Рассказы капитана 2 го ранга В.Л. Кирдяги, слышанные от него во время Великого сиденья - Соболев Леонид Сергеевич 10 стр.


Прошел я по традиции и для времени петровский загиб, нажимаю дальше, аж весла гнутся, а на ходу все его тактические ошибки в свою пользу учитываю. Одна, что он двенадцать апостолов в кучу свалил, - а я каждого по отдельности к делу приспособил. Также и сорок мучеников, кого сумел припомнить, в розницу обработал. А у них имена звучные, длинные - как завернешь в присноблаженного и непорочного святого Августина или в святых отец наших Сергия и Германа, валаамских чудотворцев - глядишь, пять секунд на каждом и натянешь. Другая его тактическая ошибка - родню он перебрал мою только, а я всех прочистил и по жениной его Линии, тоже минуту выиграл. А надо вам сказать, я еще химию понаслышке знал, потому что по специальности минером-электриком был, - я и химию привлек со всякими ангидридами, перекисями и закисями. А главное, я его же приемом работал: неожиданные понятия лбами сталкивать и соответствующим цементом соленого слова спаять - вот оно и получается.

Словом, пою я эту арию уже девятую минуту, а впереди у меня еще Керзоны разные, да Чемберлены, да синдикаты, да картели, да анархия производства, - он таких слов и не слыхивал, а по этой системе все годится. Тут ведь не смысл важен, а придание смысла. Десятая минута идет - а у меня и стопу нет. И, может, на сорок минут развел бы я всю эту петрушку, как вдруг входит в каюту Саша Грибов, комсомольский отсекр, - услышал и замер у дверей. И точно, картина необыкновенная: сидит комиссар в расстегнутом кителе и такое с азартом из себя выпускает, что прямо беги к телефону и звони в контрольную комиссию. Я ему рукой машу, - не мешай, мол, тут дело серьезное! - а у него глаза круглые и лица на нем нет.

Я на часы покосился - одиннадцать минут полных, и Помпей совершенно убитый сидит. Повысил голос, дал прощальный раскат в метацентрическую высоту и в бракоразводные электроды - и отдал якорь.

- Ну, как заклад, Помпей Ефимович? - спрашиваю его своим голосом.

- Что же, - отвечает. - Матросское слово верное. А слово я до спора дал.

- Значит, разговор у нас снят об уходе и будем вместе Красному флоту служить?

- С таким комиссаром, - говорит, - служить за почтение примешь… - И опять на "вы" перешел: - Только скажите вы по совести, товарищ комиссар, как эти слова в себе удерживаете? Неужто никогда не тянет прорваться?

- Есть, - говорю, - еще и такое слово, Помпей Ефимович: дисциплина. Сказано - не выпускать их, вот и не выпускаю. И вы, как старый матрос, дисциплину знаете, так что коли ее вспомните - и вам легко будет.

И точно - с тех пор Помпей Ефимович нашел способ подбодрять народ и веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело говорю:

- Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть: укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий?

И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, а иной раз и адмирала увидишь, - все они через его, Помпея нашего, золотые руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил.

А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на собрании речь говорить - и спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту заразу в себе ликвидировал.

1926-1939
ТРЮМ № 16

На этот раз очередная "психическая ванна" Василия Лукича до краев наполнилась темой, совершенно неожиданной в условиях длительного подводного сидения. Причиной тому был острый запах спирта, со скоростью света распространившийся по всей лодке: это "король эфира", главный старшина-радист, готовясь к вечернему краткому выходу во внешний мир, промывал контакты своего хитрого хозяйства. Ноздри трюмного старшины Помелкова (кого местные остряки переименовали в Похмелкова) мгновенно расширились, и он, вдохнув в себя острый запах, сказал с трагизмом, почти шекспировским:

- До чего ж дошла мировая несправедливость! "Король эфира" непьющий, а ему в руки такое богатство!.. Контакты, они ведь устройство несознательное, мазни их разок по губам, а остатки… Эх!..

И он махнул рукой.

Я искоса взглянул на Василия Лукича и увидел в уголках его губ ту чуть заметную усмешку, которая, подобно титульному листу книги, всегда предваряла появление нового "суффикса". Однако он молчал, давая развиться дискуссии, в которую тотчас ринулся комсомольский секретарь, кого, несмотря на то что он был командиром отделения сигнальщиков, все непочтительно именовали Васютиком.

- Есть рацпредложение, - ядовито сказал Васютик. - Балластные цистерны водой заполнять наполовину, остальное - спиртом и продувать не за борт, а прямо в горло… Хрустальная мечта товарища Похмел… извините, Помелкова…

Посмеялись. Потом кто-то сказал:

- А чего смеяться-то? Служба у нас - сами знаете… На всех флотах матросам подправку дают: скажем, в британском флоте - ром, во французском - винишко, в германском - этот… как его?.. шнапс…

- А в царском - водочку, - подхватил Васютик (в синих глазах его зажглись полемические огоньки). - Вот тут писатель сидит, прочитай, как он эту царскую чарку в романе разъяснил…

Положение мое становилось неловким, но Василий Лукич, круто положив руля, вывел беседу на другой галс.

- Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег"… - начал он, и в отсеке мгновенно наступила тишина: все поняли, что начался очередной рассказ.

СУФФИКС ПЕРВЫЙ. КОГО СЧИТАТЬ ПЬЯНЫМ?

- Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег" старший офицер с такой фамилией, что новобранцы хорошо если к рождеству Христову ее заучивали, - старший лейтенант Монройо Феррайо ди Квесто Монтекули. Матросы промеж себя его звали флотским присловьем: "Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули", а короче просто - "Тое-мое"… Потомок не то французских моряков, не то итальянских, которые на службу Петру Первому подались. Так вот у него своя теория была, какого матроса считать пьяным. Если матрос к отходящей шлюпке своими ногами из города дошел, по трапу поднялся и хоть кой-как, но фамилию и номер увольнительной жестянки доложил - он беспрепятственно мог идти в кубрик. Более того, если Тое-мое сам при возвращении с берега присутствовал, он еще и похвалит: "Молодец, - скажет, - сукин сын, меру знаешь, иди отсыпаться"… Пьяным у него считались те, кого матросы к шлюпке на руках принесут, на палубу из нее горденем подымут, как кули с мукой, и потом на бак снесут. Там их, как дрова, на брезент складывали, чтобы палубу не гадили.

Разницу эту он сам установил и твердо соблюдал. Вот, скажем, был у нас водолаз Парамонов, косая сажень в плечах и глотка - для питья соответственная.

Взошел он на палубу, а его штормит - не дай бог: с борта на борт кладет, того гляди - грохнется. Тое-мое вахтенному офицеру мигнул - мол, на бак! А Парамонов, хоть чуть жив, разобрался. Вытянулся во фронт, стоит, покачивается, будто грот-мачта в шторм, с амплитудой градусов в десять, и вдруг старшому наперекор:

- А я, вашскородь, не пьяный. Я до шлюпки в тютельку дошел. И, ежели желаете, даже фамилию вашу произнесу…

Мы так и ахнули: рванет он сейчас "Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули"!.. Ан нет: набрал в грудь воздуху и чешет:

- Старший лейтенант Монр… ройо… Ферр… райо… ди Квесто… Монтеку… ку… кули, во какая фамилия!

Ну, думаем, будет сейчас мордобой, какого не видели! Так тоже нет! Усмехнулся Тое-мое, полез в кошелек, вынул рубль серебряный и дает Парамонову, а вахтенному офицеру:

- Запишите, - приказывает, - разрешаю внеочередное увольнение! - Потом к остальным повернулся: - Глядите, - говорит, - вот это матрос! Не то что вы, свиньи… - И пошел, и пошел каждому характеристику давать.

А с пьяными разборка у него утром бывала, перед подъемом флага. Придет на бак, а они уже во фронте стоят и покачиваются. Вот он и начинает, говоря по-нынешнему, проводить политработу.

- Ты что, впервые надрался? - спрашивает.

Матрос думает-думает, как лучше ответить, и скажет:

- Так точно, вашскородь, впервой. Никогда так не случалось.

- Ах, так! Впервой?.. Двадцать суток мерзавцу без берега, чтобы знал, как пить!.. Ну, а ты?

Другой, понятно, учитывает ситуацию, с ходу рапортует:

- Простите, вашскородие, не сообразил. Пью-то я справно, а тут корешей повстречал, будь им неладно, ну и не рассчитал… А то я завсегда своими ногами дохожу, а чтобы горденем подымали, такой страм впервой случился, ваше высокоблагородие, кореши это подвели…

Тое-мое, зюйд-вест бровками поиграет:

- Та-ак… Двадцать суток. Да не без берега, а строгого ареста! Пять - на хлебе и воде!.. Я тебя научу, мерзавец: пить не умеешь, а хвастаешь!

Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части навидался.

Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что.

СУФФИКС ВТОРОЙ. ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ?

Плавал я тогда на учебном судне "Комсомолец" комиссаром. И вот зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или механик и чуть не плачет:

- Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным) ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут же бескозырку с головы - раз! - и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным голосом: "Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не ручаюсь!.."

- Так вы таких в госпиталь посылайте, - говорю.

- Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по болезни пока что не подлежит…

Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было - трибунал. Вот такой и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его - в госпиталь. А там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки.

А тут случилась у меня болячка, положили в госпиталь. Болезнь пустяшная, в кино ходить можно, а как раз объявили модную тогда Мэри Пикфорд. Пришел я в клуб пораньше, положил на стул книжку и пошел покурить. Вернулся - книга на полу, а на моем месте сидит болящий в полосатом халате Я ему говорю:

- Товарищ дорогой, тут книжечка моя лежала, так будьте любезны освободить место.

А он на меня посмотрел таким холодным взором и говорит:

- Катись колбаской. И ты меня, зараза, не раздражай, потому - я псих и у меня документ есть. Я вот сейчас тебе морду набью и отвечать не буду.

Взял я тихо-тихо свою книжку и из зала прямо к комиссару госпиталя.

- Послушай, - говорю, - браток, что же это такое у тебя творится?

А он мне:

- А что ты сделаешь? У нас теперь сплошная гуманизьма, спасу нет!.. Это тебе не гражданская война!.. Гуманизьма такая, что этого сукинова сына давно в трибунал сдать надо, а он наукой прикрылся: нервенный да психованный, вот с ним и чикаются.

- А ты чего ж молчишь? Сказал бы главному врачу, чтоб таких справок не давали!

- А если этот подлец возьмет да в него чайник кипятку швырнет? Конечно, его потом засудят, а мы-то главного врача лишимся. Понял ты, с чего такая гуманизьма? То-то…

Вернулся я из госпиталя в пятницу. А в субботу пошли мы с командиром осматривать корабль после большой приборки. Сами знаете, все должно быть промыто, надраено, корабль чистехонек должен быть, как невеста перед венцом. А тут видим - в коммунальной палубе под рундуками ветошь какая-то лежит грязная. Командир взъелся:

- Кто старшина? Чего недосмотрели? Десять суток гауптвахты!

А тот - бац! - фуражечку под ноги, начал ее топтать и зашелся:

- Не имеете права!.. Я нервнобольной!.. У меня документ!..

Тут на меня вроде наитие нашло. Нагнулся я, поднял фуражечку, расправил аккуратно ленточку, чтоб всем была видна, и ему вежливенько так говорю:

- Вот что. Либо ты сейчас заткнешься и начнешь этот кабак прибирать, либо я вызову караул и тебя не в госпиталь и не в трибунал, а прямо в Особый отдел отправлю. Ты ведь что ногами топтал? Что на ленточке написано? "Рабоче-Крестьянский Красный Балтийский Флот" - вот что написано! И как написано? Золотыми буквами написано! Значит, ты эти советские революционные слова ногами топчешь? Кто же ты есть после этого? И где тебе место? На флоте рабоче-крестьянском или - сам скажи, где?

И что же вы думаете? Притих, прибрался как миленький, а после ко мне в каюту пришел плакаться.

- Товарищ комиссар, - говорит, - я это сдуру, дружков наслушался.

А дружки-то его как раз те, что я говорил, - из вымирающего племени клешников да жоржиков с Лиговки. Они было сильно тон задавали, пока не пришли на флот первые комсомольские наборы.

Вот люди были! Огонь!.. Правда, с ними тоже трудновато порой было. Оно и понятно, сами подумайте, пришли они с руководящих постов - кто секретарь горкома комсомола, кто, говоря по-тогдашнему, уездного, а кто и из губкома. Флотская дисциплина осваивалась ими с трудом - как же, у них обо всем свое мнение! Чуть что - к комиссару с протестом. На комсомольском бюро планы такие строили, аж в затылке почешешь: революционные, но уж больно фантастические. Но главное-то со временем себя вполне обнаружило: новое племя на корабли пришло, комсомольское племя! Оно, глядишь, хотите - вытеснило, хотите - парализовало, хотите - перевоспитало другую флотскую молодежь, кто от клешников, жоржиков, от разной лиговской шатии всякой чепухи набрался. А уж свежий флотский набор - "деревенские", как тогда говорилось, - комсомольцы такой оборот завернули, что через годик-два смотришь - какой-нибудь пошехонский паренек уже состоит в активе комсомола и шумит за мировую революцию. А когда через три года пришел на флот четвертый комсомольский набор, мы уж вовсе позабыли, что это такое - пенки.

И вот, подумайте, в двадцать седьмом году, когда все вроде установилось, у нас на линкоре такая отрыжка этого явления произошла, что мы руками развели.

СУФФИКС ТРЕТИЙ. СЕРДЕЧНИК КАРПУШЕЧКИН

Был у нас вахтенный начальник по фамилии Карпушечкин. Такой глуповатый, прямо сказать, комсоставчик - как говорится, не командир, а существо в нашивках: ни звезд с неба, ни чинов от начальства не хватает. Училище кончил где-то на шкентеле, пятым-шестым с конца, так и стоит все на вахте вроде ночного сторожа. Даже ротой командовать не смог, пребывал в помощниках. Но и тут он, сейчас уж припомнить не могу, чего-то такого наворотил, за что ему командир корабля вкатил пятнадцать суток без берега.

Вот с этого-то Карпушечкин и запсиховал. Правда, фуражку не топтал, это уж отжило, а пошел по другой, деликатной линии: лежит в каюте, охает, стонет, на сердце жалуется и ест вполсилы. А надо сказать, тогда у комсостава, кто постарше, из царских офицеров, заметно стали сдавать сердца: чуть по службе какая неприятность - бледнеют, за сердце хватаются и лезут в карман за пузырьком, как сейчас помню, "строфант" называется. Но то у людей в годах, с переживаниями, со сложной биографией. А этот - молодой, без всякой анкеты и вроде здоровяк, а вот поди ж ты!.. Дует он этот строфант, как воду, а за сердце все держится.

Комиссар корабля в отпуску был, я за него оставался. Посоветовались мы с командиром, решили послать Карпушечкина в госпиталь на обследование, пусть, думаем, врачи что приговорят, может, в отпуск по болезни пошлют. А командир - тоже из бывших офицеров - мягкий, обходительный. Все кается: зря, мол, я так его огрел, хотел даже взыскание снять, да я воспротивился: "От двух недель без берега, говорю, никто еще не умирал, а фитиль вы ему вогнали правильно".

Вернулся Карпушечкин из госпиталя со справкой, а в ней - разные медицинские слова. Я звоню по телефону начальнику госпиталя: нельзя ли, мол, пояснее, попроще?

- Да, - отвечает, - действительно, сердечный невроз в сильной степени. Это теперь явление частое. Сказываются тяжелые годы, а организм еще молодой, неустановившийся. Службу нести может, но с ним надо обращаться бережно. Мы тут ему микстурку давали укрепляющую, пусть продолжает принимать месяц-другой.

Карпушечкин микстуру сдал вестовым в буфет, приказал ставить перед прибором. И аккуратно по две столовых ложки перед обедом и ужином глотает. А она, видимо, горькая: пьет, морщится, водой запивает; но действует - не так уж нервничает, на сердце меньше жалуется. Впрочем, и обхождение с ним было соответственное - черт его знает, все-таки больной, сердечник, мало ли что. А он, между прочим, прямо цветет, рожа - поперек себя ширше. И не мудрено: на ночную вахту не ставят - больной, в угольную погрузку дежурным по палубе назначают, подъем флага проспит - никто слова не скажет. Месяца через полтора совсем поправился наш Карпушечкин, старший помощник стал ему уже и нагрузочки подбрасывать.

А тут вышло новое че-пе. Был у нас еще один вахтенный начальник, командир первой башни со смешной фамилией Люм, из прибалтийских немцев, такой интеллигентный, хлипенький. На него старший артиллерист чего-то напустился, тот встречно чего-то ответил, словом, получилась недопустимая перебранка в кают-компании, и Люм вдруг сорвался с нарезов и зашелся. До фуражки, правда, дело не дошло, но руки у него дрожат, на глазах слезы и говорит без запятых:

- Я больше не могу отпустите меня я рапорт об отставке подам лучше в инженеры или врачи пойду!..

Я его приобнял немножко:

- Ну, - говорю, - не надо, успокойтесь. - Незаметно подвожу к стулу Карпушечкина и наливаю микстурку. Думаю, должна сработать, симптомы ведь те же, но для верности побольше налил, так с полстакана.

Взял у меня Люм микстурку дрожащей рукой, выпил, схватился рукой за грудь, вроде спокойнее стал. Я ему еще налил.

- Пейте, - говорю, - раз помогает. Карпушечкин с вахты придет, мы ему объясним, что позаимствовали, склянка-то почти полная, ему хватит.

Выпил он и эту порцию и пошел на свое место.

Назад Дальше