Не говоря уж о том, что Довлатов был резко против публикации своих писем, а Ефимов издал, по сути, фальшак, опуская некоторые собственные письма и купируя Сережины, что легко вычислить уже по текстологическому анализу, а я к тому же видел в архиве Довлатова оригиналы этих писем, которых не досчитал потом в "эпистолярном романе", хотя какой там роман, когда совсем наоборот: антироман. Это уже Игорьку удружил его тезка издатель - Игорь Захаров. И мой издатель тоже: "Три еврея" - это его название взамен моего "Романа с эпиграфами".
Другая крайность - уничтожать письма, как это сделала Нора Сергеевна, уничтожив все Сережины эпистолы, которые он слал ей из армии. Или как сделала Юнна - по крайней мере, так она говорит, - уничтожив Сережины к ней весьма содержательные послания. Юнна давала мне их читать в Москве для моих литературных нужд, копии с них я снял с ее ведома и какие-то куски из них привожу здесь или пересказываю. Контрабанда? Мародерство? Не знаю, не знаю. По мне так, варварство и вандализм уничтожать письма, даже будь на то воля покойника. Впрочем, воля Довлатова - не уничтожать, а не печатать его письма, нарушаемая всеми, у кого эти письма имеются. Уничтожившая оригиналы Юнна права на них как на нечто материальное утратила, а права на их содержание - у вдовы писателя. Приведенные из них фрагменты, с ее разрешения, - отличная проза и щелка в Сережину литературную кухню.
Воля покойника - палка о двух концах. Если Кафка в самом деле хотел уничтожить все свои произведения, то почему не сделал это сам, а поручил Максу Броду, который этого не сделал, - и правильно сделал, что не сделал. Мариенгоф рассказывает о своем горе, когда узнал, что сын его умершего друга, великого Качалова, уничтожил все записи отца, которые, помимо того что документ эпохи, содержали блестящие характеристики современников - артистов, художников, писателей. Да мало ли примеров парадоксальной противоречивости посмертной воли. Сент-Бёв так и не решился напечатать свою филиппику против Гюго, она хранится в его архиве в Шантильи, - в начале первой страницы приписка: "Сжечь после моей смерти", а внизу: "После моей смерти - напечатать. Сент-Бёв".
Чему верить?
Чему следовать?
Главной причиной Сережиного злоречия была, мне кажется, вовсе не любовь к красному словцу, которого он был великий мастер, а прорывавшаяся время от времени наружу затаенная обида на людей, на жизнь, на судьбу, а та повернулась к нему лицом, увы, post mortem. Посмертный триумф. Я говорю о его нынешней славе на родине, где он идолизирован и превращен в китч. Я сам принял в этом посильное участие, сделав полнометражный фильм "Мой сосед Сережа Довлатов", совместную с Леной Клепиковой книжку "Довлатов вверх ногами" и опубликовав мемуар "Довлатов на автоответчике" в дюжине, наверное, изданий, редактируя и наращивая его.
В последние год-два жизни Довлатов тщательно устраивал свои литературные дела в совдепии: газетные интервью, журнальные публикации, первые книжки. Гласность только зачиналась, журналисты и редакторы осторожничали, и помню, какое-то издательство - то ли "Совпис", то ли "Пик" - поставило его книгу в план 1991 года, что казалось мне тогда очень не скоро, но Сережа со мной не согласился:
- Но девяносто первый год ведь тоже наступит. Рано или поздно.
Для него - не наступил.
Купив "Новое русское слово" и заодно немного провизии, мы отправлялись к Довлатовым чаевничать, сплетничать и трепаться о литературе, главном нашем интересе в жизни. Что нас с Сережей больше всего объединяло, при всех вкусовых несовпадениях и разногласиях, так это - по Мандельштаму - "тоска по мировой культуре". Как раз "приемы" друг другу мы устраивали редко ввиду территориальной близости и ежевечерних встреч - отсюда возбуждение Сережи в связи с "козлом":
Володя, добавление к предыдущему mes… предыдущему message'y. Лена уже приступила к изготовлению козла, так что отступление невозможно. Я вам буду звонить. Привет.
А вот приглашение, которое Довлатов вынужден был через пару часов отменить:
Володя! Привет! Это Довлатовы говорят, у которых скопились какие-то излишки пищи. Я хотел… Я думал, может, мы что-нибудь съедим? По пирожному или по какой-нибудь диковинной пельмене? А вас нету дома. О, по телевизору Турчина показывают. Как это неожиданно. И невозможно. Ого!.. Ну, потом разберемся. Я вам буду звонить. Искать вас.
Сам он был, мне кажется, не очень привередлив в еде. "Мне все равно, чем набить мое брюхо" - его слова. Куда больше увлекало готовить другим, чем есть самому. А пельмени делал он замечательно - из трех сортов мяса, ловко скручивая купленное у китайцев специальное тесто, которое называется skin, то есть кожа, оболочка. Получалось куда вкуснее, чем русские или сибирские пельмени.
Володя! Это Довлатов говорит. Значит, сегодня, к сожалению, отменяются возможные встречи, даже если бы удалось уговорить вас. Дело в том, что у моей матери сестра умерла в Ленинграде, и она очень горюет, естественно. То есть тетка моя. Одна из двух. Так что… Ага. Надеюсь, что с котом все в порядке будет. Я вам завтра позвоню. Всего доброго.
Сережа был тесно связан со своей родней, а с матерью, Норой Сергеевной, у них была и вовсе пуповина не перерезана, с чем мне, признаться, никогда прежде не приходилось сталкиваться - слишком велик разрыв между отцами и детьми в нашем поколении. Он, вообще, был человек семейственный, несмотря на загулы, и крепко любил свою жену, боялся ее потерять. "Столько лет прожили, а она меня до сих пор сексуально волнует", - говорил он мне - при ней - полушутя-полусерьезно. "И меня - тоже", - не сказал я, глядя на красивую Лену. Мы сидели на кухне, чаевничали, и вдруг Лена вскочила и бросилась за пролетевшей мухой. "Если бы ты была такой прыткой в постели!" - сказал Сережа, возбужденный, как обычно. Лена глянула на него отстраненно и чуть даже свысока. Словесно он ее побивал, зато она брала реванш взглядами и мимикой. Сережа и Нора Сергеевна считали ее эмоционально непробиваемой, без нервов, но, думаю - знаю, - что это не совсем так. Совсем не так! Всё держалось на одной Лене. На плечи этой удивительной женщины легла ответственность не только за семейный очаг, но прежде всего за детей - Катю и Колю. Если бы не этот поневоле выработанный, благоприобретенный иммунитет, не уверен, что Лена выдержала бы весь этот семейный ад. Welcome to the Hell, как сказал Великий бард. Добро пожаловать в ад!
Сережа дико Лену ревновал, считал самой лучшей и гордился ее красотой, хотя само слово "красивый" было не из его лексикона - по-моему, он не очень даже понимал, что это такое: красивая женщина или красивый пейзаж. Его чувство семейной спайки и ответственности еще усилилось, когда родился Коля (дочь Катя была уже взрослой). Одна из лучших у него книг - "Наши", о родственниках: по его словам, косвенный автопортрет - через родных и близких. Я ему прочел на эту тему мое любимое у Леонида Мартынова стихотворение - ему тоже понравилось:
И так как они не признали его,
Решил написать он
Себя самого.
И вышла картина на свет изо тьмы…
И все закричали ему:
- Это мы!
За месяц до смерти Сережа позвонил мне, рассказал о спорах на радио "Свобода" о моем "Романе с эпиграфами", который, с легкой руки московского издателя, стал теперь "Тремя евреями", и напрямик спросил:
- Если не хотите дарить, скажите - я сам куплю.
Он зашел за экземпляром романа, в издании которого принимал косвенное участие: дал дельный совет издательнице по дизайну обложки и увидел сигнальный экземпляр раньше автора - когда явился в нью-йоркское издательство Word по поводу своих собственных книг, до которых так и не дожил: его "Филиал" и "Записные книжки" вышли посмертно.
Так случилось, что мои "Три еврея" стали последней из прочитанных им книг. Уже посмертно до меня стали доходить его отзывы. Сначала от издательницы Ларисы Шенкер - что Сережа прочел книгу залпом. Потом от его вдовы. "К сожалению, всё правда", - сказал Сережа, дочитав роман. Лена Довлатова повторила Сережину формулу в двухчасовом радиошоу о "Трех евреях" на "Народной волне" (Нью-Йорк). Да - к сожалению. Я бы тоже предпочел, чтобы в Ленинграде всё сложилось совсем, совсем иначе. Тогда, правда, и никаких "Трех евреев" не было бы - мой шедевр, как считают многие. И из России никто бы не уехал: ни Бродский, ни Довлатов, ни мы с Леной. Впрочем, я уже говорил об этом.
А в тот день Сережа засиделся. Стояла августовская жара, он пришел прямо из парикмахерской и панамки не снимал - считал, что стрижка оглупляет. Нас он застал за предотъездными хлопотами - мы готовились к нашему привычному в это тропическое в Нью-Йорке время броску на север.
- Вы можете себе позволить отдых? - изумился он. - Я не могу.
И в самом деле - не мог. Жил на полную катушку и, что называется, сгорел, даже если сделать поправку на традиционную русскую болезнь, которая свела в могилу Высоцкого, Шукшина, Юрия Казакова, Венечку Ерофеева. Сердце не выдерживает такой нагрузки, а Довлатов расходовался до упора, что бы ни делал - писал, пил, любил, ненавидел, да хоть гостей из России принимал, - весь выкладывался. Он себя не щадил, но и другие его не щадили, и, сгибаясь под тяжестью крупных и мелких дел, он неотвратимо шел к своему концу. Этого самого удачливого посмертно русского прозаика всю жизнь преследовало чувство неудачи, и он сам себя называл "озлобленным неудачником". И уходил он из жизни, окончательно в ней запутавшись.
Его раздражительность и злость отчасти связаны с его болезнью, он сам объяснял их депрессухой и насильственной трезвостью, мраком души и даже помрачением рассудка. Но не является ли депрессия адекватной реакцией на жизнь? А алкоголизм? Я понимал всю бесполезность разговоров с ним о нем самом. Он однажды сказал:
- Вы хотите мне прочесть лекцию о вреде алкоголизма? Кто начал пить, тот будет пить.
Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать, - его собственное сравнение из неопубликованного письма. Увы, в отличие от неандертальских бардов, Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в "Нью-Йоркере" и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода. Кстати, гонорар от "Нью-Йоркера" - три тысячи долларов (по-разному, поправляет меня Лена Довлатова) - он делил пополам с переводчицей Аней Фридман. Таков был уговор - Аня переводила бесплатно, на свой страх и риск.
Сережа, конечно, лукавил, называя себя литературным середнячком. Не стоит принимать его слова на веру. Скромность паче гордости. На самом деле знал себе цену. В этом тайна Довлатова. Однако его самооценка все же ближе к истине и к будущему месту в литературе, чем нынешний китчевый образ. Увы, нам свойственно недо- либо, наоборот, переоценивать своих современников. На долю Довлатова выпало и то, и другое. Ну да, лицом к лицу лица не увидать.
Мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу - не с чердака, а из подвала. Это гарантирует большую точность оценок.
Я написал трагически много - под стать моему весу. На ощупь - больше Гоголя. У меня есть эпопея с красивым названием "Один на ринге". Вещь килограмма на полтора. 18 листов! Семь повестей и около ста рассказов. О качестве не скажу, вид - фундаментальный. Это я к тому, что не бездельник и не денди.
Из уничтоженных писем Сергея Довлатова
Так писал Довлатов еще в Советском Союзе, где его литературная судьба не сложилась, где его не признавал благонамеренный официоз и третировали писатели "самых честных правил", для которых он был никто. Вот из другого его письма Юнне Мориц - опять-таки уничтоженного ею.
Я убедился с горечью, что вы не потерпите моих скромных литературных дерзаний. А турнир приматов не для меня. Я не стану подвергать вас дальнейшему чтению. Найду себе других читателей - военнослужащих, баскетболистов… Я не дуюсь. В сущности, рассказы к ним и обращены. И реальны лишь те мерки, на которые эти сочинения претендуют. Шило - страшное оружие, но идти с ним на войну глупо.
Из уничтоженных писем Сергея Довлатова
С тех пор он сочинил, наверное, еще столько же, если не больше, а та "сущая ерунда", на которую претендовал, так и осталась мечтой.
"Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь Его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее, но было поздно. У Бога добавки не просят".
Он мечтал заработать кучу денег либо получить какую-нибудь престижную денежную премию и расплеваться с радио "Свобода":
- Лежу иногда и мечтаю. Звонят мне из редакции, предлагают тему, а я этак вежливо: "Иди-ка ты, Юра, на х**!"
Юра - это Юра Гендлер, заведующий русской службой нью-йоркского отделения "Свободы", наш, фрилансеров, общий работодатель и благодетель.
Хоть Сережа и был на радио нештатным сотрудником и наловчился сочинять скрипты по нескольку в день, халтура отнимала у него все время, высасывала жизненные и литературные соки - ни на что больше не оставалось. Год за годом он получал отказы от фонда Гуггенхайма. Особенно удивился, когда ему пришел очередной отказ, а Аня Фридман, его переводчица, премию получила. В неудачах с грантами винил своих спонсоров - что недостаточно расхвалили. В том числе - Бродского, другой протеже которого - Юз Алешковский, объявленный им "Моцартом русского языка", - Гуггенхайма хапнул. В отместку или просто из злоречия Сережа рассказывал, что с ужасом наблюдал в супермаркете напротив своего дома, как Юз преспокойно кладет за пазуху огромный кус мяса - в качестве приношения к довлатовскому столу. Так или не так - за что купил, за то продаю. В "Записных книжках" Довлатов заменил мясо на колбасу, а ворюгу назвал "знакомым писателем". А с Юза станет, у него сознание уголовника, как был урка, так и остался, мне ли не знать. Да и в тюрягу он попал не за политику, а за угон машины - не в укор ему будет сказано. Одно время мы с Юзом тесно сошлись - в Коктебеле, где я ему сосватал его будущую жену, а он, прочтя в рукописи "Трех евреев", посоветовал мне, нарушив сюжетную и хронологическую канву, перемешать главы, что я и сделал - спасибо, Юз! В Москве мы приятельствовали уже по инерции, я был дружком невесты на его свадьбе, а в Малеевке разругались на бытовой почве - из-за его сына Алеши, который температурил, и я настоял, чтобы он увез его в Москву. Может, я был неправ, не знаю.
Нельзя сказать, что Бродский Сереже не помогал. Напротив. Рекомендовал его на международные писательские конференции в Вене и Лиссабоне, где нарисовал его портрет, на котором Сережа перерисовал себе нос, несмотря на пиетет перед гением, и где Довлатов не выдержал напряга и нырнул в стакан, а потом гордо рассказывал, что к трапу его волокли два нобелевских лауреата - Чеслав Милош и Иосиф Бродский. Свел его с переводчицей и с литературным агентом. А главное - снес его рассказы в "Нью-Йоркер", а когда этот самый престижный литературный журнал в Америке стал регулярно Довлатова печатать, Бродский будто бы запаниковал, я уже писал об этом, но вот точная Сережина реплика, вспомнил. "Пригрел змею на груди, - хихикая, прикалывался Довлатов. - А теперь завидует мне - знал бы, ни за что не порекомендовал!" - шепотом сообщил мне Сережа, словно боясь, что гений его услышит. Слегка переигрывал.
Одна наша общая знакомая даже жаловалась, что, если бы Бродский помог ей, она бы стала Довлатовым, а так была и осталась никому не ведомой Людой Штерн - таланты равны, а Бродский почему-то решил ввести в литературу не ее, а Сережу: снес его рассказы в "Нью-Йоркер", брал с собой на литературные конференции. В том смысле, что у нее слова - и у Сережи слова. А разница между большим талантом и усредненным графоманством - кто ее усечет? Боря Парамонов, с деревянным ухом на литературу, что нисколько не умаляет его литературной одаренности, тот просто говорил мне, что не дает ему покоя покойник. Даже Лену Довлатову не обошел своим завидущим вниманием: "Хорошо устроилась - избавилась от мужа-алкаша, а теперь стрижет купоны с его славы". Или "живет на ренту с его славы". Не помню точно, как именно он выразился.
Довлатов с Парамоновым работали - и соперничали - на радио "Свобода", где были нештатниками. Как и мы с Леной. Сережа говорил, что антисемитизм Парамонова - часть его общей говнистости. (О человеке, похожем на Парамоху, хоть и не под копирку, см. помещенную в этой книге повесть "Еврей-алиби".) А после смерти Сережи Парамонов - не он один! - причислял Довлатова к масскультуре и даже настаивал, что брайтонская рассказчица Анна Левина ничуть не хуже. О том же Вика Беломлинская, но своими словами: "Он изобрел свой собственный жанр эдакой эстрадной литературы". Все это близко к тому, что написал Владимир Бондаренко в "Нашем современнике" о "плебейской прозе Сергея Довлатова". Еще раз процитирую: "В сущности, он и победил, как писатель плебеев".
На самом деле у Довлатова-писателя - своя тайна, несмотря на прозрачность, ясность, кларизм его литературного письма. Именно плакальщики, вспоминальщики и литературоведы сводят его к дважды два четыре и превращают в китч. Недавно мне пришлось защищать Довлатова в одной телепередаче, но я так и не понял, что так раздражало его критика - проза или слава Довлатова.
Бог с ними - с анекдотами, пусть и реальными. Как бы то ни было, Бродского и Довлатова связывали далеко не простые отношения. К ним можно отнести известную стиховую формулу Бродского, подставив на место лирического героя Довлатова:
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существование для тебя.
Впрочем, эта формула относится не только к Довлатову, но и ко многим другим знакомцам Бродского.
"Иосиф, унизьте, но помогите", - обратился как-то Довлатов к Бродскому, зная за ним эту черту: помочь, предварительно потоптав. Это была абсолютно адекватная формула: Бродский унижал, помогая, - или помогал, унижая, - не очень представляя одно без другого. Довлатов зависел от Бродского и боялся его - и было чего! Опять-таки, не он один. Помню, как Сережа, не утерпев, прямо на улице развернул "Новое русское слово" и залпом прочел мою рецензию на новый сборник Бродского. Мне самому она казалась комплиментарной - я был сдержан в критике и неумерен в похвалах. А Сережа, дочитав, ахнул:
- Иосиф вас вызовет на дуэль.
К тому времени Бродский стал неприкасаем, чувствовал вокруг себя сияние, никакой критики, а тем более панибратства.
Сережа не унимался:
- Как вы осмелились сказать, что половина стихов в книге плохая?
- Это значит, что другая половина хорошая, - оправдывался я.
- Как в том анекдоте: зал был наполовину пуст или наполовину полон? - рассмеялся Сережа, снимая напряжение.