Нечаянная "проверка" и великая радость от встречи с родным селом показали, что он, оказывается, ничего не забыл, сберег в глубине души в полной сохранности все, чем одарили его природа и люди родимого края. И даже то, что прежде он не понимал, чего сторонился и дичился, стало ему теперь понятнее и ближе, сердечнее…
Но постепенно хмель от свидания с родиной проходил. Уже не так радовали встречи со степенными стариками, важно поглаживающими свои окладистые бороды и подробно, сознавая всю важность момента, рассказывающими на закате "про прежнюю жизнь". Уже не охватывал такой, совсем прежний мальчишеский восторг от пойманного в протоке тайменя и подстреленного на ягодных островах селезня. Надо было определяться, надо было работать, приносить в дом деньги. Этого от него хотели, этого от него – и не только молчаливо – требовали. Тверской бульвар, Литературный институт опять – и все отчетливее, все реальнее – отодвигался в какую-то неведомую даль, превращаясь постепенно в мираж, в сказку про белого бычка.
Отодвигался, таял в дымке, но – не забывался!
Шукшин довершил-таки свой "маленький подвиг" – сдал экстерном экзамены за среднюю школу, получил аттестат зрелости. Правда, не враз – математику все же "завалил", и пришлось ее пересдавать осенью, – но первое большое дело его трудной и несчастливо складывающейся жизни было наконец сделано.
Но для чего, спрашивается, надо было его столь спешно делать, для чего он испытал колоссальное напряжение всех своих сил при подготовке и сдаче этих экзаменов? Он ведь стремился перескочить через три положенных учебных года, "сэкономить", наверстать, отвоевать их у жизни, а выходит: уже второй год после демобилизации живет в Сростках. Правда, положение он теперь занимает – особенно по сельским масштабам – внушительное: не кто-нибудь вам, а сам директор местной вечерней школы. Значит, недюжинное знание истории и литературы проявил на экзаменах, коль скоро его поставили преподавать эти науки да еще и директорствовать.
И в райкоме партии он на хорошем счету, в частности здесь высоко оценивают его заметки в районной газете "Боевой клич", призывающие к всеобучу сельской молодежи.
Так, 11 октября 1953 года он выступает в "районке" со статьей "Учиться никогда не поздно", а 10 декабря того же года публикует даже отчасти критический материал, озаглавленный как передовая – "Больше внимания учащимся вечерних школ". Вторая публикация подписана весьма солидно и ответственно: "В. Шукшин, директор Сростинской вечерней школы". Новоиспеченный директор критикует комсомольские организации колхозов "Путь к коммунизму" и "Сростин-ский, территориальный". Он строго пишет:
"Зачастую члены ВЛКСМ не ясно представляют себе всю важность обучения. Так, на вопрос: "Почему вы не учитесь?" – товарищи Соколова Р., Дегтярева М. и другие из колхоза "Путь к коммунизму", тяжело вздохнув, отвечают: "Да куда уж нам…" Причем этим "старушкам" по 25 лет (органичный юмор Шукшина, как видим, прорывается уже. – В. К.).
Некоторые комсомольцы, записавшись в школу, решили, что они выполнили свой долг, что теперь можно со спокойной душой проходить мимо школы… на танцы. Комсомолка т. Лещева перестала ходить в 7–й класс, но ни ее, ни секретаря комсомольской организации т. Киселеву это ничуть не тревожит".
Так им, так, Василий Макарович!
Да ведь и правда: кому, как не ему, – по совести и по судьбе! – было говорить о необходимости учебы, о том, что ученье – свет…
А как он преподавал, как вел свои уроки?
"Одно время, – напишет потом Шукшин в статье "Монолог на лестнице", – я был учителем сельской школы для взрослых. Учитель я был, честно говоря, неважнецкий (без специального образования, без опыта), но не могу и теперь забыть, как хорошо, благодарно смотрели на меня наработавшиеся за день парни и девушки, когда мне удавалось рассказать им что-нибудь важное, интересное и интересно (я преподавал русский язык и литературу). Я любил их в такие минуты. И в глубине души не без гордости и счастья верил: вот теперь, в эти минуты, я делаю настоящее, хорошее дело. Жалко, мало у нас в жизни таких минут. Из них составляется счастье".
Но в глубине души он в то же время постоянно чувствовал, ощущал, что ему мало одного этого "настоящего, хорошего дела". Не для того, не для этого благополучного и уважаемого занятия – и вообще не для житейского благополучия! – рожден он на свет.
Казалось, чего бы еще надо! На видной должности, с хорошей зарплатой, всеми уважаемый и необходимый здесь человек. Приняли кандидатом в члены КПСС, приглашают работать в райком комсомола, секретарем. Мать не нарадуется, родные счастливы и горды. Вот уже и невесту ему сосватали – красивая, душевная учительница с высшим образованием – да и дело со свадьбой хорошо уже сладилось. Чего же тебе еще? Живи, сам радуйся и других радуй. Зачем он, журавль в небе, когда прекрасная и совсем доверчивая синица в руках?..
Но только исполнилось Василию двадцать пять, как он опять – от ворот поворот, и решительным самым образом.
Деревенские кумушки и этот момент зафиксировали: "Ты послушай только, что я скажу. Васька-то Маньки Шукшиной уехал, слыхать, в Москву поступать в институт, где учатся писатели. Писателем хочет стать! Чудеса, да и только! Из грязи-то в князи. Мать замаялась с ним, просто разорил. Мечется во все стороны; не знает, куда приклонить голову. И непутевый же!"
Марию Сергеевну он действительно "разорил": для поездки в столицу нужны были деньги, и немалые по тем временам. Пришлось продать хорошую телочку (звали ее, кстати, Райка). Но сделала это мать не только под несокрушимым нажимом сына, а потому, что почувствовала в его непонятном для нее намерении выстраданность и боль, высокую, ощущаемую вполне только любящим сердцем матери устремленность. Кто-кто, а она не могла не видеть, как измаялся к этому времени душой Вася, как жадно он что-то писал на листках бумаги по ночам.
По-прежнему Шукшин предпочитал молчать о своих высоких намерениях и планах. И даже спустя годы он скажет в интервью так:
"Меня спрашивают, как это случилось, что я, деревенский парень, вдруг все бросил и уехал в Москву в Литературный институт (правда, туда меня, понятное дело, не приняли – за душой не было ни одной написанной строки: поступил на режиссерский факультет в мастерскую М. И. Ромма).
Сама потребность взяться за перо лежит, думается, в душе растревоженной. Трудно найти другую побудительную причину, чем ту, что заставляет человека, знающего что-то, поделиться своими знаниями с другими людьми".
О душе растревоженной – признание драгоценное. О том же, что "за душой не было ни одной написанной строки", – неправда. Ненапечатанной – да! Но написано было уже не мало. Вот свидетельство тому (из письма, посланного именно в те годы дальней родственнице Шукшина, – между прочим, филологом): "Во время отпуска была в Сростках. Перевиделась со всеми. У Марии Поповой уже сын жених. Работает директором школы. Состарилась Маня. Жизнь у нее не задалась, второго мужа убили. Ну, ничего! Может быть, теперь отдохнет. Васька, видать, хороший парень. Когда была в гостях у Мани Тюриной, встретилась с ним. Он немного смутил меня некоторой неожиданностью. Вдруг заявил, что эта работа его не удовлетворяет, он хочет быть писателем. Когда я сказала, что для этого должно быть какое-то природное дарование, он как-то странно посмотрел на меня и, ничего не сказав, стремительно вышел из дома, но вскоре вернулся с объемистым свертком каких-то бумаг. Я не сразу поняла, что это такое. Бегло просмотрев несколько строк, я потом уже не могла оторваться. Это были какие-то наброски без начала, без конца. Но меня поразила богатейшая фабула этих в беспорядке написанных страниц. Динамичность некоторых эпизодов свидетельствовала о том, что в этом парне скрыта какая-то внутренняя сила, которая просит разрядки".
(Еще раз прошу отметить, что это из письма начала 1954 года. По всей видимости, это первые наброски романа "Люба-вины". О том же, что у него не было ничего написано, Шукшин говорил впоследствии потому, что он уже не считал то, что было тогда в "объемистом свертке", за прозу. Кроме того, ему неловко было признаться, что он допустил такой нелепый просчет: поехал поступать в Литературный институт, не знал, не разузнал, что надо было предварительно выдержать творческий конкурс – послать заранее свои работы; без них же, без того, чтобы выдержать этот предварительный конкурс, и документы приемная комиссия Литинститута не принимала, не имела права принимать.)
* * *
…Он уверенно, как ему казалось, и поспешно вошел в тенистый двор на Тверском бульваре, уверенно и быстро разыскал приемную комиссию и… столь же быстро вышел оттуда, совершенно растерянный и потерянный, чувствуя внезапное полное изнеможение. Присел, не помня себя, на одну из лавочек в сквере. Такого подлого удара от судьбы он не ждал. Ну ладно бы – не выдержал экзамены, не прошел по конкурсу: горько, жалко, но… понятно. А тут…
Тут – это уже по "легенде", которую мы приводим потому, что и сам Шукшин ее впоследствии не только не опровергал, но и по некоторым сведениям поддерживал – к нему подошел молодой Евгений Евтушенко, чья поэтическая звезда уже начинала всходить и чья эстрадная популярность была уже не за горами (Шукшин, разумеется, о Евтушенко-поэте ничего тогда не слыхал, он для него был студент Литинститута из "земляков-сибиряков").
Молодой Евтушенко разговорился с "простым парнем", внимательно оглядел нелепый – полусолдатский-полуматросский, составленный частью из собственной форменной одежды и военной, неплохо сохранившейся в нафталине (или дусте?) на дне сундука одежды деда – наряд Шукшина и полусерьезно-полушутя изрек: "Иди-ка ты, паря, во ВГИК, на режиссерский. Там сейчас борются с формалистами и космополитами, там такие, как ты, "рабочекрестьяне", нужны…". А Шукшин, как он рассказывал потом Ю. Скопу, прикинулся сермягой – не знаю-де и не ведаю, что это и за институт-то такой, что за профессия такая – режиссер, – и расспросил у "земели" некоторые подробности, а потом тут же поехал в неведомый вуз подавать документы.
Если это так и было (а прямых подтверждений нет, хотя Е. Евтушенко не раз уже имел возможность для воспоминаний, а он ничего подобного не рассказал, написал лишь два стихотворения, посвященных памяти Шукшина), то мы имеем возможность отметить вторую по счету мистификацию Шукшина: о существовании ВГИКа он знал и раньше, о профессии режиссера – тоже (и еще в доматросские времена, как свидетельствует В. Мерзликин). По душе ему ближе была актерская специальность, но именно потому он решил поступать на другое отделение: пройти "в киноартисты", полагал он, шансов у него совсем мало – слишком много желающих. Да и "в режиссеры", как и вообще "в кино", он попасть не очень-то надеялся, а потому и уговорил приемную комиссию другого института, Историко-архивного (не случайно он особенно любил и, волею судеб, преподавал именно литературу и историю), допустить его к сдаче экзаменов, сочинив – еще одна мистификация! – историю про "темную" мать-старушку, которая ему, недавно демобилизованному, до сих пор не выслала необходимые документы…
Вступительные экзамены в оба вуза он сдавал почти параллельно, но жил среди вгиковской абитуры, и чем больше общался с "киношниками", тем сильнее ему хотелось поступить именно в этот, единственный в мире институт.
Больше, чем все свои силы и все знания – бороться до конца! – готов был положить двадцатипятилетний Шукшин для того, чтобы поступить учиться. Он понимал, он чувствовал: иного времени, иной возможности уже не будет, уже не представится. Кто-то другой, потерпев сейчас неудачу, наверняка еще попробует свое счастье на следующий год или, во всяком случае, сможет сделать, если захочет, еще одну попытку, еще один заход. А ему, ему-то еще один шанс и новая возможность предоставлены не будут. Просто-напросто не найдется новых более-менее "свободных" денег в доме (и сестра Наташа к тому же хочет учиться, помогать ей надо), не будет так скоро новой телочки, которую снова можно было бы продать без ощутимого ущерба для семьи. К тому же тебе уже двадцать пять, и без того, если улыбнется сейчас удача, закончишь институт к тридцати годам…
"…Вышел к столу. Ромм о чем-то пошептался с Охлопковым, и тот говорит: "Ну, земляк, расскажи-ка, пожалуйста, как ведут себя сибиряки в сильный мороз". Я напрягся, представил себе холод и ежиться начал, уши трепать, ногами постукивать. А Охлопков говорит: "А еще?" Больше я, сколько ни старался, ничего не придумал. Тогда он мне намекнул про нос, когда морозно, ноздри слипаются, ну, и трешь нос-то рукавичкой. "Да, – говорит Охлопков, – это ты забыл…" Потом помолчал и серьезно так спрашивает: "Слышь, земляк, где сейчас Виссарион Григорьевич Белинский работает? В Москве или Ленинграде?" Я оторопел: "Критик-то который?.." – "Ну да, критик-то". – "Дак он вроде помер уже…" А Охлопков подождал и совсем серьезно: "Что ты говоришь?" Смех вокруг, а мне-то каково…"
Этот "сюжет" из поступления Шукшина во ВГИК записал со слов самого Василия Макаровича и опубликовал в одной из статей писатель Юрий Скоп, который был в течение нескольких лет довольно близок к Шукшину. С тех пор, и особенно после смерти Василия Макаровича, "сюжет" много раз приводили в печати, комментировали и так и эдак. Одни усматривали здесь "игру", своего рода обоюдный артистический "фарс", другие находили, что это просто "шутка для разрядки" подуставших профессоров, третьи видели слегка прикрытую издевку над "странным" и "сермяжным" для ВГИКа абитуриентом. Полагаю сейчас, что все три точки зрения верны: имело место и то, и другое, и третье. Но это был уже не экзамен. Экзамены были позади, и шло заседание отборочной комиссии, которую, как писал Шукшин в 1969 году в газете "Советское кино", "видимо, изумило, кого набирает Михаил Ильич. Все-таки я заметно выбивался среди окружающих дремучестью своею и неотесанностью". А в начале той же публикации, которая долгое время была вне поля зрения критиков, так как напечатана была в специальной газете и в шукшинской библиографии не значилась, Василий Макарович вспоминает о самых первых предынститутских днях так: "Был 1954 год. Шли вступительные экзамены во ВГИК. Подготовка моя оставляла желать лучшего, специальной эрудицией я не блистал и всем своим видом вызывал недоумение приемной комиссии".
Что же получается? И приемная комиссия недоумевала (еще при приеме документов), и отборочная (окончательно утверждающая, кому из кандидатов стать студентами) изумлена была, а Шукшин стал-таки учиться на режиссера, несмотря на отсутствие "специальной эрудиции", "дремучесть" и "неотесанность". Что же, ему просто фантастически повезло? А конкурс? Экзамены?.. К тому же "проскочила" в печати история (и сам я ее в первой книге о Шукшине пересказал), что на собеседовании с будущим своим мастером М. И. Роммом Василий Макарович заявил, что ни о каких сценах в "Войне и мире" он рассказать не сможет, так как не читал эпопею Толстого, ибо – каламбур! – это очень толстая книга. И тем не менее Ромм взял его в свою мастерскую. Как все это понимать вне версии о фантастическом везении и сверхрасположении судьбы?..
И все-таки Шукшин поступил во ВГИК не потому, что ему очень и очень повезло, а потому, что и тогда уже он был ярко выраженная творческая индивидуальность. И это разглядел не один только Ромм!
"Насколько теперь понимаю, – писал Шукшин, – спасла меня письменная работа, которую задали еще до встречи с мастером. "Опишите, пожалуйста, что делается в коридорах ВГИКа в эти дни" – так приблизительно она называлась. Больно горячая была тема. Отыгрался я в этой работе. О чем спорим, о чем шутим, на что гневаемся, на что надеемся – все изложил подробно".
Но почему же это была настолько горячая для Шукшина тема, что он не просто с увлечением ее раскрывал, но именно отыгрывался (отыгрываются ведь тогда, когда проигрывают)?.. К счастью, эта вступительная шукшинская работа сохранилась в архиве ВГИКа и опубликована в примечаниях к книге публицистики Шукшина. Она называется "Киты, или О том, как мы приобщались к искусству". Любой, прочитавший ее даже в то время, мог сделать вывод: автор прекрасно владеет пером, очень наблюдателен, схватывает самое характерное, самую суть явления, может в нескольких фразах дать портрет человека, обрисовать его характер, вообще оригинально и самобытно мыслит, ненавязчиво, с юмором, но вполне определенно проявляет свои гражданские и нравственные чувства.
Эта "письменная работа" была, в сущности, своего рода прообразом будущих страстных статей-раздумий Василия Шукшина о жизни и искусстве. Она не могла оставить читателя равнодушным, трогала какой-то своей беззащитной честностью, откровенностью, волновала, как волнуют исповеди. Не потому ли и тот преподаватель, который оценивал шукшинское сочинение, наложил следующую резолюцию: "Хотя работа написана не на тему и условия не выполнены, автор обнаружил режиссерское дарование и заслуживает отличной оценки".
Вряд ли Шукшин когда-либо видел этот отзыв. До сведения абитуриентов доводится лишь оценка, и она его, несомненно, окрылила. А написал он действительно "не на тему" и "условий" не выполнил. Написал он не "вступительное" сочинение на хотя и вольную, но вполне определенную тему, а вылил на бумаге самые, самые личные, сокровенные и "больные" мысли – размышления не столько о ВГИКе и режиссерской профессии, сколько о неискренних, бравирующих и унижающих других людях, о молодых лицемерах и фарисеях. Видно, крепко его морально задели перед экзаменами в общежитии, сильно обидели полным неверием в его даже потенциальные возможности встать в число людей искусства, чересчур прозрачно высказывали свое ироническое отношение к "пеньку деревенскому", если Шукшин стал "отыгрываться" такими вот беспощадными характеристиками:
"…Среди нас неминуемо выявляются так называемые киты – люди, у которых прямо на лбу написано, что он – будущий режиссер или актер.
У них, этих людей, обязательно есть что-то такое, что сразу выделяет их из среды других, обыкновенных. Вот один такой.