Нас набили в его огромные кубрики по самую завязку. Мы качались в парусиновых койках в три этажа. И когда по боевой тревоге верхние летели вниз, то нижним было больно.
А самой веселой у нас считалась такая провокация. Тросики верхней койки смазывались салом. Это делалось, конечно, втайне от хозяина. Хозяин спокойно залезал к себе под потолок и засыпал. Ночью крысы шли по магистралям к вкусным тросикам и грызли их. Тросики рвались, и жертва летела на спящего внизу. Подвесная койка - не двуспальная кровать, она рассчитана строго на одного. Когда в ней оказывалось двое, она переворачивалась. И уже втроем жертвы шлепались на стальную палубу. Грохот и проклятия будили остальных.
И с нами вместе тихо посмеивался старый "Комсомолец". Наверное, ему было приятно возить в своем чреве восемнадцатилетних шалопаев.
Старика разрезали на металлолом всего года два назад.
Мы ходили на нем в Польшу - возили коричневый брикетированный уголь из Штеттина в Ленинград.
Я помню устье Одера, вход в Свинемюнде, два немецких линкора или крейсера, затопленных по бокам фарватера. Их башни торчали над водой, и волны заплескивали в жерла орудий. Мы прошли мимо и увидели неожиданно близкую зелень берегов Одера. А в канале детишки махали нам из окон домов. Дома возникали метрах в двадцати от наших бортов.
Мы первый раз в жизни входили в чужую страну по чужой воде. Мы стояли на палубах и ждали встречи с чем-то совершенно неожиданным, удивительным. Мы думали открыть для себя новый мир. Недаром в детстве я считал слово "заграница" страной и писал его с большой буквы. Теперь-то я знаю, что все люди на земле живут одними заботами, а потому и очень похожи друг на друга.
И мы вошли в Штеттин. Обрушенные мосты перегораживали реки и каналы. Кровавые от кирпичной пыли стены ратуши были единственным, что уцелело в городе. Союзная авиация постаралась. Руины густо заросли плющом. Плющ казался лианами.
Мы ошвартовались, и человек сто пленных немцев закопошились на причале, готовясь к погрузке. Они подавали уголь на борт и ссыпали его в узкие горловины угольных шахт. А мы работали в бункерах, в кромешной тьме и пыли. И все мы были совершенными неграми. А после работы мы развлекались тем, что кидали пленным на причал пачку махорки. Немцы бросались в драку из-за нее под наш залихватский свист.
Война только что кончилась. Мы хотели есть уже шесть лет подряд. Шесть лет мы хотели хлеба в любой час дня и ночи. И мы были по-молодому жестоки. Когда здоровенные немцы лупили друг друга на причале, мы получали некоторое удовольствие. Это было, из песни слова не выкинешь.
И еще помню: один из пленных договорился с нами, что если он переберется по швартовому тросу на борт корабля, то получит целую пачку махорки. Метров пятнадцать - двадцать толстого стального швартова, скользкого и в проволочных заусеницах.
Немец отважно повис на тросе и пустился в путь на руках. Посредине он выдохся и замер над мутной одерской водой. Его друзья орали что-то с причала. А мы начали готовить спасательные круги. Немец попытался закинуть на трос ноги, но у него это не получилось, и он шлепнулся в воду с высоты семи метров под наши аплодисменты.
Мы вытащили немца и дали ему три пачки махорки за смелость. И после этого случая как-то даже подружились с пленными. Может быть, это произошло и потому, что все мы от угольной пыли одинаково походили на негров.
Я вспомнил свою юность и отправился дальше по набережной Лейтенанта Шмидта, думая о том, что лейтенант, очевидно, был из немцев и как все у нас с немцами перепуталось. Вот я скоро пойду в море на судне, построенном в ГДР. Оно сейчас зимует совсем недалеко от проруби, в которой я брал воду двадцать два года назад по вине немцев. А лейтенант Шмидт геройски погиб за нашу революцию и за то, чтобы на земле никогда не было войн. А вот стоит памятник первому русскому плавателю вокруг света Ивану Крузенштерну. И более странное сочетание - "Иван" и "Крузенштерн" - придумать трудно. Правда, адмирал не был немцем, он эстонец.
Адмирал стоял высоко надо мной, обхватив себя за локти. Снег украшал его эполеты. Он добро глядел на окна Высшего военно-морского училища им. М. В. Фрунзе.
Ваня Крузенштерн покинул это здание много-много лет назад, а теперь стоит здесь и не уйдет больше никогда.
Во времена моей юности среди курсантов бытовала история, связанная с адмиралом. Какой-то курсант познакомился на танцах с девушкой. И девушка, наверное, сразу полюбила его, и они даже поцеловались где-нибудь за портьерой. И когда расставались, то девушка спросила, как можно найти его в училище, она хочет повидать его еще до следующей субботы, потому что семь дней - это ужасно длинный срок. А курсант был веселым парнем, и девушка, вероятно, нравилась ему меньше, нежели он ей. И он сказал:
- Приходи на проходную и спроси Ваню Крузенштерна. Меня все знают.
И она пришла уже в понедельник и спросила у дежурного мичмана Ваню Крузенштерна. Дежурный мичман взял ее за руку, вывел на набережную и показал на памятник:
- Иди к этому памятнику. Твой парень стоит сейчас там, - объяснил он.
И она пересекла набережную, ступая по мокрому асфальту своими единственными туфельками на каблуках, и все оглядывалась по сторонам, чтобы скорее увидеть Ваню. И наконец прочитала надпись на цоколе: "Первому русскому плавателю вокруг света Ивану Крузенштерну". Адмирал добро глядел мимо нее, и кортик неподвижно висел у его левого бедра.
Но какое дело девушкам в туфельках на каблучках до бронзовых адмиралов? Она заплакала и ушла, чтобы не возвращаться. Вот какую историю рассказывали в наше время про Ваню Крузенштерна.
Это избитая истина: как только вспомнишь юность, становится грустно. Вероятно, потому, что сразу вспоминаешь друзей своей юности. И в первую очередь уже погибших друзей.
Здесь, возле памятника Крузенштерну, я последний раз в жизни видел Славу.
Тот же влажный ленинградский ветер. Промозгло, серо. Тот же подтаивающий серый снег на граните. И купола собора, лишенные крестов и потому кургузые, незаконченные, тупые.
И так же точно, как теперь, я выпил подогретого пива в маленьком ларечке недалеко от моста Лейтенанта Шмидта, закурил, засунул руки в карманы шинели и пошел по набережной к Горному институту, вдоль зимующих кораблей, вдоль якорных цепей, повисших на чугунных пушках. И ветер с залива влажной ватой лепил мне глаза и рот. И я думал о прописке, жилплощади и мечтал когда-нибудь написать рассказ о чем-нибудь очень далеком от паспортисток и жактов.
И у памятника Ване Крузенштерну встретил Славу.
Он шагал по ветру навстречу мне, подняв воротник шинели и тем самым лишний раз наплевав на все правила ношения военно-морской формы. На Славкиной шее красовался шерстяной шарф голубого цвета, а флотский офицер имеет право носить только черный или совершенно белый шарф. Из-за отворота шинели торчали "Алые паруса" Грина. А фуражка, оснащенная совершенно неформенным "нахимовским" козырьком, выпиленным из эбонита, сидела на самых ушах Славки.
Надо сказать, что за мою юношескую жизнь творения Александра Грина несколько раз делались чуть ли не запретными. А Славка всегда хранил верность романтике и знал "Алые паруса" наизусть.
Славка прибыл к нам в военно-морское училище из танковых войск. Он попал в танковые войска из-за какой-то темной истории.
В шестнадцать лет Славка связался со шпаной. Это, наверное, были смелые ребята. И тем они пленили его. Кто из нас, шестнадцатилетних, не мечтал проверить свое мужество на чем угодно, если судьба помешала нам принять участие в боях?
Однажды Славку попросили постоять на углу и посмотреть, не идет ли милиционер. В воздухе пахло опасностью, и Славка не мог отказаться. А его друзья ограбили квартиру. Их поймали, и Славке грозила статья за соучастие. Он прибавил себе лет в метрике и добровольно ушел в армию, попал в танковые войска и стал механиком-водителем. От работы с фрикционами плечи у него раздались, обвисли, а руки стали железной хватки.
Служить в танковых войсках тяжело, особенно зимой. Но Слава нес свою службу без уныния. Все самое тяжкое забывалось, когда он чувствовал свою власть над мощной машиной, ее послушность, ее дерзость, ее желание рвануться в бой. И когда падали впереди деревья и грохались на броню комья мерзлой земли, Слава бывал счастлив. Наверное, он здорово привык к тесному мирку танка, потому что потом стал подводником.
Начальство всегда считало его разгильдяем. И пожалуй, не без оснований. Все, что не было романтичным в его понимании, не могло его интересовать. В те уже далекие послевоенные времена казалось, что конец войны сразу должен означать начало чего-то прекрасного, легкого, свежего. Но началась "холодная война", воздух общественной жизни тяжелел. И мы в своих казармах половину времени думали о шпионах. Единственной отдушиной были книги Паустовского, его настроенческая проза, проникнутая грустной мечтой о красоте.
Мы были молоды, и многое путалось в наших головах. И в Славкиной тоже. Когда-то он мечтал стать кинорежиссером, прочитал уйму американских сценариев и рассказывал нам их. И ночами слушал джаз. Он владел приемником, как виртуоз скрипач смычком. Из самого дешевенького приемника он умел извлекать голоса и музыку всего мира. Учился он паршиво. Но великолепно умел спать на лекциях.
Великолепно умел ходить в самовольные отлучки. И ему дико везло при этом. Наверное, потому, что у Славки совершенно отсутствовал страх перед начальством и взысканиями.
Я не знаю другого человека из военных, которому было бы так наплевать на карьеру, как Славке.
Он учил меня прыжкам в воду. И мы однажды сиганули с центрального пролета моста Строителей и тем вывели из равновесия большой отряд водной и сухопутной милиции. Для меня это был последний такой прыжок. В те времена я увлекался гимнастикой и большую часть времени в перерывах между занятиями проводил головой вниз, отрабатывая стойку на кистях. Эта стойка меня и подвела. С большой высоты я врезался в воду чересчур прогнувшись, ударился глазами и чуть не поломал позвоночник.
А Славка повторил прыжок уже с Кировского моста. Он ухаживал за какой-то девицей, а она пренебрегала им. Тогда он вызвал ее на последнее роковое свидание и явился одетый легко - в бобочке и тапочках. И они зашагали через мост. На центральном пролете Слава мрачно спросил:
- Ты будешь моей?
- Нет, - сказала она.
- Прощай! - сказал Слава и сиганул через перила с высоты шестнадцати метров в Неву.
И тут девица заметалась между трамваями и автомобилями. А Слава выплыл где-то у Петропавловской крепости. Конечно, если б он не начитался предварительно американских сценариев, то не додумался бы до такого способа воздействия на женскую психику. Правда, девица в отместку за пережитый страх дала Славке по физиономии. И они расстались навсегда.
При всем при том Слава имел внешность совершенно невзрачную, был добродушен, и толстогуб, и сонлив. Но не уныл. Я никогда не видел его в плохом, удрученном состоянии. Он радостно любил жизнь и все то интересное, что встречал в ней. Его не беспокоили тройки на экзаменах по навигации и наряды вне очереди. Он выглядел философом натуральной школы и чистокровным язычником. Естественно, такие склонности, и запросы, и поведение не могли нравиться начальству. Больше того, его выгнали бы из училища давным-давно, не умей он быть великолепным Швейком. Его невзрачная, толстогубая физиономия напрочь не монтировалась с джазовыми ритмами, и самовольными отлучками, и любовью к выпивке.
И вот мы встретились с ним на набережной Лейтенанта Шмидта в середине пятидесятых годов.
- Ты бы хоть воротник опустил, - сказал я.
- У меня недавно было воспаление среднего уха, старик, - сказал он.
Мы не виделись несколько лет. Я служил на Севере, а он на Балтике. Я плавал на аварийно-спасательных кораблях и должен был уметь спасать подводные лодки. А он плавал на подводных лодках.
- Здорово! - сказал я.
- Здорово! - сказал он.
И мы пошли выпить. В те времена на углу Восьмой линии и набережной находилась маленькая забегаловка в подвале.
Я уговаривал его бросить подводные лодки. Нельзя существовать в условиях частых и резких изменений давления воздуха, если у тебя болят уши.
- Потерплю, - сказал Славка. - Я уже привык к лодкам. Я люблю их.
Через несколько месяцев он погиб вместе со своим экипажем.
Оставшись без командира, он принял на себя командование затонувшей подводной лодкой. И двое суток провел на грунте, борясь за спасение корабля. Когда сверху приказали покинуть лодку, он ответил, что они боятся выходить наверх - у них неформенные козырьки на фуражках, а наверху много начальства. Там действительно собралось много начальства. И это были последние слова Славы, потому что он-то знал, что уже никто не может выйти из лодки. Но вокруг него в отсеке были люди, и старший помощник командира считал необходимым острить, чтобы поддержать в них волю. Шторм оборвал аварийный буй, через который осуществлялась связь, и больше Слава ничего не смог сказать.
Когда лодку подняли, старшего помощника нашли на самой нижней ступеньке трапа к выходному люку. Его подчиненные были впереди него. Он выполнил свой долг морского офицера до самого конца. Если бы им и удалось покинуть лодку, он вышел бы последним. Они погибли от отравления. Кислородная маска с лица Славы была сорвана, он умер с открытым лицом, закусив рукав своего ватника.
Я остановился возле Горного института и в память Славки снял шапку, глядя на простор Невского устья, на гигантские красные корпуса строящихся танкеров, на далекие краны порта.
Вечерело, снег все крутился в сером воздухе, звякали трамваи, и гомонили на ступеньках Горного института студенты.
Я устал от воспоминаний.
"Это дело тоже требует большого напряжения", - подумал я. И пошел к трамваю. Надо было ехать домой и готовиться к техминимуму, листать учебники по навигации и повторять "Правила предупреждения столкновения судов в море". Ничто так легко не забывается, как эти правила. Их приходится повторять всю жизнь.
3
Письма матери и брату с Северного флота
(1952–1954)
Олег, чем дальше на север, тем беднее пейзаж, но воздействие его сильнее. Левитан не приходил на ум. Когда глядишь на все цвета яичного желтка, на бесконечные болота, на малиновую заросль кустарника, еще без единого зеленого листика… Пахнет от всего этого тем былинным спокойствием, которое ближе всего передано у Нестерова.
Раньше мне казалось, что эта былинность у Нестерова - дешевка, воздействие Рериха, оригинальничанье. Теперь вижу, что Левитан видел красоту в русской природе. Обычной, неказистой природе. Его природа живет, страдает красиво (по-чеховски). А Нестеров написал то, что можно назвать старославянским духом…
Мурманск удивил нищетой и бледностью своего вида. В самом городе не был, но виден он был весь, т. к. стоит на горах.
(Без даты. - Т. А.)
Поехал в Ваенгу и вышел у Штаба в 17 часов. Мое назначение сохранилось, и я выехал в Дровяное. Здесь я узнал, что мой пароход через неделю уходит в большой поход на Запад и я не пойду, т. к. оформление в этот поход через столицу и мне не успеть пройти все формальности. Обидно - но это не последний его поход. За меня идет штурманом старший лейтенант Басаргин - Олегин знакомый по подготии и Севастополю, я же завтра выеду на его пароход, который обеспечивает судоподъем в Кольском заливе. Через месяц он вернется, и мы поменяемся. Я на своем пароходе был, познакомился с командиром, помощником и др. - хорошие люди, настоящие морские бродяги (особенно командир). Ни о каких литературах пока и думать нечего, т. к. я к серьезной работе, которая предстоит, совершенно не подготовлен и буду много учиться и работать…
18.11.52
Мамоськин, здорово, ребенок. Как у вас все? Так болит душа за дом и домашние дела, за то, что до сих пор не выслал деньги. На что ты живешь? Ведь, кроме долгов, ничего. За все время, как я попал на корабль, я был в базе 40 минут - пришли, взяли топливо и опять ушли, а чтобы получить гроши, надо самому идти в Штаб. И хоть до этого Штаба всего каких-нибудь 20 миль - мы обеспечивали подъем затонувшего в Кольском заливе аргентинского транспорта "Алкау-Кадет", - но попасть в него совершенно невозможно. Эти деньги самое главное для меня сейчас…
Сейчас я живу вообще очень хорошо… занимаюсь вовсю учебой…
Каюта выглядит так. Вот сейчас я сижу за столом - он большой, вделан в борт и переборку, лицом в корму. Справа от него - умывальник, над ним зеркало, над зеркалом - лампа. Левее этой лампы репродуктор, еще левее полка со спецкнигами. Под ней прямо передо мной портрет Маркса (хороший), внизу - твои балерины, которые пользуются колоссальным успехом и на меня очень хорошо, красиво действуют. На столе настольная лампа с черным колпаком - уютная и удобная; в алюминиевом стаканчике остро отточенные карандаши. Слева над столом иллюминатор. Всякие книжки навалены (уложены!) на столе по краям. На стенках еще таблицы позывных и другие красочные штуки, план акватории Мурманского порта, который я сам делал, таблицы лунных сизигий и квадратур и т. д.
Люди (офицеры) совсем простые, но очень хорошие. Особенно командир - ему 57 лет - симпатяга-ворчун. О нем, и вообще о людях, напишу потом. Подчиненных у меня 9 человек - тоже народ хороший, и пока я с ними в полном мире…
23.11.52
Ноябрь 1952 г.
Матерь моя, симпатяга Собакевич, здравствуй!
Твой сын самым стопроцентным образом здоров и всем обеспечен, включая белье, которое он купил.
Теперь по поводам волнений.
1. В море почти совсем не бываю.
2. В море зимой ничего страшного нет - так же как и летом.
3. Навигационная штурманская рубка и ходовая рубка у нас закрытого типа, обогревается грелками, хорошая одежка. Выскакиваешь на крыло мостика лишь на 1–2 минуты - взять пеленга.
4. Когда нужна будет посылка, то я напишу и перечислю все, что надо будет выслать, - тогда и пошлешь.
5. Высылать деньги буду тебе в размере 2/5 получки.
6. В основном все необходимое купить можно и в Мурманске, кроме книг, о которых и важно тебе позаботиться. Надо: "Учебное пособие для судового механика 3 класса по паровым и поршневым машинам"…
7. Мамоська, ты знаешь, что Папа Пий XII отлучил тебя от церкви 13 июля 1949 года? Да, как читающую коммунистическую литературу.
8. Сфотографируюсь обязательно, но срок сейчас не скажу.
9. Настроение у меня бодрое.
Новый год, вероятно, буду ожидать на корабле, а если и буду в базе, то идти-то некуда, т. к. Дровяное - дыра.
Занимаюсь по-прежнему много и понемножку начинаю понимать происходящее вокруг.
Морозы были недавно очень сильные. Замерз у меня спирт в котелке магнитного компаса. Понимаешь ли, говорят, что при замерзании жидкость увеличивается, и правда, он у меня расширился и раздавил стекло, попортил магниты (сдвинул их). Что теперь мне с ним делать, еще не придумал. Пока же у меня стоит в каюте.
Получил доб. паек - 2 кило масла, печенье, 9 банок тресковых консервов. Что делать с маслом, так и не знаю. Треску здесь никто не ест, и мне она уже тоже опротивела.
Получил еще валенки с галошами.