиваю на этом свете, томясь по вечерам и коротая оставшиеся мне годы, месяцы, дни, лежа с книжкой в руках, хотя все любимые давно уже перечитаны, а новые читать неохота. Тянет ко сну то ли к смерти, я знаю? Буквы опротивели, Кирилл и Мефодий давно уже не умиляют, пусть я и сочинил кириллицей миллион слов. Не перейти ли на глаголицу, которую знаю впригляд?

Судьба мне выпала удачно появиться в тот памятный год русской истории, означенный, с одной стороны, Великим Террором, с другой - рождением целой плеяды русских поэтов и прозаиков, которых впоследствии окрестили шестидесятниками, как будто сама природа, как во время чумы, позаботилась восполнить поредевшие ряды талантливых человеческих особей в России. Сначала мы были тридцатилетними шестидесятниками, потом сорокалетними шестидесятниками, пятидесятилетними шестидесятниками, шестидесятилетними шестидесятниками - еще куда ни шло, в этой тавтологии была даже какая-то изящная игра, но потом семидесятилетние шестидесятники и, наконец, семидесятипятилетние шестидесятники - пошли юбилеи маразматиков, а про мои три четверти века напрочь позабыли, как будто меня и не было в этой их клятой литературе. Молодые, и те опережают: одному пролазе полтинник отмечали во всех газетах, а о моем юбилее никто и не вспомнил. К интервью был готов, но никто не спросил - не самому же брать у самого себя! Хоть бы один жалкий оммаж, черт побери! Позабыт, обойден, проворонен, выпал из обоймы чернильного племени, как птенец из гнезда, а начинал вместе со всеми, числился в списках обруганных официальной критикой и полузапрещенных - был шанс, да сплыл. Тогдашняя брань теперь идет в обратный счет: чем больше прежде ругали, тем ныне больше хвалят. Пострадавшие победители, а меня как будто и не было, хотя я был, был, был!

И только сейчас вот вспомнили, но не по случаю юбилея, как остальных, а в связи с мнимой смертью. Куцый некролог с ляпами и пропусками - как будто и не про меня. Дичь какая-то! В отличие от других семидесятипятилетних шестидесятников, если и был тусовщиком, то в меру, в подковерных играх не участвовал - вот слава и обошла меня, и я только почувствовал на мгновение ее дыхание. И коррумпированные премии - мимо. А ведь я начинал вровень с остальными и подавал надежды, может, больше других. Одно время мое имя было на слуху, вровень с тем же Битовым, например, но где теперь он - живой классик, председатель русского Пен-клуба, по-английски шпарит, по заграницам разъезжает, и где я, средний, маргинальный фигурант этой чертовой русской литературы, исписавшийся литератор, бывший шестидесятник, недоосуществившийся и злобствующий на свою судьбу неудачник, да к тому же от бутылки не оторвать? А мог стать им, а он - мной: пил он тогда больше меня. Но вот - не стали друг другом. Не судьба? Судьба подставила? Фатализм, мать твою! Я написал книг не меньше, чем он, а по жанрам - разнообразнее: проза, публицистика, философия и прочее, а славы в разы меньше! Считай, никакой. В молодости сочинил не то чтобы нетленку, но с дюжину нестыдных рассказов, разруганную критиками по идейным причинам повесть, абсурдистскую пьесу и философский трактат под псевдонимом "Игорь Питерец", чтобы не просекли ненароком, что автор москвич, и не вычислили: написал и струхнул - по жизни всегда был трусоват. А что лезть на рожон? Вот я и говорю - шли с Иксом вровень. У него буквочки, и у меня - буквочки. Почему же он - это он, а я - это я? Где справедливость?

Или Довлатова взять, который за бугор подался, когда у него набор двух сразу книжек рассыпали. Младший, так сказать, современник, в его глазах я мэтром был, на задних лапках ходил, а там зарвался совсем: публикации в престижных американских изданиях, переводы на всех главных языках, а когда преждевременно помер, так и вовсе обнаглел и туда же, в классики, подался, и теперь я отраженно живу в лучах его славы, вот даже книжку о нем тиснул с нашими разговорами и эпистолами, с под****м само собой, чтобы поставить покойника на место, - так вдова на меня через океан в суд подала, а иные обзывают трупоедом и завистником. Ну да, обзавидовался, комплексую, кто спорит, когда жизнь не задалась и все в обгон пошли. Даже молодняк, а теперь вот и покойники.

При близком знакомстве я разочаровываю, но не в этом дело. Если заглянуть внутрь человека, то там, на месте души и прочих высоких материй - точнее, антиматерий, - сплошные бактерии, микробы, глисты и прочие паразиты. Что есть человек? - вопрошал один средневековый монах и сам же отвечал: мешок с костями и дерьмом. Чего у меня нет, так это харизмы, за счет которой добирали в молодости наши будущие живые классики. При равенстве художественных сил я заметно отставал, так как рылом не вышел, хотя ростом выше среднего и бородку завел, а то лицо голое, как колено, и подбородок безвольный какой-то. Женщины меня не любили, а именно они своими восторгами и безапелляционностью создавали писательскую славу. А я сыч, каким уродился. Или стал таким по вине обстоятельств. Урод, анахорет, интроверт, скрытник, нелюдим, мизантроп, мизогин, тусился поневоле - какой из меня тусовщик! По углам сидел, тугодум, не догонял языкастых, зато за письменным столом расходился. Тогда был самым молодым, а теперь самый старый, не оправдавший надежд, напиваюсь в хлам. Побежденный среди победителей, но, кто знает, может быть, сегодняшнее поражение - это завтрашний триумф? Годы, увы, не те. К тому же глохну - какие там тусовки? Оттусовался.

Конечно, есть выход: слуховой аппарат. Тем более он не очень заметен - под цвет человеческой кожи: у негров черный, но я не негр. Носить аппарат, чтобы слушать всю эту лажу? С моей юности не изменилась: одно и то же. Даже анекдоты те же самые: не беда, что слышу начало и середину, а к концу рассказчик говорит тише, но я и так помню концовку. Слух слабеет, зато память крепка, как орех. А людей теперь делю на тех, кого более-менее слышу и кого нет: тихие, приглушенные, хриплые, застенчивые, пропитые голоса. Почему нет такой слуховой виагры: принял за полчаса до встречи, и ОК: всё слышишь.

Сама виагра не нужна, а если и будет нужна, то ведь не мне, а жене, пока что мы вровень по угасанию желания, а она еще добирает на стороне. Ночная эрекция мучит, а спим мы в разных комнатах, но идти к ней через коленчатый коридор - боюсь, не застану, а если дома - не донесу, зря разбужу. Так уже было пару раз. Но при чем здесь эрекция, когда я глохну и мой телик лучше слышит бедняга сосед подо мной, чем я в трех метрах от ящика. Глохну. Контакт с миром истончается, сходит на нет, но все равно слуховой аппарат ношу, только когда по врачам, которых одних только не стесняюсь.

А слушать в лесу птиц? Соловей выводит свои рулады или воробей чирикает - не для меня, только если прислушаться. Это не я глухой, это лес немой. Остались птицы, которые кричат или стучат для меня, и прислушиваться не надо: кар-кар, тук-тук. Ку-ку - зависимо оттого, на каком расстоянии, да я и так знаю, что между мною и смертью один шаг. Есть птицы, которых я слышу, но не знаю, что за птица. Я и прежде, наверно, не знал. А дома моя муза мурлычет - только если приложить ухо к ее родной кошачьей шкурке либо палец сунуть под подбородок. Интересно: когда умру, слух восстановится? Или тот свет безмолвен, как нынче лес?

А как Москва изменилась - так долго я живу, а будто в раз: неузнаваемо. Все теперь на колесах, один я безлошадный, как все мы тогда. По миру разъезжают, вечера, выставки, книги за рубежом, один я - как был, так и остался невыездной. Инглиш и тот на нуле. Не обида, а досада: представляю ту мою повесть "Один как перст", переведенную на дюжину языков, - какой допинг, я бы и дальше из кожи лез, а так живу последние четверть века в ступоре. Пью, когда есть на что. Побираюсь. Опустился. Слава меня обошла, а коллеги злорадствуют - что ждет меня посмертная. А сами при жизни жируют.

Может, виной, что родился не в столице? Так не я же один! Союз нерушимый республик свободных - вот мы и понаехали со всех его концов, взяв столицу приступом. Я - в том числе. Помечен с рождения: родился в Ивано-Франковске на 2-й Вагинальной улице, хотя, видит Бог, никто из нас не знал тогда, что такое вагина, а улицы так названы в честь местного революционера Якова Вагинального - партийная кличка, наверное. А вы что подумали? Красивое, кстати, латинское слово "вагина", чистая поэзия - предпочитаю русскому "влагалищу". Вот я и сочинил ту автобиографическую пьесу, которая по недосмотру цензуры была поставлена в Уфе. Так и называлась: "2-я Вагинальная, дом 24". За десятилетия до "Монологов вагины", которые обошли театры всего мира. Моя - лучше, к тому же была запрещена, когда до властей дошло что к чему, но начисто теперь забыта. Кому нужна моя "2-я Вагинальная", когда есть "Монологи вагины"? Дешевка! Тем более есть у Моравиа роман "Я и Он", пусть и про мужские, не женские органы. Как в том анекдоте, где мальчик в ванной рассматривает свои гениталии и спрашивает:

- Мама, это мои мозги?

- Пока еще нет, сынок.

Литинститут, первые публикации, женитьба по любви (моей), повесть "Один как перст" в "Новом мире", надежды вьюношей питают. Критика поливала нас за отступление от классических канонов, за влияние Запада и проч., а меня лично еще за эгоцентризм и подражание внутренним монологам Джойса, которого я тогда еще не читал ни строчки и даже имени не слышал. Нас не просто обругивали, но и печатать перестали, многие (я в том числе) передали свои рукописи за границу, вышел коллективный, с бору по сосенке, альманах в американском университетском издательстве, и там два моих рассказа. Нас тягали в КГБ, но распекали по-отечески, кое-кто (диссиденты со стажем) называл наш сборник провокацией гэбухи. Не успели по нам за него как следует вдарить, как наступила перестройка, прежнее негативное паблисити стали ставить в заслугу. Многие этим попользовались: переводы на языки, приглашения в иностранные университеты, а я не успел. Раскрыл свой псевдоним философского трактата, но он никого не заинтересовал - ни там, ни здесь. Там - это вчерашний день, а здесь такое стали печатать, что мои джойсовские внутренние монологи попахивали нафталином, а моя доморощенная философия - и вовсе не ко двору. Когорта шестидесятников тем временем была объявления предтечей гласности и перестройки, но вот беда: я в этой когорте уже не значился. Сочинил новую пьесу - никто не взял, написал пару рассказов - отовсюду отказ, издал на свои деньги избранное, а потом сам же скупал невостребованные экземпляры, чтобы дарить друзьям. Да только друзей не осталось. Друзья выбились в люди, какое им теперь дело до меня? Что им делать с подаренной книжкой? Вряд ли когда раскроют, а скорее выбросят. Вот и стоят у меня коробки, захламляя и без того крошечную квартиру на Усиевича (после размена с тещей).

Отец-мать-жена - опускаю. Детей Бог не дал, но и без них тошно и хлопотно. Список публикаций и рукописей прилагаю. Итог моей писательской жизни: не состоялся. Жизнь не стала судьбой. А таланта Бог дал не меньше, чем другим. Не подфартило.

Назад Дальше