Ни тогда, ни долго после того Шукшин не имел перед собой, на своем жизненном и творческом пути живого примера, реального человека, который олицетворял бы собой не только Писателя, но и был в то же время личностью, которая достигла творческих высот наперекор всему: рождению, среде, воспитанию, образованию, условиям жизни и т. д. – самым неблагоприятным, самым суровым, изматывающим физически и душевно. Но уже тогда перед ним стоял во весь могучий рост пример литературный – Мартин Иден Джека Лондона, герой, как мы знаем, которому его создатель отдал многое из собственной биографии.
Шукшин несколько раз упоминал потом в некоторых интервью и статьях "книгу юности" – "Мартин Иден", высоко ценил в целом Джека Лондона как писателя, не раз вспоминал о нем в задушевных товарищеских беседах о литературе (см. об этом, например, в воспоминаниях Л. Чикина). "Эта книга, – говорит В. Мерзликин, – была им не просто прочитана, а изучена еще до 1950 года". По тому же свидетельству, молодой Шукшин даже во внешних каких-то черточках и манерах подражал Мартину Идену.
Перечитав недавно внимательно роман знаменитого американца, я поразился тому, как много внутренне сходного у Мартина Идена и Шукшина! К тому же можно было без особого труда заключить, что молодой Василий Макарович воспринял эту книгу еще и как своего рода руководство к действию, как "писательский самоучитель".
* * *
"Иным людям, – говорит в романе Мартин Иден, – нужны проводники. Это так. А мне кажется, что я могу обойтись и без них. Я уже довольно повертелся возле этих карт и знаю, которые мне нужны, и какие берега мне исследовать, я тоже знаю (Иден, как читатель помнит, бывший матрос. – В. К.). Один я гораздо скорее исследую их. Скорость флота меряется всегда по скорости самого тихоходного судна. Ну вот, то же самое и со школой. Учителя должны равняться по самым тихоходным ученикам, а я один могу идти быстрее".
Не потому ли и молодой Шукшин решил, что один он сможет идти быстрее, сможет обойтись без посещения вечерней школы, сдать экзамены экстерном?.. Подражание, следование Мартину Идену неминуемо приводили к воспитанию железной воли, к строгому и даже аскетическому образу жизни. Герой Джека Лондона говорил о себе: "Знаете ли вы, что я давно забыл, что значит уснуть спокойно и безмятежно? Мне иногда кажется, что миллионы лет прошли с той поры, когда я спал столько, сколько мне нужно, и просыпался просто оттого, что выспался… Когда я чувствую, что меня клонит ко сну, я заменяю трудную книгу более легкой. А если я и над этой книгой начинаю клевать носом, то бью себя кулаком по голове, чтобы прогнать сон. Помните, у Киплинга – о человеке, который боялся спать? Он пристраивал в постели шпору так, что, если он засыпал, стальной шип вонзался ему в тело. Я делал то же самое. Я решал, что не должен заснуть до полуночи, до часу, до двух… И шпора не давала мне засыпать до положенного времени. Я не расставался с этой шпорой в течение многих месяцев. Я дошел до того, что сон в пять с половиной часов стал уже для меня недопустимой роскошью. Теперь я сплю всего четыре часа". То же самое мог рассказать о себе не только совсем молодой Шукшин, но – и еще в большей степени – Шукшин тридцатилетний и сорокалетний. С той только разницей, что он не пристраивал стальную шпору, а пил стакан за стаканом черный кофе, тер до боли в глазах виски и курил сигарету за сигаретой.
Немало ему дал Мартин Иден и для понимания подлинной литературы и ее задач, а также для того – как, где и в чем искать ему собственную творческую дорогу, как и у кого учиться литературному мастерству.
"Он удивлялся надуманности большей части того, что попадало на страницы печати. Ни света, ни красок не было в этих рассказах. От них не веяло дыханием жизни… С недоумением он читал и перечитывал бесчисленные рассказы, написанные (он не мог не признать этого) легко и остроумно, но далекие от того, что составляет существо жизни… Мартин чувствовал силу и величие жизни, ее жар и трепет, ее мятежный дух – вот о чем стоило писать!" И дальше: "…Он знал жизнь, знал в ней все низкое и все великое, знал, что она прекрасна, несмотря на всю грязь, ее покрывающую, и – черт побери! – он скажет об этом свое слово миру. Неудивительно, что святые на небесах чисты и непорочны. Тут нет заслуги. Но святые среди грязи – вот это чудо! И ради этого стоит жить! Видеть высокий нравственный идеал, вырастающий из клоаки несправедливости; расти самому и глазами, еще залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности, ничтожества и скотской грубости рождается сила, и правда, и благородство духа".
Право же, иногда кажется, что замени в этих и некоторых других отрывках имя Идена на имя Шукшина, и никакой натяжки, никакой подмены не почувствуется – суть, дух и направление творческого роста по высокому счету совпадут. Но еще удивительнее, что, читая роман Джека Лондона и вглядываясь в творческую судьбу Шукшина, мы находим совпадения почти буквальные, уже не совпадения даже, а как бы предсказания.
"Но почему ваш Вики-Вики так ужасно выражается? – негодует на героя рассказа дорогой Мартину Идену человек. – Ведь всякий, кто прочтет это, будет шокирован его лексиконом, и, конечно, редакторы будут правы, если отвергнут рассказ". Едва ли не в тех же выражениях будут упрекать Шукшина в грубости и недалекости его героев некоторые критики и "доброжелательные", "нравственные" читатели, и едва ли не так же, как Мартин Иден, будет отвечать на эти упреки Шукшин:
"Потому, что настоящий Вики-Вики говорил бы именно так.
– Это дурной вкус.
– Это жизнь! – воскликнул Мартин. – Это реально. Это правда. Я должен описывать жизнь такой, как я ее вижу".
А вот, для сравнения, что писал в 1967 году в статье "Нравственность есть Правда" Василий Шукшин: "Требуют красивого героя. Ругают за грубость героев, за их выпивки и т. п. Удивляет, конечно, известная категоричность, с какой требуют и ругают. Действительно, редкая уверенность в собственной правоте. Но больше удивляет искренность и злость, с какой это делается. Просто поразительно! Чуть не анонимки с угрозой убить из-за угла кирпичом. А ведь чего требуют? Чтобы я выдумывал. У него, у дьявола, живет за стенкой сосед, который работает, выпивает по выходным (иногда – шумно), бывает, ссорится с женой… В него он не верит, отрицает, а поверит, если я навру с три короба: благодарен будет, всплакнет у телевизора, умиленный, и ляжет спать со спокойной душой. Есть "культурная" тетя у меня в деревне, та все возмущается: "Одна ругань! Писатель…" Мать моя не знает, куда глаза девать от стыда. Есть тети в штанах: "грубый мужик". А невдомек им: если бы мои мужики не были бы грубыми, они не были бы нежными…
Философия, которая – вот уж скоро сорок лет – норма моей жизни, есть философия мужественная. Так почему я, читатель, зритель, должен отказывать себе в счастье – прямо смотреть в глаза правде? Разве не смогу я отличить, когда мне рассказывают про жизнь, какая она есть, а когда хотят зачем-то обмануть?.. Как художник я не могу обманывать свой народ – показывать жизнь только счастливой, например. Правда бывает и горькой… Я верю в силы своего народа, очень люблю свою Родину – я не отчаиваюсь. Напротив. Но когда мне возвращают рассказ – не из-за его низкого художественного качества (это дают понять), по другим причинам – неловко, стыдно.
Нравственность есть Правда. Не просто правда, а – Правда".
Были в "книге юности" и другие предсказания. Шукшин, как и Мартин Иден, "слишком сильно натягивал тетиву" своей жизни, а то, что говорил Джек Лондон о своем герое, повторит – и снова едва ли не теми же словами – после смерти Василия Макаровича литературная критика и общественность: "Он добивался вдохновенного реализма, проникнутого верой в человека и его стремления. Он хотел показать жизнь, как она есть, со всеми исканиями мятущегося духа".
* * *
…Если он и не писал во время своей службы рассказы в прямом смысле, то нечто им подобное все же складывал.
Шукшин был береговым матросом и мог, как сообщил мне А. Марета, лишь иногда выходить в море в качестве радиста, да и то на катерах. В. Мерзликин же и некоторые другие сослуживцы Василия Макаровича прямо говорят о том, что в море они не выходили вообще – держали наземную радиосвязь с боевыми кораблями. Но откуда же тогда, спрашивается, такое вот воспоминание И. Хуциева (сына режиссера фильма "Два Федора", в котором Шукшин сыграл свою первую роль):
"Я… все приставал к нему, чтобы он рассказал про море, про моряков. Он улыбался и иногда рассказывал.
Помню один его рассказ.
Однажды стало ему плохо на палубе. То ли приступ аппендицита, то ли язвы. Было это в шторм. И врач велел везти его срочно на берег. Он показывал рукой, как поднимали волны шлюпку, как прыгал вдалеке берег:
– Вот так: раз – и вверх, а потом вниз проваливаешься. А боль – прямо на крик кричал: "Ребята, ребята, довезите!" Стыдно, плачу, а не могу, кричу. А они гребут. Не смотрят на меня, гребут. Довезли".
А чем объяснить, что В. Мерзликин, пославший покойной ныне Марии Сергеевне несколько писем и фотографий, сохранившихся с матросской поры, получил от нее в январе 1978 года неожиданную "отповедь": "…я что-то из вашего письма поняла, что вы не моего Васю знаете, а другого. Вася мой служил на корабле, я и корабль знаю как звать. Не береговой он моряк, разве мы не знаем… Ведь он год не дослужил – пятый. Он был комиссован по болезни, признали язву желудка. Он лежал в чужой земле два месяца. Его сняли с корабля на шлюпке… Я знала, когда идут в плавание и когда приплывают… Был большой шторм трое суток, его сильно рвало, и с тех пор у него стал болеть желудок. Вы путаете… вы не все знаете. Я вот знаю, у них при большой качке смыло моряка с вахты, он не привязался. 40 минут держался – не могли спасти… Я в том вашем письме прочитала – "дом на фотографии, Вася здесь работал". Но я что-то не поверила… Вы ошибаетесь…"
Как же жаль, что шукшинские письма той поры навсегда утрачены (были забыты при продаже деревенского дома и переезде матери в Бийск в коробке на чердаке, а когда их хватились, выяснилось, что новые хозяева дома сожгли "ненужный хлам")! Если бы мы располагали ими сейчас, то познакомились бы с "сочинениями на заданную тему", литературными импровизациями Шукшина начала пятидесятых годов. Его "рассказы о плаваниях" по морям-океанам в письмах к родным были чистой воды мистификацией, но, судя по всему, не только правдоподобной, но и красочной, яркой – родные не только приняли их все "за чистую монету", но и запомнили некоторые из этих "рассказов".
Почему Шукшин прибегнул к такой мистификации – объясняется просто. Еще и в наши дни некоторые молодые люди, попав на службе, скажем, в число военных строителей, "расшифровывают" в письмах домой, а особенно – девушкам, аббревиатуру ВСО, стоящую на обратном адресе вместе с номером части, не как "военно-строительный отряд", а как "войска столичной обороны". Точно так же, и особенно в те годы, быть моряком береговым, "сухопутным" считалось не очень "престижно". В той части, в которой служил Шукшин, повелось кем-то называть помещение, в котором проходили радиовахты, – крейсер "Лукомский" или "Лукомск" (по названию хутора под Севастополем, где стояло тогда их небольшое подразделение). Так и писали домой – служим-де на крейсере "Лукомский", скоро уходим в долгое плавание, потому письма сможем присылать нечасто. Некоторые даже ухитрялись сфотографироваться на фоне (а то и на палубе) какого-нибудь корабля, стоявшего на рейде, и слали "морские" снимки родным.
Молодому матросу Василию Шукшину подобный безобидный розыгрыш пришелся по душе, тем более что он позволял "законно" фантазировать, придумывать – "тренироваться" в писании школьных сочинений и нешкольных рассказов. Он настолько потом сжился с легендой о крейсере "Лукомский", что и во ВГИКе, и на первых своих съемках показывал себя бывалым мореманом. А если разобраться, то рассказ его И. Хуциеву – именно рассказ, эпизод из какого-нибудь виденного тогда фильма, да и подробности здесь "того" – не очень реалистические. Подумайте сами: мог ли командир большого боевого корабля разрешить в большой шторм (!) и в открытом море (!) отправить на далекий, невидимый берег шлюпку (!)? Для чего? Чтобы подвергнуть смертельному риску еще несколько человек?..
Море и морские плавания матрос Шукшин не узнал, потому и писатель Шукшин ничего о них потом не написал. А про "радиовахты" он не написал ничего потому, что не имел права по понятным причинам о них говорить.
Фотографий молодого Василия Макаровича "на крейсере" не обнаружено, но известно несколько отдельных и групповых снимков, на которых он предстает перед нами в матросской форме. Лишь на одной карточке он без бравых тонких усиков над верхней губой, но даже там, где с усиками и с густой шевелюрой под полубокс, лицо его все равно печально и задумчиво, глаза устремлены куда-то вдаль. Даже на самом веселом снимке – два матроса танцуют "Яблочко", а еще четверо, и среди них Шукшин, прихлопывают им в такт – он не смеется во весь рот, как остальные, а лишь слегка – и как-то иронично – улыбается. А читая подпись под групповой фотографией, опубликованной в газете "Флаг Родины", невольно отмечаешь, что фамилии некоторых своих сослуживцев (например, Ермаков, Татусь) Шукшин отдал потом героям своих рассказов…
Но то, что он рассказывал маленькому сыну своего первого режиссера, было не до конца легендой. Он действительно тяжело заболел, когда служить оставалось уже считаные месяцы. Язва желудка – болезнь, возникающая не только от неправильного питания. Сказались бессонные ночи, огромное нервное напряжение и переутомление: упругая сжатая пружина срабатывает, распрямляется подчас неожиданно… Не победителем суждено ему вернуться в Сростки (мечтал сдать экстерном за школу и сразу после службы – есть ведь определенные льготы поступающим из рядов армии и флота! – попытаться стать студентом Литературного института).
Представилось Петру, что надо идти ему в эту даль – незнакомую, необъятную. Непривычно, чуть страшновато, но уже думалось о том, как будет ТАМ, ВДАЛИ. Уже шагал он ТУДА, и остановить его было нельзя.
Шукшин. Там, вдали
Часть вторая
К НЕСБЫТОЧНОМУ
Иду – в невольном замиранье,
А ты ведешь, ведешь туда,
Где люди даль не измеряли
И не измерят никогда.Где зримо – и неощутимо,
Где жжет – и не сжигает сил,
Где, ясные, проходят мимо
Скопленья дум, проблем, светил.Вбирая добрую свободу,
Забыл я тяжесть той цены,
Которой к солнечному входу
С тобою мы вознесены.Но, вспомнив дом, по-свойски строго
Веду тебя в обратный путь,
Переоденься у порога
И вровень с днем моим побудь.Ты учишь верить. Ты не идол,
Но заставляешь столько раз
Подняться так, чтоб свет я видел,
Как, может, видят в смертный час.Тебе не стану петь я гимны,
Но, неотступная, всерьез
Ты о несбыточном шепчи мне,
Чтоб на земле мое сбылось.
Алексей Прасолов
1. ПРОРЫВ
Я сам еще помню, какой восторг охватывал, когда Чапаев в фильме говорил: "Я ведь академиев не кончал…" Не кончал, а генералов, которые академии кончали, лупит. Этому, как видно, есть объяснение: "академиев не кончал" – наш, генералов бьет – это значит, мы в состоянии их бить, без "академиев". Попробуйте сегодня вообразить героя фильма или книги, который с такой же обезоруживающей гордостью скажет: "Я академиев не кончал", – восторга не будет. Будет сожаление: зря не кончал. Эта "гордость низов" исторически свое отработала. Теперь надо кончать академии.
Шукшин. Книги выстраивают целые судьбы
Семь лет его не было дома, семь лет прошло с той поры, когда дальняя родня написала, сообщая деревенские новости, еще более дальней: "Васька у Марии совсем отбился от рук. Уехал из Сросток. Где-то бродяжничает".
Несправедлива, перевирала, как детский "испорченный телефон", молва кумушек и теперь, когда он вернулся: "Васька опять появился в Сростках! В тельняшке ходит! Форсит! Вот уже неделю, как пьет, хулиганит, всех задирает…" (По понятным причинам мы не называем имена корреспондентов и адресата, а строки из писем – подлинные.) А хмелило его, заставляло играть кровь в первые месяцы по возвращении не столько вино (зачем бы стал употреблять его без меры человек, лечивший язву желудка настоями из целебных трав?), сколько долгожданная встреча с родиной.
Нахлынули воспоминания детской и первой юношеской поры, и даже самые печальные из них представились теперь счастливыми и радостными.
Много лет спустя, говоря о личном, но пряча – впрочем, не очень старательно – это личное за обращением к безымянному молодому человеку, собравшемуся покинуть родное село, Шукшин напишет: "Вот тут, у этого тополя, будешь впервые в жизни ждать девчонку… Натопчешься, накуришься… И тополь не тополь, и кусты эти ни к чему, и красота эта закатная – дьявол бы с ней. Не идет! Ничего, придет. Не она, так где-нибудь, когда-нибудь – другая. Придет. Ты этот тополь-то… того… запомни… Приедешь откуда-нибудь – из далекого далека – и этот тополек поцелуешь. Оглянешься – никого – и поцелуешь. Вот тот проклятый вечер-то, когда заря-то полыхала, когда она не пришла-то, – вот он и будет самый дорогой вечер. Это уж так. Не мы так решаем, кто-то за нас распоряжается, но… это так. Проверено".