Звонил по ночам, обнаружив в моей или общего знакомого публикации ошибку. Или то, что считал ошибкой, потому что случалось, естественно, и ему ошибаться. Сделал мне втык, что я употребляю слово "менструация" в единственном числе, а можно только во множественном. Я опешил. Минут через пятнадцать он перезвонил и извинился: спутал "менструацию" с "месячными". Помню нелепый спор по поводу "диатрибы" - я употребил в общепринятом смысле, как пример злоречия, а он настаивал на изначальном: созданный киниками литературный жанр небольшой проповеди. Либо о том, где делать ударение в американских названиях: я говорил "Вашингтон" или "Бостон" с ударением на первом слоге, а на радио придерживались словарно-совкового произношения с ударением на последнем, и Сережа сотоварищи обвиняли меня в американизации русской речи. А то и вовсе нелепица, зашкаливающая в абсурд: я цитирую в своей передаче ирландского поэта Йейтса, а тут вдруг останавливают запись и меня поправляют, кто на Йитса, кто на Йетса, а кто и на Ейтса. Не помню, какого мнения придерживался Довлатов. Чуть не опоздали с выходом в эфир. Еще помню, как жалился мне Миша Швыдкой, будущий министр культуры, что его интервью все время прерывают и просят изменить ударение в том или другом слове: "В конце концов, кому лучше знать: мне, живущему в Москве, или им, живущим в Нью-Йорке?" А Сережа, помню, поймал меня на прямой ошибке: вместо "халифа на час", я сказал в микрофон, а потом повторил печатно в статье "факир на час". Но и я "отомстил" ему, заметив патетическое восклицание в конце его статьи о выборах нью-йоркского мэра: что-то вроде "доживу ли я до того времени, когда мэром Ленинграда будет еврей, итальянец или негр". Ну, еврей - куда ни шло, но откуда взяться в Питере итальянцу, а тем более негру!
Из-за ранней смерти, однако, его педантизм не успел превратиться в дотошность. Отчасти, наверное, его языковой пуризм был связан с работой на радио "Свобода" и с семейным окружением: Лена Довлатова, Нора Сергеевна и даже его тетка - все были профессиональными корректорами. Однако главная причина крылась в Сережиной подкорке: как и многие алкаши-хроники, он боялся хаоса в самом себе, противопоставляя ему самодисциплину и системность. Я видел его в запое - когда спозаранок притаранил ему для опохмелки початую бутыль водяры. Я уже пытался описать, каков он был в то утро.
Как-то Сережа целый день непрерывно названивал мне от Али Добрыш, шикарной такой блондинки в теле. Блондинки, но в хорошем смысле, кое-кто сравнивал ее с Настасьей Филипповной; Сережа уползал к ней, как зверь-подранок в нору. "Только русская женщина способна на такое… добрая, ласковая, своя в доску!" - расхваливал он на все лады свою брайтонскую всепрощающую и принимающую его, каков есть, полюбовницу на черный день. Я не выдержал и в ответ на дифирамбы русской женщине сказал банальность: "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет" - и прикусил язык. Но на другом конце провода раздалось хихиканье, и Сережа, сбавив на тон пафос, откликнулся анекдотом на некрасовскую метафору. Каким - не помню, а врать не хочу: столько анекдотов про эту троицу - конь на скаку, горящая изба и русская женщина.
А Нора Сергеевна, его мать-армянка родом из Тбилиси, даже за день до его смерти предупреждала по телефону: "Не смей появляться перед Леной в таком виде". Зато перед Алей - можно в любом. Помню, пересказывая мне мучившие его галлюцинации, Сережа внес тогда нечто новое в искусствознание, сказав, что Босх со своими апокалиптическими видениями, скорее всего, тоже был алкаш.
Что говорить, Сережа сам был не подарок, но дома его держали в черном теле, а он взбрыкивал, бунтовал, скандалил. Верховодила в доме Нора Сергеевна, женщина умная, острая на язык, капризная и властная. И одновременно - глубоко несчастная, бедная, почти нищенка, одно платье на все случаи жизни; жаловалась - ни кола ни двора, голову негде прислонить, тесно, как в коммуналке; и так убого жили все время, бедствовали, едва перебивались, в доме шаром покати. Помню, Юнна Мориц, которую Сережа приютил у себя, пока его родные были на даче, жаловалась мне, что у него в холодильнике пусто, какие-то залежалые котлеты, - было это за месяц-полтора до его смерти. Спасало ли острословие Норы Сергеевны? По крайней мере, скрашивало существование. "Скажите спасибо, что говно не мажу по стенам", - говорила старуха в ответ на какое-то бытовое замечание. Была она не только колкой и едкой, но и ревнивой матерью - единственный сын как-никак! - и не упускала пройтись по поводу Сережиных пассий. Проснувшись рано утром, она подходила к двери спальни, где Сергей спал с очередной барышней, стучала в дверь и спрашивала:
- Сереженька, вы с б**дем будете чай или кофе?
Это с его собственных слов.
Сереже вовсе не был чужд садомазохистский комплекс, коли он с удовольствием, смакуя, пересказывал, как она его крыла во время семейного скандала:
- Хоть бы ты сдох! Чтоб твой сизый х** отсох и сгнил!
- Одно противоречит другому! - смеялся я.
- Ну и что? Зато звучит как проклятие.
Или это он смеха ради? Опять-таки, ради красного словца…
В том числе в буквальном смысле этой поговорки: "Ради красного словца не пожалеет и отца". Чего только Сережа не говорил про своего родителя! Что за версту его не переносит, а общаться приходится тесно, еле сдерживается, чтобы не обхамить, и что вся дурновкусица в нем самом и в его прозе досталась ему в наследство от папаши, который тоже подвизался на литературном поприще с несмешными репризами: Сережа стыдился публикаций Доната Мечика. Зато мать держал высоко на пьедестале, постоянно на нее ссылался и цитировал. Было что! В том числе ее негативные отзывы о своем сыне.
Будучи ироником по своей природе, Сережа включал в свою ироническую орбиту и самого себя, а как же иначе? "Он у тебя даже не лежит - он у тебя валяется", - пересказывал он жалобу одной из своих пассий по поводу того самого, которому Нора Сергеевна пожелала отсохнуть и сгнить одновременно.
Сережины сексуальные потенции широко обсуждались в редакции "Свободы". Его низко- и среднерослые коллеги на радио комплексовали, а потому злословили за спиной Сережи. Это Петя Вайль, карьерный интриган (в отличие от интригана-альтруиста Довлатова), сказал мне, что женщины, у которых с Сережей был интим, отзываются прохладно: "Ничего особенного". Мне было неловко слушать, и я быстро свернул разговор, а здесь привожу (как и другие сомнительные во вкусовом отношении подробности) по принципу Светония, автора "Двенадцати цезарей": "Лишь затем, чтобы ничего не пропустить, а не от того, что считаю их истинными или правдоподобными". Тем более, редакция "Свободы" была тем еще гадюшником, и не только из-за свального греха, то бишь перекрестного секса, в котором Сережа по мере сил участвовал. "Я спал с обеими его женами", - шепнул он мне однажды, кивая на своего радиоколлегу.
Ввиду его габаритов от него ждали подвигов на ложе любви. "Fuck me hard!" - гордо пересказывал он мне просьбу своей случайной одноразовой американской партнерши с нимфоманским уклоном, и Сережа старался изо всех сил, чтобы оправдать возложенные на него женские надежды. А вот как Изя Шапиро, наш общий с Сережей приятель, пересказывает эту историю - куда лучше меня.
Понятно, роман с экзоткой-американкой в нашем герметически замкнутом и самодостаточном эмигрантском коммюнити был чем-то из ряда вон выходящим, и Сережа излагал эту свою любовную историю urbi et orbi, всем и каждому, хвастаясь ею и одновременно жалуясь. Что приходится теперь на экзотку тратиться и водить в рестораны, где чашечка кофе стоит 10 долларов.
- Зато подучишь английский, - пытался утешить его Изя.
- Какой там английский! Единственная фраза, которую я от нее слышу и выучил уже наизусть: "Fuck me hard!"
Однако возвращаюсь к "Свободе". Помимо и вдобавок к перекрестному сексу, там шла аховая борьба за место под солнцем среди фрилансеров-нештатников, а потому я отчасти был рад, когда мои культурологические скрипты для "Поверх барьеров" поручили читать Рае Вайль, бывшей Петиной жене, и я стал бывать на радио реже, от греха подальше, тем более перекрестного! Еще раз хочу отдать должное Сережиному альтруизму: именно он свел меня и Лену Клепикову с шефом русской службы, и мы стали делать радиопередачи на регулярной основе. Хороший и легкий заработок: 140 долларов за скрипт плюс еще 100 долларов за публикацию в виде газетной статьи. Спасибо, Сережа!
Еще немного о семейной жизни Довлатовых. Что говорить, дома у них, конечно, был напряг, но какая семейная жизнь без скандалов? Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему? Не знаю, не уверен - не факт. Как была счастлива-несчастлива семья Довлатовых, не мне судить. Помню, после очередного семейного скандала Лена с маленьким Колей сбежала к их семейному другу, только что не чичисбею, Грише Поляку. Сережа расстроился, испугался, являлся к Лене с букетами цветов и в конце концов выцыганил, вымолил у нее прощение и сманил обратно домой.
А однажды, после очередной размолвки, Лена Довлатова позвонила мне втайне от Сережи и попросила свезти ее на распродажу подержанных авто, чтобы хотя бы в этом приобрести независимость от мужа. Я колебался, но в конце концов не мог ей отказать, ведь с ней мы тоже друзья, и мы уговорились на следующее утро, когда Сережа отбудет на радио, поехать на моей "тойоте камри" в Нью-Джерси. Нашим секретным планам не суждено было осуществиться. Вечером позвонил Сережа, который каким-то образом выведал у Лены о нашем коварном замысле, и устроил мне головомойку с элементами ревности, но главным образом из-за нежелания допустить такую степень супружеской эмансипации: предпочитал иметь жену безлошадной и зависимой от него в смысле шоферских услуг. Всяко было. Вот ведь даже дочь Катя месяцами с ним не разговаривала, а Сережа говорил мне, что целый год: причин не касаюсь, не мое дело.
- Хоть бы поздоровалась, - ворчал Сережа по утрам.
- Что это изменит? - отвечала Катя.
Сережа, однако, не сдавался и продолжал прессовать свою дочь-тинейджерку:
- Ну, почему, почему ты не хочешь со мной разговаривать? Поделиться чем-нибудь, обсудить…
- О чем с тобой говорить? Мне с тобой неинтересно!
- Катя, побойся бога! Люди платят деньги, чтобы пойти на мое выступление, послушать, о чем я говорю, задают вопросы. Им же интересно!
- Идиоты, - ответила Катя.
Так рассказывал Сережа, обнаруживая ироническую изнанку в любой драматической и даже трагической ситуации.
К сожалению, ничем пособить я ему не мог. Однажды, правда, мы с ним чуть не махнулись квартирами. У нас была большая, четырехкомнатная, но когда моя мама отделилась от нас, а Жека, наше единственное чадо, уехал учиться в Вашингтон, в Джорджтаунский университет, наши хоромы стали нам велики, да и хотелось чего-нибудь подешевле. А у Довлатовых теснота, как в коммуналке. Я сообщил о наших планах Сереже - он пришел осматривать квартиру с точки зрения переселения в нее. Планам этим, однако, не суждено было осуществиться. Мы получили большой аванс на политоложную книгу от американского издательства и решили не дергаться.
За несколько месяцев до его смерти мы вели с ним общими усилиями вечер приехавшего из Москвы американиста Коли Анастасьева. Честно, было скучновато. Единственным развлечением оказалась фотосессия, где нас - большого и малого - щелкал фотограф Боря Ветров. Сережа предложил взять меня на руки для пущего контраста. "Мадонна с младенцем", - пошутил он. Я воспротивился - вид у него был неважнецкий после очередного запоя, из которого он с трудом выкарабкался. На снимках это видно. После вечера мы отправились в ближайшую тошниловку: Коля взял водку, а я джин - с тоником. Сережа пил молоко - как всегда, когда отходил после запоя. Он как-то странно глянул на меня и сказал, что еще один такой запой ему не выдержать. Но я так привык к его запоям, что значения этим словам не придал. Грешен. Хотя я ничем ему помочь не мог, но на "совести усталой" какой-то осадок. До сих пор гложет.
И не только это.
Давным-давно, в конце 1967 года, я делал вступительное слово на его единственном в России вечере - в ленинградском Доме писателей им. Маяковского (см. снимки). Но при его жизни так ни разу о нем не написал, хотя одна из моих литературных профессий - критика. Хотя повод был. Мне позвонили с радио "Свобода", с которым я сотрудничал на регулярной основе, и предложили отрецензировать американскую книжку русской прозы, где из живых был представлен один только Довлатов. Почему я отказался? А потом выяснилось, что Сережа сам притаранил эту книжку в редакцию и попросил связаться со мной на предмет рецензии. До сих пор стыдно перед покойником.
Сам-то он обо мне написал: когда на нас с Леной Клепиковой со всех сторон набросились за опубликованную в "Нью-Йорк таймс" резонансную статью об академике Сахарове, полководце без войска, и не опубликованных тогда еще "Трех евреев". Скандал уже набирал силу, и Сережа напечатал в редактируемом им "Новом американце" остроумную статью в мою (и Лены Клепиковой) защиту под названием "Вор, судья, палач". Лучшая у него публицистика. Это не просто статья, но еще и поступок, который требовал личного мужества. Тем более мы тогда были с ним в добрососедских, но еще не в дружеских отношениях. Перечитав эту статью, я понял, почему ему так не терпелось получить экземпляр "Трех евреев", когда книга наконец была издана в Нью-Йорке под изначальным названием "Роман с эпиграфами", - у него была на то личная причина. В той давней статье Довлатов приводит слова воображаемого оппонента:
"А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой "Роман с эпиграфами". Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете… Как вам это нравится?"
"По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман еще не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим".
"Вы считаете, его нужно печатать?"
"Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно - ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира…"
К слову, в "Трех евреях" Довлатов помянут бегло и нейтрально: когда разворачивается основной сюжет романа, в Питере его не было - Сережа временно мигрировал в Таллин. Еще одна собака, зря на меня навешанная.
А в той своей "защитной" статье Довлатов к бочке меда добавил ложку дегтя.
"Согласен, - отвечал он имяреку. - В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это - частная сфера. К литературе отношения не имеет".
Статья Довлатова обо мне опубликована летом 1980 года - через какое-то время после нее мы и подружились. Сошлись тесно - дальше некуда. Он печатал нас с Леной в "Новом американце" и сам аккуратно заносил нам домой чеки с небольшими гонорарами - еще один повод, чтобы покалякать. Первым из нас двоих преодолев остракизм "Нового русского слова", он бескорыстно содействовал восстановлению моих контактов с этим главным тогда печатным органом русской диаспоры в Америке. Он же связал нас с радио "Свобода", где Лена Клепикова и я стали выступать с регулярными культурными комментариями. Мое литературное содействие ему скромнее: свел его с Колей Анастасьевым из "Иностранной литературы" и дал несколько советов, прочтя рукопись эссе "Переводные картинки", которое Сережа сочинил для этого журнала, а спустя полгода получил в Москве Сережин гонорар и передал его в Нью-Йорке Лене.
На промежуток с начала 80-х до самой его смерти и пришлась наша с ним дружба. На подаренной нам книге он написал:
"Соловьеву и Клепиковой, которые являются полной противоположностью всему тому, что о них говорит, пишет и думает эмигрантская общественность. С. Довлатов".
Почему же я отмолчался о нем при жизни как литературный критик, о чем теперь жалею? В наших отношениях были перепады, и мне не хотелось вносить в них ни меркантильный, ни потенциально конфликтный элемент. Довлатов вроде бы со мной соглашался:
- Что обо мне писать? Еще поссоримся ненароком… Да я и сам о себе все знаю.
Хотя на самом деле тосковал по серьезной критике, не будучи ею избалован: "Я не интересуюсь тем, что пишут обо мне. Я обижаюсь, когда не пишут" - еще одна цитата из "Записных книжек".
Как-то он попросил двух своих коллег по "Свободе" написать предисловие к его сборнику. Они писали тогда на пару, Сережа называл их Бобчинский и Добчинский либо Хайль и Пенис (Вайль & Генис). В предисловии было несколько замечаний, Сережа обиделся, Бобчинский-Добчинский сослались на свободу слова в Америке, Довлатов возразил:
- Но не в моей книге!
Уж коли зашла речь о "Свободе", помню, как он возбудился, когда меня путем мелких интриг лишили там голоса под предлогом недостаточной его выразительности и поручили читать мои тексты дикторше. Чего Сережа не одобрил:
- Вы, конечно, не Паваротти, но…
У него самого был бархатный, обволакивающий, харизматический голос, и действовал он на слушателей гипнотически. Кто-то иронически назвал Сережин голос сиреной - нет, не сигнальный гудок с тревожным воющим звуком, а полуженщина-полуптица, которая завлекала моряков на гибель.
Во всех отношениях я остался у Сережи в долгу - в долгу как в шелку! Он публиковал меня в "Новом американце", свел со "Свободой" и "Новым русским словом" (моему возвращению в эти русские пенаты я обязан ему), помог освоить шоферское мастерство, написал обо мне защитную статью, принимал у себя и угощал чаще, чем я его, дарил мне разные мелочи, оказывал тьму милых услуг и даже предлагал зашнуровать мне ботинок и мигом вылечить от триппера, которого у меня не было, чему Сережа крайне удивился:
- Какой-то вы стерильный, Володя…
Мыши кота на погост волокут
Мы откровенно высказывались о сочинениях друг друга, даже когда они нам не нравились, как, к примеру, в случае с его "Иностранкой" и моей "Операцией "Мавзолей"", в которой я отдал спивающемуся герою босховские видения Сережи. Зато мне, единственному из его нью-йоркской братии, понравился "Филиал", который он по-быстрому сварганил из своего неопубликованного питерского любовного романа "Пять углов" и журналистских замет о поездке в Лос-Анджелес на общеславянскую конференцию. Теперь я понимаю причину такого читательского разночтения: у меня был испепеляющий любовный опыт, схожий с описанным в "Филиале", а у других его читателей из общих знакомых не было. Им не с чем было сравнивать. В самом деле, как понять читателю без амока, без любовного наваждения "Я вздрагивал. Я загорался и гас…", а я знал "Марбург" наизусть с седьмого класса, когда встретил свою первую (и единственную) любовь.