А чтобы не трогали и выпускали за рубеж, он вёл себя осторожно: был, так сказать, внутренним эмигрантом, но власти об этом не догадывались. Он не подписывал никаких писем в защиту гонимых, но и от коллективных, погромных уклонялся. Тактика, выбранная им и Константином Ваншенкиным, была нехитра, но помогла обоим не замараться. "Пора!" – звонил Винокуров Ваншенкину или Ваншенкин Винокурову. С Константином Яковлевичем Ваншенкиным мы сблизились позже, но я знал, что означает его сигнал, поданный Жене, или винокуровский – ему. "Пора залечь на дно!" – говорил об этом Винокуров, и действительно – дозвониться до него в такие периоды было невозможно. В доме на улице Фурманова (теперь Нащокинский переулок) никто не брал трубку. Или брала старая няня Тани – жены Винокурова: "Их нету!" – и сразу же обрывала разговор. Не появлялся Женя и в Литинституте, где вёл семинар (потом приходил с неизменно безупречно оформленным – не придерёшься! – бюллетенем). Поскольку мы жили неподалёку друг от друга, мы с ним нередко прогуливались по Гоголевскому бульвару. Слушателем Женя был неважным, но рассказчиком блистательным и умно-язвительным, так что говорил в основном он. Однако "залёгшего на дно" Винокурова невозможно было встретить на бульваре. И поднимался "со дна" он не на следующий день после публикации чего-либо мерзопакостного, – выдерживал паузу, чтобы всё это выглядело правдоподобно.
И ещё одна любопытная деталь – ни Винокуров, ни Ваншенкин не стремились занять какие-либо руководящие должности, хотя обоим их не раз предлагали. Не стремились из тех же соображений. "А не полез бы в секретари, не вмазался!" – жёстко сказал Женя про Рекемчука, который жаловался, что его заставили участвовать в чьём-то исключении из Союза. "Но ты же член правления большого союза", – говорил я. "Ну и что? – спрашивал Женя. – В правлении больше ста человек, всегда можно увильнуть". "А если потребуют подписать всех поимённо?" – насмешничал я. Он пугался. Замолкал. Уходил в себя. А потом тряс головой: "До этого они никогда не додумаются!"
Так вот о любви Винокурова к Ходасевичу. Прихожу к нему как-то в квартиру в Токмакове переулке, куда он переехал после того как выселил Генштаб писателей из легендарного дома на улице Фурманова, снёс его и построил другой – генеральский, роскошный по тем временам. Женя встречает меня с томиком Ходасевича в руках. "Слушай, – говорит он, – а ведь как точно назвал свою речь Владислав Фелицианович. Лучше, чем Блок".
Оба они – Блок и Ходасевич – выступали в петербургском Доме литераторов, на вечере, посвящённом 84-летию со дня смерти Пушкина.
– Блок, – говорю, – тоже точен: "О назначении поэта".
– Скучное, – возражает Винокуров, – название. Вроде Эйхенбаума – "О поэтических приёмах Пушкина" (тоже выступление на том же вечере). А "Колеблемый треножник" – это тебе и гордое: "Ты – царь. Живи один", и гневное: "Подите прочь, какое дело / Поэту вольному до вас", и насмешливое: "В детской резвости колеблет твой треножник".
– Но Блок, – начинаю спорить, – говорит о сыне гармонии. Поэт должен понять своё назначение.
– А Ходасевич о том, что не поймёт поэт своего назначения, – и Женя прочитал приведённую мной здесь цитату. А когда закончил, сказал: – Видишь, как воспринималась поэзия Пушкина в начале двадцатых, – как колеблемый треножник! А как ты его зафиксируешь, если он всё время колеблется. Потому и нет сейчас настоящих поэтов, что никто не понял Пушкина. Отдельные удачные стихи есть. А поэтов нет.
Не любил Винокуров современную поэзию, хотя протежировал многим. Особенно молодым из своего семинара. Впрочем, их тоже не хвалил. "Хороший?" – спросят его в редакции, куда он принёс проталкивать стихи питомца. "Способный, – ответит, – будет печататься, обкатается, может, и выйдет из него толк!"
– А всё-таки, – говорю, – верил Ходасевич, что никогда (подчеркиваю голосом) не порвётся связь нашей культуры с Пушкиным.
– Это он себя уговаривал, – заключал Женя. – Говорил, что не порвётся, а констатировал, что рвётся. Страшное своё ощущение передавал. Для Владислава Фелициановича Пушкин – это вершина культуры, её кульминация. Он жил Пушкиным.
Я не был согласен с винокуровским приговором живущим рядом с нами поэтам. Не соглашался и с тем, что никто из них не понимает Пушкина. Но то, что Пушкиным следует выверять любого поэта, не вызывало у меня никакого протеста. И сейчас я в этом уверен.
Я и в "Стёжках-дорожках" приводил пушкинское: "Цель художества есть идеал". Причём слово "идеал" подчёркнуто самим Пушкиным.
Мой тесть, конструктор, о котором я здесь уже писал, облучился на испытаниях и спустя несколько лет умер от белокровия. Недавно, накануне праздника Покрова (дня его смерти), ездили мы с женой на Новодевичье кладбище прибрать его могилу и положить цветы. Постоял я и у могилы похороненного неподалёку Сергея Ивановича Радцига, легендарного многолетнего преподавателя античности. Мы в университете застали его маленьким румяным старичком. О его плаксивости вспоминают многие. Нам он читал латынь, а на курсе Лёвы Токарева, который был старше нас на два года – древнегреческую литературу. "Задаёт наводящие вопросы, – рассказывал мне Лёва уже в "Литературной газете", как Радциг принимал у них экзамен, – умоляюще смотрит на студента, но, поняв, что тот не ответит, громко рыдает: "Заросла! Заросла народная тропа!""
Мне рыдающего Радцига видеть не приходилось, но одну его лекцию по древнегреческой слушать довелось. Образовалось окно в занятиях: кто-то из преподавателей заболел, и я, чтобы не слоняться бесцельно в ожидании следующей лекции, заглянул в аудиторию, где читал другому курсу Радциг. Он рассказывал об идеале древних греков. Даже не рассказывал, а, лучше сказать, парил от восторга: Олимп, Олимпийские игры, посвящённые богам, герои, исповедовавшие идеал, связанный с теми или иными покровительствовавшими им богами, наконец, Гомер, величайший художник, первым постигший природу искусства, цель которого – идеал.
Заканчивал свою страстную лекцию Радциг цитатой из малодоступной тогда статьи Гоголя, которая входила в его книгу "Выбранные места из переписки с друзьями", напечатанную к тому времени только в академическом собрании сочинений писателя. Гоголь говорил об "Одиссее", которую перевёл Жуковский. "Тот из вас, – сказал Радциг, – кто постигнет древнегреческий и прочитает "Одиссею" на нём, поймёт, что перевод очень хорош, но оригинал намного лучше. Однако Гоголь не зря радуется, что "Одиссею" прочтут теперь русские люди". И он процитировал:
"Много напомнит она им младенчески прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как своё законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времён патриархальщины, с которым есть такое сродство в русской природе, разнесётся невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесёшь в них никакими законами и никакой властью!"
Эта лекция перевернула мою душу, заставила по-новому взглянуть на мир и на место в нём искусства. А гоголевскую цитату я вынес в эпиграф той главы одной из моих книг, где речь идёт о вечно удерживающем искусство на поверхности идеале, без которого оно рухнет в пропасть. Как это мы наблюдаем сейчас.
Присутствуем ли мы при конце христианской культуры, как считают многие, или нет, нам знать не дано. Лично я вообще не убеждён, что культура конечна. По-моему, она всегда сопровождает земную человеческую жизнь. Античная или средневековая, атеистическая или христианская, она – культура, если её благоухающими устами навевается на человеческие души то, что делает их в свою очередь благоухающими – устремлёнными к истине. А потребность в такой культуре, на мой взгляд, неизбывна. Хотя действительность нынче во многом работает против подобного взгляда.
* * *
Держался-держался московский департамент по образованию и сдался: с будущего года вузы принимают вступительный экзамен по литературе только в формате ЕГЭ. Сочинение остаётся для поступающих на филологический факультет МГУ. У нас, в МПГУ, стало быть, его не будет. Я говорил уже здесь, каковы нынешние студенты, магистры и даже аспиранты у нас. Могу себе представить, с какими столкнусь через год-два!
(А может, не столкнусь! Вдруг объявили мне о сокращении: увольняйтесь, дескать, с 1 января. А потом выяснилось, что нельзя сокращать преподавателей в середине учебного года. Так что продлят ли со мной договор в университете – неизвестно!)
"За последние семь-восемь лет школьники стали читать примерно на 30–40 % меньше, – рассказал корреспондентам "Новых Известий" (2 октября 2006 года) президент Фонда образования РФ Сергей Комков. – Главная причина снижения интереса к чтению заключается в изменении акцентов преподавания литературы, которая сейчас фактически низведена до уровня второстепенного предмета. Происходит это, в частности, из-за глобальных изменений в самой системе преподавания. Российское образование всегда носило фундаментальный классический характер. В 90-е годы активно стала внедряться прикладная система преподавания. Дети стали учить только то, что им напрямую может пригодиться в жизни. Уже 1,5 поколения учатся по этому принципу, а ведь достаточно трёх поколений – и вернуться к прежней системе будет уже нельзя. Так произошло, например, в Америке. Поэтому-то мы сейчас и бьем тревогу".
Поэтому и я снова и снова возвращаюсь к проблеме, о которой здесь уже писал. Ещё полтора поколения – это десять-пятнадцать лет, и люди перестанут испытывать потребность в книге как, так сказать, в душеполезном чтении. Книга станет абсолютно прагматическим продуктом: входит в школьную программу – добросовестные её прочтут, а недобросовестные удовольствуются кратким пересказом сюжета: для сдачи ЕГЭ ничего больше и не надо.
Недавно я прочитал в "Ежедневном журнале" Антона Ореха, который согласен с нынешними изменениями и считает, что детей следует учить только тому, "что им напрямую может пригодиться в жизни": "Я закончил школу 17 лет назад, но совершенно точно могу сказать, что уже через год после выпускного благополучно забыл всю химию, физику и тому подобное. А кто-то, наоборот, также скоро забыл литературу и историю. Не кажется ли вам, что в школе преподается слишком много того, что потом никак человеку в жизни не пригождается? Цель вроде бы благая: сделать из ученика всесторонне образованную личность, обладающую универсальными знаниями. Но, по-моему, эта благая цель просто не достижима".
Универсальные знания – удел очень немногих. Прежде это хорошо понимали. Для маленьких детей простолюдинов существовали церковно-приходские школы, типа нашей начальной, только более быстрые: обучающие азам чтения, счёта, рисования, пения. Дети состоятельных родителей такие вещи постигали с домашними учителями. А дальше всё зависело от самого ребёнка: что ему ближе? Он склонен к техническим навыкам? Добро пожаловать в реальное училище. Полюбил читать, проявил гуманитарные наклонности? Поступай в гимназию. Но и в реальном, то есть технологическом училище заботились о человеческой душе – в намного, конечно, меньшем, чем в гимназии объёме изучали литературу, историю.
Так ведь именно к такой системе образования и собирались вроде вернуться ещё при Горбачёве. Страшное нынче слово "реформа" тогда значило не копировать западную модель, а восстановить отечественную. Будущий посол России во Франции академик Юрий Рыжов, а тогда ректор МАИ, будущий председатель Высшей аттестационной комиссии академик Николай Карлов, а тогда ректор МФТИ, учредили в своих вузах кафедры культурологии, понимая исключительную важность гуманитарной прививки инженерному мышлению.
"Разве смысл в простом механическом прочитывании, заучивании фабулы и имен главных персонажей? – спрашивает А. Орех (точности ради скажу, что он подписывается с ятем на конце: Орехъ). И констатирует: – А по программе получается, что так". И ещё: "Так ли важно, произошла Куликовская битва в 1380 году или двумя годами позже или раньше? Гораздо важнее, чтобы ученик понимал, почему она произошла, какие причины привели к этому и какие были последствия. Даты, так или иначе, сотрутся из памяти, кроме самых важных, а вот понимание останется. Но в школе, да и в вузе людей не учат думать!"
В том-то и дело, что фабулы и имена главных персонажей, знание точных дат, когда чего происходило, необходимо давать в специальных гуманитарных школах. Там это действительно невероятно важно. Филологу следует углубляться в произведение, изучать его всесторонне и объёмно. Историку – знать не только о том, что происходило в 1380-м в России, но и двумя годами раньше или позже. А, допустим, в физическом или математическом лицее учитель литературы, опираясь на книгу, раскроет детям смысл категории прекрасного, а учитель истории объяснит им причинно-следственные связи событий, происшедших и происходящих в мире. И всё это для того, чтобы образовать душу, учить человека думать.
Но как раз этим нынешние власти озабочены меньше всего. А похоже, что они и не хотят растить мыслящих людей. И в этом своём нежелании удивительно (случайно, конечно!) совпали с теми, кто навязывает России чуждую ей модель образования.
Я писал в "Стёжках-дорожках", что вынес из университета весьма поверхностные знания, но когда занялся самообразованием, то с удивлением обнаружил, что у литературы, как и у математики, есть свои специфические законы.
После, беседуя с читателями "Стёжек", я пожалел, что не уточнил, о каких именно законах вёл речь. Некоторые решили, что я говорил о прикладном литературоведении.
Но я имел в виду "Историческую поэтику" А. Н. Веселовского, мифологическую школу братьев Гримм, А. Н. Афанасьева, А. А. Потебни, теорию романа М. М. Бахтина.
Я имел в виду специфику жанра произведения, его жанровые законы, являющиеся ключом к постижению авторского замысла. Понять, почему так, а не иначе оформлен замысел в произведении, – значит раскрыть смысл художественного творения, вынести о нём объективное, а не субъективное суждение.
Именно поэтому меня чрезвычайно увлёк метод медленного чтения.
Что же до новейших работ, связанных со структурой произведения или с его восприятием читателем, то мне они, как правило, и не представляются научными в точном значении этого слова.
Однажды мне прислали рецензию из зарубежного журнала на мою книжку о Пушкине. Сын помог с переводом с английского. Рецензент книжку хвалил. Но удивлялся, как я мог, анализируя "Пиковую Даму", пройти мимо "Преступления и наказания". А ведь Достоевский, по мнению рецензента, открывает богатейший материал для сравнения. В "Пиковой Даме" – богатая старая графиня и у Достоевского – старуха-процентщица. У Пушкина – как бы убийца графини Германн и в романе Достоевского – рефлектирующий убийца старухи Раскольников. Вопроса, для чего их сравнивать, для рецензента не существует. Скорее всего потому, что он представляется ему риторическим. И не только ему, но сонму наших отечественных учёных, старающихся не отстать от новаций их зарубежных коллег.
Вот передо мной книга "Вершины русской драмы". Вышла в издательстве МГУ. Её автор, заведующий кафедрой института кинематографии, как веслом в бурном море, управляет в литературном плавании по русской драматургии понятием "архетипа", то есть "первоосновы", "оригинала". К примеру, берётся герой фонвизинской пьесы Митрофан. Ему назначена роль "архетипа недоросля" – первоосновы того, кто не дорос, не достиг зрелости. К нему подстёгивается лакей Раневской Яша из чеховского "Вишнёвого сада". Он же не достиг зрелости? Не достиг! К ним – Чацкий из "Горя от ума". Он же не дорос?
До чего не дорос? Ну как же! Ведь ещё Чаадаев сказал однажды: "Мы растём, но не созреваем". Он сказал это не о Чацком? Ну почему же: он это сказал о русском обществе вообще и, стало быть, о Чацком тоже! А можно ли пройти мимо фразы Чацкого: "Отечества отцы"? Точнее, можно ли не вспомнить при этом, о чём молит народ пушкинского Бориса Годунова? "Ах, смилуйся, отец наш! Властвуй нами! / Будь наш отец…" "Отцы" – "отец"! Не означает ли это, что (привожу цитату из книги) "Чацкий – сын того народа, который изображён в "Борисе""? И, кстати, обратите внимание на то, что Чацкий в конце пьесы бежит из Москвы. А пушкинский Отрепьев бежит из монастыря. "…С этой точки зрения, – снова привожу цитату, – фигура Григория в "Борисе" неожиданно близка Чацкому…" И не только ему: "у разных персонажей русской драмы обнаруживается какая-то общность порывов…", например, у Подколесина из гоголевской "Женитьбы", который выпрыгнул в окно, или у Хлестакова, тоже бежавшего из безымянного города.
Да, многие мои коллеги, увлечённые прикладным литературоведением, греха здесь не обнаружат. Сколько появляется подобных работ в журнале "НЛО" ("Новое литературное обозрение"), в одноимённом издательстве! А сколько подобных тезисов выступлений участников научных конференций вы прочтёте в их брошюрках!
"Книжка Сарнова о Мандельштаме – никакая, – написал мне однажды один из лучших российских учителей, не скрывающий симпатий к постструктурализму, – а книжка Ронена – основная, без ссылки на неё ни одна работа о Мандельштаме не выходит".
Увы, количество ссылок на литературоведческую работу (индекс цитирования) стали для многих главным признаком её ценности.
Что ж, в других научных дисциплинах резон в таком измерении есть: коллеги должны оценивать значимость работы учёного, понимать её роль, быть в курсе новаторских достижений в их специальности. Без этого наука развиваться не может, что и доказал чудовищный застой в советской биологии при Сталине, который объявил генетику "лженаукой" и запретил ею заниматься.