Жизнь вольная!.. Да где же ее взять?! Уже и мужиков-то на селе почитай что нет, уже и на отчима похоронка пришла, а его всё стыдят. "Вот не выучишься – будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом. Локоть-то близко будет, да не укусишь", – исправно повторяет слова старших маленькая сестрица Наташа (см. тот же рассказ "Далекие зимние вечера"). А у Васьки все "фокусы" на уме. Вот вроде и читать любит – до школы еще научился, а учится на редкость плохо. "Бывает – зачитываются", – объяснила "умная" соседка. Мать объявила войну книгам, а он все равно читал, вставлял книжку в обложку задачника, "маскировался" и читал. И что читал – тут любому здравомыслящему и образованному человеку мог бы прийти на ум гоголевский Петрушка, любивший сам процесс чтения!
"Читал я действительно черт знает что, – признавался потом Шукшин устами Ивана Попова, – вплоть до трудов академика Лысенко – это из ворованных (поддавшись неуемной жажде чтения, одно время он даже воровал книжки, какие попадались под руку, из школьного книжного шкафа. – В. К.). Обожал всякие брошюры: нравилось, что они такие тоненькие, опрятные; отчесал за один присест – и в сторону…"
Но довольно скоро после "книжной войны" благодаря вмешательству учительницы из эвакуированных Анны Павловны Тисаревской (или Писаревской), принадлежавшей к выходцам из кругов старой петербургской интеллигенции, Вася Шукшин стал читать – по специальному списку! – русскую и зарубежную классику. И часто – вслух, матери и сестре. "Мы залезали вечером на обширную печь, – вспоминал он потом, – и брали туда с собой лампу. И я начинал… Господи, какое это наслаждение! Точно я прожил большую-большую жизнь, как старик, и сел рассказывать разные истории моим родным. Точно не книгу я держу поближе к лампе, а сам все это знаю. Когда мама удивлялась: "Ах ты господи! Гляди-ка!.. Вот ведь что на свете бывает!" – я чуть не стонал от счастья…"
Эти чтения Шукшин, уже почти сорокалетний, назвал позднее праздником. И добавил: "Лучше пока не было".
…А как он обнимал, как целовал мать (это мне рассказывала сама Мария Сергеевна), когда ей удалось, по просьбе сына, достать через деревенского почтальона несколько довоенных однотомников русских писателей. Среди них были… Увы, кроме трилогии Горького "Детство", "В людях", "Мои университеты" и, кажется, стихов Некрасова, мать Василия Макаровича назвать что-либо наверняка не решилась. Не будем и мы выводить это задним числом.
Учиться он стал вроде бы лучше, но, как говаривали в старинных романах, участь его была уже решена. Как ни билась из последних сил мать, как ни помогали родня и дети, а втроем было уже не прокормиться в лихую годину, тем более что корове Райке, кормилице их и поилице, прокололи вилами живот – за то только, что она, оставшись ненадолго без присмотра, пристроилась, видно, к чужому какому-то стожку (в родном доме запасов сена уже не было). И единственное правильное материнское решение в такой ситуации было – отдать Василия "в люди".
Вместо учебы в седьмом классе он поехал за несколько сотен верст вверх по Чуйскому тракту в Онгудай, к дяде, учиться на бухгалтера. Но: "Насчет бухгалтера ничего не вышло: крестный отказался учить. Я очень этому обрадовался, потому что сам хотел сбежать домой… Почему-то я очень любил свою деревню. Пожил с месяц на стороне и прямо измучился: деревня снится, дом родной, мать… Тревожно на душе, нехорошо" (см. рассказ "Рыжий"). Седьмой класс он все-таки окончил, кое-как перебились, но это уже был в то время, так сказать, деревенский предел образования. К осени 1943 года не только мать, но и сына "обуяла другая мысль": выучиться Василию на автомеханика. "Нас с мамой, – вспоминал потом Шукшин, – постоянно тревожила мысль: на кого бы мне выучиться?"
Осенью 1943 года он поступил в Бийский автомобильный техникум, но проучился там только года полтора или около того. Бросил учебу и вернулся в Сростки, доставив тем самым большое горе матери и сестре, вызвав тяжкие упреки родни и нередко злые насмешки односельчан. Многими, очень многими это воспринято было как позор, как окончательное свидетельство своенравия, никчемности и непутевости "Васьки Шукшина" (так, с таким ударением произносилась и сейчас произносится его фамилия земляками). Всегда, дескать, выкидывал он разные "штуки", и вот вам, пожалуйста, довыки-дывался, "обрадовал" родных…
Ведь что получается? Не до жиру – быть бы живу!.. Вроде вздохнули свободно: наконец-то при деле Васька, специальность получает, надежную, хлебную. К тому же хоть и негусто, а на всем готовом в городе живет – и питание там, и обмундирование. Уж это ли не благодать! А он, ты погляди только, что опять-то выкинул: "Не гля-а–нется это дело…" Ишь ты, какой ерш нашелся! Ну, не глянется и не глянется, и черт с тобой, а о других, о матери и сестре ты подумал? Как теперь прикажешь им жить, и без того-то концы с концами еле сводили… Не один поступал, все остальные учатся, и ничего, терпят, а ты, наверно, лоботрясничал там да хулиганил – вот и выгнали в три шеи; знаем, это ты родне заливай, что сам, мол, ушел, – выперли, и все тут!.. Иди теперь коровам хвосты крутить, "автомеханик", пастух с "образованием"…
Такая вот шла о нем молва.
Война закончилась, но легче жить не стало: все те же "палочки" в трудоднях и пустые полки в избе. Уже и лишнюю крошку боишься съесть – расти сестре, не болеть матери! – уже и в отчаяние от людского непонимания приходишь. Тем более что новая тема для пересудов появилась: "Васька-то Шукшин, слыхали, – "сочинять" начал, курить нечего, а он бумагу переводит, писатель, мля…" И ничего-то никому не объяснишь толком, когда и сам еще ничегошеньки вроде не понимаешь. Так, блазнится чего-то, верится во что-то неведомое, нездешнее, удивительное. Того же Алешу Пешкова взять… Или не так? Мало ли, что в книжках пишут, не всему можно верить… А люди смеются. Ну и пусть смеются! На здоровье! Неизвестно еще, кто потом и над кем хохотать будет… Но уходить отсюда – надо, хоть и боязно, хоть и страшно, а надо. И чего здесь ждать – когда от голода вспухнешь и зубы на полку?.. Мать вот только жалко, хотя и не понимают они друг друга… Ну и ладно, посмотрим, надо уезжать… Но куда?..
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать: "Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю…"
Шукшин. В профиль и анфас
2. НАДЛОМ
Я начну с того, с чего начал и ты, – с мечты. Но тут мы сразу же и разойдемся: я не люблю мечтать. Я не верю мечте… Я не хочу, чтобы ты разучился мечтать… я только хочу, чтобы ты знал: к желанной цели тебя приведет не мечта, а разум и труд… Если бы тебя хоть сколько-нибудь мог убедить мой, например, жизненный опыт (я тоже – деревенский, жить начинал трудно, голодно, рано пошел работать), то он тоже в этом: главная сила на земле – разум и труд. Здесь не должно смущать, что это слишком уж просто: за этой простотой люди за тридевять земель ходят… Я не отвергаю мечты, но верую я все же в труд… И еще: я не доверяю красивым словам. Мечта слишком красивое слово.
Шукшин. Завидую тебе…
… А мечта у него все-таки была, и было кому на первых порах подогреть в своих корыстных интересах этот бесхитростный, мальчишеский жар. Но жизнь недолго тешила юного мечтателя, явила ему вскоре и оборотную свою сторону, больно придавила его – настолько больно, что он возненавидел свою мечту и навсегда, думал, от нее отказался…
* * *
Двадцатого января 1978 года преподаватель политэкономии в Казанском университете Борис Никитчанов прислал мне большое письмо. В сущности даже не письмо, а воспоминания, в которых он сообщал факты необычайные, поверить в которые, особенно на первый взгляд, было никак нельзя.
Б. Никитчанов вспоминал послевоенную Казань, свою юношескую страсть к детекторным приемникам и пестрый огромный рынок тех лет – знаменитую Сорочку – шумливый базар, располагавшийся тогда на берегу озера Кабан. Сюда, в конце апреля 1946 года, моего корреспондента привело желание найти какие-нибудь радиодетали, а также учебники для начинающих радиолюбителей. Он довольно долго слонялся по Сорочке, наблюдал невольно различные веселые и грустные базарные сценки, пока не обнаружил вдруг, что и за ним наблюдают какие-то ребята, причем явно из числа шпаны, во множестве вертевшейся в рыночной толпе. Далее, в изложении Б. Никитчанова, события развивались так:
""Напрасно, – думал я, – присматриваетесь, нет у меня ничего". Но тут несколько рослых парней оттеснили меня от куч с проволокой и я очутился на краю площади.
– Писатель, это для тебя, – крикнул один из них с сухим и жестким лицом. Ко мне направился невысокий парнишка, одетый в чистенький лыжный костюм, как будто он собрался на лыжную вылазку, а не на базар, скуластый и какой-то смущенный. "Натаскивают новичка", – подумал я, так как имел уже прежде случайные встречи с блатными и понимал, что настоящего урку я бы вряд ли заинтересовал. "Лыжник" шел как-то нарочито уверенно, не оглядываясь на стоящих позади дружков. Но приблизившись ко мне, все же оглянулся на них и, получив одобряющие взгляды, шагнул еще шаг-другой и остановился вплотную возле меня.
– Ну, что будем делать? – спросил он.
Я ничего не ответил, а потом сам вдруг спросил:
– А почему ты "писатель"?
Глаза парнишки засветились, и он довольно прогудел:
– Потому что я на самом деле писатель, причем большой писатель.
– А что ты написал? – удивился я, озадаченный таким уверенным ответом.
– Есть кое-что, – он неопределенно покрутил головой, – не напечатанное пока.
– А почему ты с ними? – спросил я тогда.
– Я у них учусь играть, да и хороший литературный материал можно получить. – Он так и сказал – "литературный материал", а я, помню, сильно поразился таким особенным, "писательским" словам. Но как это он "учится играть"? Видимо, на моем лице было недоумение, и он добавил:
– Да, я писатель, а впрочем, я не знаю еще, кем буду. У меня, если хочешь знать, еще и огромный талант артиста. Не веришь?..
– Да откуда ты знаешь, что у тебя талант? – Меня уже начинала злить эта уверенность. Глаза парнишки засветились еще ярче, а на лице разлилась хорошая добрая улыбка.
– Был у нас один человек, он и определил. А ты можешь поверить, что я обязательно добьюсь своего, стану писателем или артистом?..
Зачем, думал я, ему моя вера, ведь мы видимся первый и наверняка последний раз? Сказать, чтобы отвязался?.. В знак раздумий я приподнял брови:
– Вполне возможно… Вот если бы ты еще мог показать свою работу, то, что написал, а так… Так трудно судить.
Несмотря на мой уклончивый ответ, он очень обрадовался… Мы присели на кучу битой штукатурки, щепок, щебня. Парнишка стал развивать мысль о необходимости странствий, напомнил о моем земляке-волжанине A. M. Горьком и его "университетах".
– Откуда бы мог узнать так Горький о жизни Челкаша, вот ты скажи? – наседал он на меня. – Этого не напишешь, если сам не соприкоснешься!.. Тебя как зовут?
– Борис.
– Боря, значит. Ты деревенский?
– Да. Живу в большом селе, на самом берегу Волги…
– Волга-матушка – могучая река!.. А я тоже деревенский и тоже с реки, только с сибирской. Слыхал про Катунь?
– Конечно, слыхал. А тебя как звать?
– Васька, – просто ответил он. – Ах, хочу домой, на Ка-тунь!.. Так правда, слышал про такую реку?
– Правда.
Видно было, что ему понравилось, что здесь знают про его реку. А я знал о ней не по уроку географии, а по рассказам моих родственников, волею судеб занесенных в двадцатые годы в те дальние края.
– …Катунь не меньше Волги, – продолжал он, – только славы у нее такой нет. А сколько тебе лет? – Я сказал. – Это хорошо…
Вдруг он как-то особенно пристально посмотрел на меня, и в глазах его заиграли веселые чертики:
– А я знаю, кем ты будешь. Будешь ты обыкновенный мещанин: дом, корова, коза и все на "ко".
Я сильно обиделся и, вместо того чтобы спорить, замкнулся. Отвернулся от него и хотел уйти в сторону. Он дотронулся рукой до моего плеча:
– Ты не сердись. Это я так, просто так. Хотел узнать о тебе побольше… А я ведь – не веришь? – действительно могу в большинстве случаев предугадать судьбу… Не злись…
– Нечего меня разузнавать и проверять. Нашел тоже мещанина – жрать нечего, а ты тут предсказываешь. Сам-то кто теперь?
– Я не вор! – воскликнул он. Оглянулся и добавил потише: – Не вор, я не могу так…
– Что не вор пока – это понятно.
– Что?! Почему тебе это понятно?
– Воры так не поступают.
– Вот как! Это интересно, да… Пожалуй, ты не мещанин все-таки. Вот удивительно: про других почти все могу сказать, а про тебя ничего. Это удивительно. Ровным счетом ничего…
Он беспокойно оглянулся. Молодчики, его ко мне пославшие и вскоре куда-то исчезнувшие, снова стояли в двадцати шагах от нас. Он заговорил быстрее и как-то невпопад.
– А почему ты не испугался, когда тебя остановили?
– Мне бояться нечего, у меня ничего нет. Да и вас тут столько ходит, что всех бояться – по улице не пройти. Не замуровываться же живьем…
– Верно, верно, – подхватил он как-то механически, размышляя, по-видимому, о чем-то другом. А потом глянул на меня невыразимо ясными глазами и попросил тихо:
– Дай мне хоть сколько-нибудь, а то они мне не поверят. Я молча достал три рубля и протянул ему. Он быстро сунул их в карман и зашептал:
– Я отдам тебе их, отдам, но, наверно, не скоро. Ты уж меня не осуждай…
– Кончай, писатель, паровоз уходит! – крикнул громко сухопарый верзила.
Мой знакомец сначала медленно, словно нехотя, стал отворачиваться от меня, а потом как-то быстро встряхнулся, и меня, помню, поразило его лицо – так оно сразу, в мгновение, переменилось. От меня уходил уже другой человек – гораздо взрослее, строже и надменнее того парнишки, который со мной только что разговаривал.
Шпана быстро удалялась, а он приостановился еще, махнул мне рукой и почти выкрикнул:
– Шукшин моя фамилия, Василий Макарович, не забудь! Может, еще услышишь…
"Макарович, – съязвил я про себя, – рано тебе еще Макаровичем-то быть"…"
Вот такие воспоминания (приведены они здесь в сокращенном и слегка отредактированном виде) прислал мне преподаватель Казанского университета Б. Никитчанов. Честно признаюсь, я им поначалу никак не поверил, уж больно все это смахивало на какую-то "новеллу", тем более что и прежде мне приходилось слышать о Шукшине разные сенсационные вещи, которые при ближайшем рассмотрении и изучении оказывались выдумкой досужих болтунов. Да как, спрашивал я себя, мог этот Б. Никитчанов все это помнить, да еще в подробностях, столько лет? Что, такая уж у него редкая память? А что же раньше-то молчал?! Нет, это все неправда, беллетристика, "новелла" какая-то… Но другой голос во мне, более спокойный и уравновешенный, тут же резонно отвечал на это: "А при чем тут редкая память? Едва ли не каждый человек довольно хорошо помнит некоторые особенные эпизоды своего детства и юности. И как же не остаться в памяти подобному случаю: не каждый день, слава богу, ожидают нас встречи со шпаной да еще такие странные, когда вор – не вор и разговоры ведет – в такой-то ситуации! – прямо-таки невероятные для собеседника, да еще когда сам этот собеседник – жертва нападения, если говорить юридическим языком. А что раньше про то Б. Никитчанов не рассказывал – так то вопрос деликатный. И как, скажите, и зачем бы он стал это делать?.. Да и память его проснулась не вдруг, а на волне широкого интереса к личности Шукшина после его смерти.
Б. Никитчанов сообщает в начале своего рассказа, что воспоминание это колыхнулось в нем отчетливо на художественной выставке, где был помещен портрет Шукшина, а потом он долго вглядывался в его фотографии, смотрел фильмы, вслушивался в его голос и как бы восстанавливал в памяти детали той странной встречи в конце апреля 1946 года. Что же тут необъяснимого, когда даже некоторые сослуживцы Шукшина по флоту, несколько лет с ним рядом прожившие, только сейчас его "узнали"? Вот что, к примеру, рассказывает в одной из статей в газете краснознаменного Черноморского флота "Флаг Родины" известный флотский журналист А. Ма-рета (к его разысканиям о матросских годах Шукшина мы еще вернемся): "…бывший радист, несший вахты вместе с В. Шукшиным, – Петр Сергеевич Стрелец… Когда я с ним встретился и заговорил о Шукшине, он не сразу понял, что его бывший сослуживец старший матрос, с которым они сфотографированы на одном снимке, и замечательный писатель, режиссер, киноартист – один и тот же человек. А когда понял, воскликнул: – Как же я раньше не сообразил! Ведь с первого взгляда можно убедиться в этом!"
Интересно, что точно такое же "открытие" сделал для себя и В. Ф. Мироненко. "Как только прочитал ваше письмо, – пишет он мне, – взял свой флотский альбом и сразу же нашел в нем фотографии, на которых есть и Вася Шукшин. А до этого… Хотите – верьте, хотите – нет, но, когда смотрел фильмы с его участием, особенно "Калину красную", все время вертелась мысль: знакомое лицо, где-то мы встречались. Так бы это и осталось загадкой, если бы не ваше письмо".