Многое из сказанного выше касается и использования нами современной науки. Во времена Пушкина про науку говорили, неизменно употребляя слова "храм", "святилище". Разве сегодня мы употребляем такие слова? Кажется, вопрос совместимости гения и злодейства уже решен положительно. Наука холодными, рациональными пальцами лезет в человеческую душу в полном смысле этого слова. "Нельзя ли с помощью автомата модернизировать определенные стороны человеческой совести?" - задается вопросом профессор Берлинского университета им. Гумбольдта Франц Лезер. И отвечает, что, да, можно. Можно, оказывается, машинизировать нашу совесть, заложить ее в ЭВМ и обсчитать. В статье "Новое в логике и возможности ЭВМ" (сб. "Будущее науки", вып. № 6. Знание, 1978) он пишет: "Основные области морали должны быть математизированы. Этот закономерный процесс тормозится неосведомленностью многих специалистов в области общественных наук относительно математизации их дисциплин, включая этику. Однако необходимость подведения научной базы под управление общественными процессами и вытекающее отсюда требование широкого применения автоматов рано или поздно преодолеет эти предубеждения… Большие перспективы, открывающиеся благодаря математике, наметились в связи с формированием этометрии - измерительной теории этики. Она занимается моделированием структур, включая такие структуры, как совесть". Таким образом, на наших глазах происходит онаучивание всех областей человеческой жизни, включая нравственные и художественные. Рациональная наука за эмоцией видит чистую химию, за совестью - ЭВМ, за эстетикой только формулу. Никак не протестуя против научного мышления, художники не могут не считать, что такие действия - обмен неопределенных духовных ценностей на реальные выгоды момента - это скрытая, внешне очень соблазнительная, но хищническая форма использования духовного наследия всех наших предков.
Различать умную душу от умной головы способен далеко не каждый. Различать это с каждым годом делается труднее даже тем, кто хочет сознательно сохранить в себе способность к такому разделению. Основные понятия нравственности дрейфуют в потоке нашей быстрой жизни, приобретается способность изменяться в зависимости от рыночного курса цен на них. Потому так жизненно важно каждой нации иметь эталон Личности, эталон одухотворенности и нравственности.
Нам повезло. У нас он есть. Это Пушкин. Это эталон, который никогда не узнает тлена, который никогда не поддастся никакой коррозии и никакому окислению. Когда наша раздерганная ошибками и сомнениями душа накладывается на произведения пушкинского гения или даже просто на его светлое имя, она начинает собираться по образу его гармонии. Так магнит собирает хаотическую металлическую пыль в сложную и прекрасную гармонию силовых линий, если встряхнуть бумагу с пылью над ним.
Да, сложность жизни современного человека очень велика, и знаменитый "поток информации" захлестывает порой с головой. И зачастую мы не способны в считаные секунды, данные для решения вопроса, разобраться в ситуации, вовремя отличить правду от кривды. Допустив ошибку, так поздно осознаем ее, так за время осознания ее накручивается на прошлую ошибку чудовищно много следствий, что никакого мужества, а подчас и смысла не хватает, чтобы признавать ее. И в такие моменты мы должны вспомнить своих Великих и учиться у них жизневерию, скромности и мужеству.
Когда я опять и опять оплакиваю смерть Пушкина, или Лермонтова, или Чехова, я пытаюсь войти в их душевное состояние накануне смерти; мне кажется, что главная боль их терзала оттого, что они понимали, сколько не успели, сколько не завершили. Они не могли не знать своей великой цены и не чувствовать в себе великих душевных сил, не использованных еще и на десятую долю. И как им от этого сознания невыносимо тягостно было умирать, и как они и звуком не дали этого понять, и какая высшая российская скромность в их молчании о главной тяготе.
Ведь Пушкин знал, что никто и никогда не заменит, не возместит России даже недели его жизни. И как это сознание усиливало его предсмертную муку! Это как смерть кормильца, у изголовья которого плачут от голода дети. А он уходит и не может оставить им хлеба. И ему уже не до собственного страха перед неизбежным, ибо в нем НЕЗАВЕРШЕННОСТЬ.
Но именно эта незавершенность с такой пронзительной силой действует на наши сердца и на наш разум, ибо если хочешь воздействовать на ум человека, то должно действовать в первую очередь на его сердце, то есть на его чувства. Так сама безвременная гибель Пушкина служит тому, что он смертью попрал смерть и живет в каждом из нас и будет спасать и защищать нас в веках от рационализма и одиночества.
И потому слова поэта:
Почившим песнь окончил я,
Живых надеждою поздравим!
Движение в пространстве…
- Виктор Викторович, вы работаете большей частью в жанре путевой прозы, одном из подотделов, так сказать, прозы документальной. Чем, на ваш взгляд, можно объяснить непреходящий читательский интерес к этому жанру.
- Думаю, к разгадке этих причин ближе литераторов стоят социологи. Современный нам человек, говорят они, при всей его сегодняшней узкой профессиональной специализации, совершенно убежден, что может быть свидетелем самых разных событий, в какой бы точке пространства они ни происходили. Поддерживают его в этом мнении средства массовых коммуникаций, прежде всего телевидение. Оно может сделать москвича, сидящего дома у телевизора, свидетелем старта ракеты на Байконуре, зрителем концерта в "Ла Скала" или футбольного матча в Лондоне. Потом этот зритель берет в руки книгу, превращается в читателя и требует от прозы той же подлинности, той же документальности предлагаемой ему информации. Этот читатель - дитя своего информативного века. Он может быть холоден к беллетристике, потому что подозревает ее в "придуманных" событиях, ситуациях, характерах. Он требует фактов. Документальная проза, путевая в частности, предоставляет читателю эти факты в изобилии (разумеется, преломляя их видением автора).
Есть здесь, кстати, и еще один любопытный момент. Документальная проза, как правило, пишется от первого лица. Такой прием, разумеется, возможен и в любом другом литературном жанре. Но здесь все эти разбросанные по страницам "я придумал", "я сказал", "я выстрелил" производят сильнейший психологический эффект: они сближают, даже идентифицируют читателя и рассказчика. У человека, взявшего такую книгу в руки, рождается иллюзия собственного участия в том или ином событии. Это он, читатель, оказывается в плену у туземцев, или штурмует горные вершины, или спасается в кораблекрушении. По первому признаку, по тому, что читатель сопереживает изложенному на бумаге, - это литература. И все же…
В настоящей путевой прозе главное как раз то, о чем мы тут говорили пока в скобках, - видение автора. Его субъективное отношение к окружающему, его ассоциации по самым различным поводам. Прекрасно трудился в этом жанре Юхан Смуул… А вы не задумывались когда-нибудь: почему для многих писателей, талантливо работавших в этом жанре, он чаще всего был проходным в их творчестве? Дело в том, что путевая проза требует двойной профессионализации - и как литератора, и как "путешественника". А совместить эти две вещи, на мой взгляд, чрезвычайно сложно. Они мешают друг другу, и я бы, скажем, не разрешал командовать морским кораблем человеку с творческим воображением, образным мышлением. В совершенно безобидной ситуации ему уже чудится брошенное на рифы судно. А в ситуации действительно опасной он запросто может "зевнуть", уносимый своим воображением за сотни миль.
- Да не услышит эти слова ваше морское начальство: не вы ли и корабли водите, и книги пишете?
- Морскому начальству я скажу, что само осознание мною потенциальной опасности такого "совместительства" - писатель и моряк - значительно снижает эту опасность. В море я все время контролирую себя. Понимаю, возможно, все это звучит противоречиво, как противоречив, кстати, и сам этот жанр - путевая проза. По сути, это скорее даже и не жанр, а, если хотите, творческое кредо: писать только о том, что видишь, что досконально знаешь, что сам пережил. В этом смысле писатель, на годы погружающийся в изучение фактического материала для очередного своего романа, в гораздо большей степени писатель-путешественник, чем те, кто пишет вприглядку о диковинных пейзажах. И еще: путевая проза - это движение в пространстве. И, отправляясь в путь, ты не знаешь, с чем встретишься на этом пути: с человеческой драмой или уморительной ситуацией. Писатель тут должен, что называется, "бить с обеих рук" - владеть самыми разнообразными приемами творчества - от легкой, неназойливой иронии, доброго юмора до умения передать, запечатлеть на бумаге горе и слезы.
- Два года назад вышла третья книга вашей путевой прозы "Морские сны". И хоть сказано в аннотации к ней, что она продолжает книги "Соленый лед" и "Среди мифов и рифов", в чем-то она совершенно иная…
- Вы не ошибаетесь. Раньше каждый мой новый морской рейс превращался для меня в "охоту за фактами", хотелось найти там, в море, в его людях, нечто такое, чего не встретишь на берегу. Прошли годы, прежде чем я понял то, что задолго до меня открыл для себя Бодлер, прекрасный поэт: "…все наше же лицо встречает нас в пространстве…" И для меня путевая проза превратилась в дорогу к себе. По сути, это мысли вслух, приходящие ко мне там, на мостике, в отрешении от обычных наших суетливых сухопутных дел.
- Но мысли вслух - это ведь исповедь, ну почти исповедь…
- Да, исповедь человека, отправляющегося в новую дорогу и завершающего свой маршрут. Это всегда два разных человека, это всегда движение, всегда динамика духовных перемен. Суть дороги - в движении духа, развитии характера, в той разности конечного и начального потенциалов, за которой интересно следить читателю. Как выяснилось в работе над "Морскими снами", писать впрямую о себе, своих собственных ощущениях, порожденных долгим путешествием-размышлением, куда как сложнее, чем описывать жизнь своих товарищей-моряков.
Я мог, к примеру, в "Пути к причалу" написать о том, как тонули люди, как выбросило их суденышко на рифы, как погиб боцман Росомаха. Но как написать о том, как тонул я сам? В жанре исповеди надо еще многое искать.
- Но будете ли вы искать? Вот кончаются же "Морские сны" словами: "Года к суровой прозе клонят. Пора расставаться с путевой
- Мне часто представляется документальная проза в образе некой литературно-критической статьи: листаешь книгу своей ли, чужой ли жизни и пишешь по поводу прочитанного. Ты вроде бы и не создаешь характеров, но только пересказываешь их с большим или меньшим успехом. Лев Толстой говорил: "В умной критике искусства все правда, но не ВСЯ правда, а искусство потому только искусство, что оно ВСЕ".
В нашем писательском деле вся правда, как это ни парадоксально, как раз там, где наряду с богатым жизненным материалом присутствуют фантазия, творческое воображение, то есть там, где начинается проза художественная. Путешествие в этот, во многом новый для меня мир - вот о чем я думаю сейчас…
Литературная газета. 1977. 10 августа
Кронштадт
В ночь с 21-го на 22 июня 1941 года немецкие самолеты пролетели над Невской губой и Морским каналом. Крепость самолеты засекла, но осталась без всякого ведения о том, что они поставили на фарватере донные мины. У меня хранится пожелтевшая бумажка, место которой, пожалуй, в Музее истории Ленинграда.
Привожу этот документ, сохраняя орфографию. Не сетуйте на ошибки, пишет старый человек, практик, без всяких образований.
"1941 года Июня м-ца 22-го дня в Воскресенье, день Отдыха.
Я, Трофимов Федор Алексеевич, получив вызов с Операционного морского дежурства, как Очередной лоцман отправился с катером к 9 утра на товарно-пассажирский п/х "Рухно", который стоял в Морском канале у 21 причала.
Когда первая машина была готова, дали распоряжение "Отдать швартовы". Развернулись в Гутуевском ковше и пошли по Морскому каналу. Капитан п/х "Рухно" предупредил меня, что они идут в Выборг. Примерно около 11 час. Утра вышли в открытую часть Невской губы курсом на "Вест". Погода была тихая и солнечная, впереди канала никаких плавающих предметов видно не было, а также встречных судов.
Шли среди канала. Весь залив Невской губы был заполнен в прогулочных яхтах и курсирующих пассажирских судах в Петро-Дворец и в Ломоносов и в Кронштадт.
Не дошли двух-трех кабельтов Северного буя, приблизительно у сто сорокового пикета, иначе сказать на траверзе Стрельна. Получился совершенно неожиданный сильный взрыв с правого борта подзора п/х "Рухно". От сильной волны воздуха и от удара меня откинуло назад, отчего произошел сильный удар в голову, и в тот же момент потерял сознание. Через некоторое время я стал приходить в себя. Прошло несколько минут, когда открылись мои глаза, увидев свет и увидев с мостика, как заливает водой кормовую часть палубы п/х "Рухно", я еще увидел, что п/х "Рухно" продолжает по инерции движение вперед. На мостике никого уже не было. Шлюпки спущены на воду и отходили. Момент был опасен. Я подполз к штурвалу и положил руль "право" до упора. После этого п/х "Рухно" стал уваливаться к Северной бровке канала. Когда полностью лег правым бортом на Северную бровку, то после того дал крен на левый борт. Тем самым Морской канал был свободен для прохода Военных кораблей, и Морских транспортов.
25 Апреля 1958 г. С почтением к Вам Ф. А. Трофимов".
Взрывом его скинуло с мостика на ростры, он получил тяжелую травму черепа, его забыли на тонущем судне, в любую секунду могли взорваться паровые котлы - вода заливала кочегарку и машинное отделение, но оборону "сего места" он держал до последней силы.
Перегородить Морской канал подорвавшимися на минах судами, отрезать Ленинград от Кронштадта врагам не удалось ни в первый день войны, ни в последующие девятьсот дней осады. Кронштадтцы выполнили наказ Петра - стояли до живота, то есть насмерть.
Вообще, история города и крепости Кронштадт чрезвычайно российская история. Ни один вражеский солдат не ступил на землю Кронштадта за его историю, никто не смог овладеть фортами и крепостью - ни шведы, ни немцы, ни англичане…
Нынче из Ленинграда "Метеор" на Кронштадт отправляется с набережной Адмирала Макарова. И в этом есть нечто символическое. Но не такое символическое, которое специально придумано и сделано, а которое как-то само собой выходит.
Я ожидал "Метеор" на плавучей пристани. Пристань дышала под ногами и даже плавно покачивалась, когда по реке проносились катера, и я ощутил легкое, приятное головокружение - давно в морях не был, скоро два года уже.
"Метеор" развернулся, и мы пошли сдержанным, "речным" ходом вниз по Малой Неве. Простите, только не "мы пошли", а я "поехал".
Надо сказать, что профессиональному моряку как-то неуютно быть пассажиром даже на речном суденышке.
Так и тянет сразу подняться на мостик, чтобы видеть вперед по носу и по обоим бортам. На мостик я, естественно, не пошел, но в салонную духоту тоже не хотелось. И я стал с левого борта на открытом воздухе.
Быстро остались по корме тылы Васильевского острова, вздыбились мощные новостройки на острове Декабристов - бывшем Голодае.
Мальчишкой я еще слышал крик трамвайных кондукторов: "По Голодаю! По Голодаю! На Смоленское кладбище!"
За островом Вольный "Метеор" врубил полный, вышел на крылья и распустил позади и по бокам гейзер брызг. Я этим гейзером любовался, удивляясь только тому, почему он то несколько опадает и слабеет и даже на просвет начинает вологодские кружева напоминать, то вдруг плотнеет и ревет, как ракетный выхлоп.
Прибежал матросик, вылез на банкетку - этакий плавник есть на "Метеорах", свесил голову под плавник, убежал встревоженно. Другой матросик прибежал, проделал то же самое. Потом "Метеор" застопорил ход, с мостика солидно спустился седой капитан.
Красивый гейзер оказался следствием того, что в реке мы прихватили под хвост бревно-топляк. "На стопе" топляк вывалился, и мы заревели дальше.
Все это случилось как раз на траверзе Стрельны. И я поклонился водяной ряби в том месте, где Федор Алексеевич Трофимов выбрасывал "Рухну" на бровку канала, и помянул его: старый лоцман давно умер, без орденов и без почестей. Зато документальная книга "Подвиг Ленинграда" (М.: Воениздат, 1960. - Т. А.) начинается с его имени и с его будничного подвига.
Залив сиял. Нежный, голубовато-сиреневый, в белых мотыльках яхтенных парусов.
Кронштадт вздымался из воды торжественно и тяжело, как занавес Большого театра. Его дредноутный силуэт среди нежной голубизны увенчивали купола Морского собора. Правее хорошо видны были и силуэты северных фортов. Их семь. Между ними - Каменная преграда. Чуть южнее - Ряжевая преграда 1855 года. Мористее - Свайная преграда 1856 года и 1862 года.
И все форты и преграды сооружены со льда мужичками в лаптях с их хилыми лошадками. Помню, как инженеры-строители Братской ГЭС с нескрываемой гордостью показывали газетчикам ряжи - огромные деревянные ящики, которые опускались в майны сквозь жгучий лед Ангары под тяжестью бетонных плит, чтобы стать основанием плотины. Создавалось такое впечатление, что братские инженеры первыми придумали такую штуку. Интересно, если сложить Кроншлот, и все форты Кронштадта, и всю насыпную его часть, и все ряжи преград, то каков получится объем земляных, вернее, скальных работ в кубах? Не меньше двух-трех Братских ГЭС. И об этом не след забывать.
Дерево свай и ряжей здесь так закаменело, что ныне, когда нужда пришла их вытащить, убрать, расчистить, то никак это никакими современными средствами не получается сделать.
Сойдя на Ленинградскую пристань в Кронштадте, я решил идти и ехать, куда судьба понесет.
Из старенького автобуса я вышел у Якорной площади. Она была пустынна - ни одного человека.
Огромная площадь. Огромный Морской собор Николы Чудотворца - старинного покровителя мореходов. Собор напоминал Босфор. (Потом я узнал, что он действительно в плане повторяет Святую Софию в Стамбуле.)
Над огромной площадью, которая служила когда-то свалкой отработавших, уставших якорей, стоял в полном одиночестве бронзовый адмирал Макаров.
Восемь могучих якорей Ижорского завода по 95 пудов 5 фунтов каждый крепили его покой и его надежды. По неотесанной скале-пьедесталу взметнулась черная штормовая волна, достигнув самых ног Степана Осиповича.
Скалу для памятника подняли со дна морского на рейде Штандарт. Хорошо придумали - поставить адмирала, боцманского сына, внука солдата, на подводном камне с рейда Штандарт.
До того как Петр привел к острову Котлин первый фрегат, царский штандарт символизировал власть России над тремя морями. И вот: "в тот образ четвертое море присовокуплено" - Балтийское.
На цоколе памятника знаменитое: "ПОМНИ ВОЙНУ".
Вокруг мощенная булыжником площадка.
К булыжникам и торцам у меня нежная симпатия. Когда прошлые скульпторы и архитекторы задумывали свои творения, они, естественно, учитывали фактуру той тверди, на которую свои творения ставили. Бесполая стерильность асфальта гармоничность их замысла нарушает.