Художник и простой человек. Из воспоминаний об А.Ф. Писемском - Павел Анненков 5 стр.


Роман "Тысяча душ" принадлежит к числу наиболее продуманных и наиболее обработанных созданий Писемского. Он поразил тщательностью своей постройки и иностранных критиков, познакомившихся с ним в переводах. Развитие интриги его и характера главного его героя, Калиновича, на котором вращается все действие романа, обнаруживает строгую художественную работу, чего так недостает некоторым из позднейших его произведений второго, московского периода. Писемский не скрыл недостатков Калиновича. Он показал в нем деспотическую натуру с привитыми к ней семенами культурных идей. Созревшие плоды этой прививки не замедлили отозваться свойствами дерева, на котором выросли. Калинович на первых же порах оказывается способным распространять кругом себя, во имя прогресса, всеобщий плач и ужас, не заботясь, куда они приведут самое дело, предпринятое им в видах поправления нравов и укоренения добрых начал. Чем далее идет повествование, тем яснее становится, что Калинович – чиновник с учебным дипломом, пробивающийся сквозь табель о рангах в своего рода Петры Великие, – для того чтобы на последних ступенях карьеры кончить покаянием в заблуждениях молодости. Русское общество видело множество типов этого рода в своих недрах. Писемский не утаил и того обстоятельства, что людям этого характера необходимо для свободы действий обладать каким-либо видом государственной власти, чего они и добиваются всеми силами души, не пренебрегая никаким оружием, не отступая ни перед какими средствами, выводящими людей на видные места. Калинович не отказывается ни от одной, или плотской, или честолюбивой, похоти, преследует разные цели, одновременно живет в связи с любящей его актрисой и задумывает сделать богатую партию на стороне. Это в одно время сластолюбец, расчетливый карьерист и носитель просвещения! Несмотря на все эти черты, он сохраняет в романе Писемского вид непризнанного дельца и сильного характера, внушающего уважение; одно качество смывает его недостатки: Калинович высится в среде драмы как лицо, которое могло бы, при случае, высоко держать знамя государственного авторитета, если бы последнему грозила опасность, и за одно это предполагаемое в нем качество восстановляются его права на звание почетного героя романа и призываются к нему симпатии читателей. Такова мысль романа, близко передающая и убеждения его автора.

Не менее характерно и другое капитальное произведение Писемского – комедия "Горькая судьбина", которая развивается уже в деревне и на почве еще не упраздненного крепостного права. Скажем тотчас же, что, по нашему мнению, если когда-либо известная Уваровская премия за драматические сочинения отвечала своей цели и падала на произведение, глубоко затрогивающее русскую жизнь, то именно в тот раз, когда премия отдана была Писемскому за знаменитую его комедию, не потерявшую цены и от сравнения с самыми удачными и тоже много раз увенчанными произведениями А. Н. Островского.

Крепостной мир, в котором вращается комедия Писемского, уже настолько потрясен и подрыт в основах, что помещик села, где происходит действие, является нам человеком, страдающим отсутствием воли и признаками беспокойства совести при исполнении функций своего звания. В числе его подданных находится богатый мужик, очень умный и охотно резонирующий, как обыкновенно бывает со сметливыми людьми, обязанными самим себе и относительным развитием и состоянием. Насколько ясен и доволен собой мужик, настолько спутан и неуверен в себе его помещик – и эта противуположность двух характеров очень метко определяет время возникновения драмы, накануне решения крестьянского вопроса. После долгого отсутствия из деревни расторговавшийся в столице мужик возвращается домой с подарками для любимой жены и с коробом известий о городских чудесах, им виденных. Он повествует о них степенно, без восторгов и без нахальства. Он в них нашелся, он ими воспользовался и ценит их особенно как новые способы добывать для деревни и семьи, о которых никогда не забывал, покой и благосостояние. Можно себе представить, что с ним происходит, когда после своих расспросов он узнает страшную весть, что в его отсутствие любимая жена, при посредстве бурмистра, вступила в добровольную любовную связь с барином и принесла к нему в дом чужого, прижитого ею ребенка. Этот степенный мужик оказывается совершенно беспомощным в минуты страсти, не способным владеть собою, не обладающим никаким нравственным началом, которое могло бы прийти на помощь его честной природе вообще. С первых слов исповеди он превращается в лютого зверя и расправляется с виновной женой, как мог бы сделать первый кабачный проходимец, то есть избивает ее до полусмерти. Но, совершив этот обычный акт крестьянского суда, он скоро одумывается, что и дает автору случай создать высокодраматическую и трогательную сцену, которая составляет дорогой перл самой комедии. Свирепый палач жены чувствует, после первого взрыва бешенства, потребность примирения и прощения взаимных обид. Его благородная, в сущности, натура, хотя и ничем не укрепленная для победы над животными инстинктами, одерживает тут на мгновение верх и проявляется во всей своей правде. В сдержанном тоне речи, какой подобает главе семейства, он приглашает недавнюю жертву свою разделить с ним за самоваром супружескую беседу, забыть все случившееся, восстановить свое доброе имя раскаянием и возвращением к прежним порядкам жизни. В словах его звучит мольба и надежда. Согласие принять предложение составляет для него, видимо, залог восстановления мира и возможности принять меры для будущего образа жизни между людьми. Надо было слышать эту сцену в чтении самого Писемского, чтобы понять, сколько в прерывистых фразах несчастного мужа заключается тайного сожаления о преступнице и моления об отпущении вины ему самому. На этот призыв обезумевшая женщина, еще под влиянием испытанных ею побоев, отвечает признанием в любви к барину и угрозой уйти к нему вместе с ребенком. Чаша была переполнена; сознание совсем покидает бедного мужа и отдает его во власть слепому порыву злобы и мести. Он бросается к жене, убивает ее ребенка и убегает затем, чтобы снова явиться на место преступления и отдать себя во власть сельской полиции. Он мирится со своей участью, никого не обвиняет и прощает жену. Известно, что Писемский вывел на сцену и самое следствие по этому делу, в котором принимает участие молодой губернаторский чиновник. Разноголосица между членами этого ареопага еще показывает, что и старый судебный институт, как и крепостной быт, находились тогда в полном разброде и анархии, ожидая своего обновления. Между прочим, гуманный помещик деревни, который был первой причиной преступления и возникшей драмы, негодует у Писемского на общественные порядки, мешающие ему разделаться благородным образом с оскорбленным мужем, предложив ему честную дуэль. Черта очень тонкая и характерная для времени, хотя она и брошена автором вскользь. Такова эта превосходная комедия, которой суждено еще долго волновать со сцены зрителей, как это делает она теперь при всяком представлении.

Здесь кстати поместить некоторые подробности, с нею связанные: основа ее не была выдумана художником. Писемский встретился с подобным происшествием в 1848 году, будучи еще чиновником особых поручений при костромском губернаторе. Он имел в руках подлинное дело точно такого же содержания и в качестве следователя, командированного губернатором, принимал участие в его разборе сам. Комедия писалась им летом на даче, близ Петербурга, и случилось, что однажды автор ее встретился на прогулке с актером Мартыновым. Он зазвал его к себе в дом и прочел ему первые три действия ее, тогда написанные. Знаменитый артист пришел в восторг от них и изумил Писемского, выразив намерение взять роль мужа, когда пьеса поступит на сцену. Тогда еще никто не мог угадать в Мартынове призвания на драматические роли, и Писемский выразил свое сомнение; но великий комик настоятельно требовал предоставления ему роли Анания. Кажется, этого не случилось, и Мартынову суждено было показать в других и менее значительных ролях присутствие в себе патетического элемента, которым обладает всякий истинный комик. В заключение Мартынов спросил: "А как ты намерен окончить пьесу?" Писемский отвечал: "По моему плану, Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра". – "Нет, это нехорошо, – возразил Мартынов, – ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить". Писемский был поражен верностью этой мысли и буквально последовал ей. Так хорошо угадал знаменитый артист сущность пьесы, прозрев законный, необходимый исход ее чутьем истины, присущим всякому истинному таланту.

III

Переехав в Москву, Писемский скоро приобрел качества, отличающие большинство ее обитателей, то есть наклонность к домовитости, с одной стороны, и к скептицизму по отношению к петербургским мнениям вообще – с другой. Правда, скептицизм последнего рода сказывался у Писемского и прежде, как видели, но журнальная буря, выдержанная им в Петербурге, еще укрепила его. Петербургская неудача наложила печать на весь строй его мыслей, на добрую часть всей последующей его деятельности. С нее именно начинается то памфлетическое направление, которое принял Писемский в позднейших своих произведениях. Оно составило господствующую ноту его творчества, за исключением, впрочем, двух произведений: романа "Люди сороковых годов" (1869) и другого, предсмертного, так сказать, романа "Масоны" (1880), которые от него совершенно свободны благодаря близкому личному знакомству автора с живыми типами, в них изображенными. Памфлетическое отношение к сюжетам до того овладело Писемским, что прокралось и в картины отживших порядков, им созданные (трагедия "Самоуправцы", 1867, и "Бывые соколы", 1868), так же точно, как в изображения из современных нравов. Цели и приемы литературного памфлета всегда и везде одинаковы. Они состоят в том, чтобы довести лицо или событие до высшей степени безобразия, какое для них только мыслимо, а все недостающее им до этой позорной апофеозы изобрести более или менее искусно и правдоподобно. На это дело потрачено было Писемским много таланта, юмора и энергии. Комедия его "Ваал", например, – шедевр этого рода произведений, – рисует уже оргию современного хищничества начистоту, почти без литературного прикрытия, с грубостью народного фарса, называющего все предметы по их именам. Но памфлетический образ обработки сюжетов имеет один большой недостаток: он устраняет труд созидания характеров и довольствуется одним выпуклым изображением их главного порока, предоставляя на основании этого документа дорисовывать самые типы воображению читателя. Вместе с тем он увольняет автора и от обязанности раскрывать психические побуждения лиц и заботиться о логическом ходе пьесы: все это становится ненужным, когда успех или влияние произведения зависят только от яркости красок, употребленных на обличение того или другого безобразия. Раз памфлетическое создание вырвало у своих читателей слово негодования и отвращения к изображаемому предмету, которого добивалось и которое оно же им и подсказало, дело его кончено: оно устраняется как вещь, выслужившая свой срок и получившая свою награду. От него ничего не остается, как от обвинительной прокурорской речи после судейского приговора. Не то бывает с дельной художественной сатирой. Процесс ее развития всегда столь же важен, как и ее тема, потому что затрогивает на пути своем основы и духовное настроение общества, а для этого требуется соединение в одних руках большого творческого таланта, политического развития и понимания социальных нужд времени. Такая сатира редко останавливается на очевидных, зияющих ранах общества, предоставляя целение их докторам и советчикам, которые стекутся к пациенту со всех сторон по первому призыву; она преимущественно подвергает диагнозу своему скрытные болезни века, с которыми люди до того сжились, что считают их даже необходимыми условиями своего существования. Ссылки ее на живые примеры и личности далеко не походят на фотографические карточки с подсудимых, какие прилагаются к важным следствиям, а имеют в виду представить наглядные доказательства силы и объема тайного и общественного недуга. Художественная сатира, предостерегая от него своих современников, готовит вместе с тем потомству драгоценный исторический документ для будущего определения нравственного и физиологического положения целой эпохи.

Разрыв Писемского с Петербургом не коснулся старых друзей его, там оставленных. При всяком проезде через Москву они являлись к нему в тот уголок древней столицы, по соседству с Сивцевым Вражком, где Писемский поселился. С 1866 года он уже находился на службе советником Московского губернского правления – месте, предоставленном ему министром-литератором нашим, П. А. Валуевым, вследствие просьбы самого Писемского. Положение нашего автора было теперь упрочено. Каждое новое его сочинение тотчас же приобреталось издателями журналов, особенно новыми, которым имя Писемского служило как бы рекомендацией перед публикой. Перечислив себя окончательно в московские жильцы, он подумал и об устройстве постоянного дома. Маленький купленный им клочок земли он обстроил чистыми наемными помещениями, под собственным своим наблюдением, и с замечательным расчетом пространства и воздуха отвел себе на дворе особый флигель с садиком, отделав его для спокойного жизненного труда очень тщательно. В этом домике мне и случалось проводить долгие часы, которых никак нельзя было назвать потерянными часами. Редкое свойство Писемского – всегда походить на самого себя и класть особую печать своего духа и ума на все предметы обсуждения делало беседы с ним занимательными и оригинальными в высшей степени. Он не потерял способности различать, за тонкой тканью мыслей и слов, настоящее лицо людей и представлять их себе, так сказать, в натуральном состоянии, такими, какими они должны были являться самим себе в своей совести и в своем сознании. Анализ этот, впрочем, нисколько не имел того острого, упорного и надоедливого характера, который не оставляет никакой мелочи без исследования и перевертывает ее на все лады, добиваясь от нее во что бы то ни стало какого-либо слова. Он выражался у него обыкновенно одним метким определением, часто юмористической фразой, которые почти всегда и затеривались в дальнейшем разговоре. Иной раз, слушая Писемского, приходило на ум, что в нем повторяется опять старый московский тип ворчливого туза, удалившегося на покой, но тут была и существенная разница. Тузы этого рода все принадлежали к вельможному чиновничеству нашему и приводились в движение завистью, обманутым честолюбием, злобой после падения их властолюбивых надежд, между тем как Писемский, хотя и мог назваться тузом литературным, но жажды повелевать и кичиться перед людьми никогда не испытывал, чувства зависти не знал вовсе и в своих заметках покорялся единственно природному свойству своего ума.

Нередко случалось и наездным и местным гостям его находить хозяина в состоянии апатии, хандры и ипохондрии. Это нападало на него – наподобие припадков падучей болезни – нежданно и беспричинно. Тогда высвобождалась у него самая беспокойная, мучительная, по своей неопределенности, грызущая тоска, не уступавшая никаким резонам. Много участвовала в производстве болезни, надо сказать, и его широкая русская натура, не вполне покоренная образованием. Будучи примерным гражданином и семьянином, он по отношению к самому себе, к внутреннему своему миру, находился постоянно в положении агитатора. Он скучал в рамках внешнего благосостояния, им же и созданного для себя, и, окруженный любовью всех близких ему людей и заслуженным почетом со стороны общества к своему характеру и деятельности, Писемский чувствовал по временам вражду к такому способу существования и желал неизвестных порядков, которые оторвали бы его от закоренелых привычек жизни, от обычного строя и течения ее, Но у Писемского были и верные охранители в минуты подобных припадков. Никогда самая необузданная фантазия, завладевшая им, не могла потушить искры здравого смысла, тлевшей в его душе; никогда также не пропадало у него сознание недостаточности своих физических и нравственных сил для того, чтобы найтись и устроиться в каком-либо другом мире, кроме того, который его окружал. Он возвращался снова к условиям реального существования, сопровождаемый хандрой и изнеможением как результатами прошлого раздражения своей мысли.

В позднейших наших встречах я замечал год от году все большую перемену в Писемском. Он заметно тяжелел и осунулся, а красивое лицо, с крупными умными чертами, его отличавшими, приобретало все более и более болезненное выражение. Он ничем не страдал, но жаловался на утрату сил. Помню, что однажды он зашел ко мне, по дороге к месту служения, в форменном своем вицмундире, и на замечание, что привольная московская жизнь кончается обыкновенно протестом всего организма нашего – отвечал печально: "Это имеет смысл по крайней мере; а вот я, вставая утром с постели, уже чувствую без всякого повода усталость во всем существе". Не трудно было угадать, что первый серьезный недуг или первое серьезное несчастие сломят этот организм, надорванный уже мыслию и постоянным беспокойным состоянием духа, несмотря на внешний крепкий состав его, обманывавший всех, кто видел Писемского.

Назад Дальше