Добрыня Никитич ждал нас у Ильмень-озера. Он сидел на бережку и рыбачил, карий конь его ходил неподалеку и щипал траву. Глаза у того коня были человечьи, а уздечка шелковая, и щипал он не простую травку, а плакун-траву. Трава та была вредной, так как от нее происходили все людские слезы. Вот этот конь с человечьими глазами и шелковой уздечкой и старался вырвать всю плакун-траву из земли, чтобы она не множилась, чтобы и духу ее не было, чтобы все детки (и я, конечно, в том числе) перестали плакать. Конь знал свое дело, а Добрыня Никитич сидел на бережку и рыбачил. Рыбы сами подплывали к нему и уговаривали его их поймать, но он не соглашался, так как рыбы ему были не нужны, а нужна ему была раковина, на дне которой находилось жемчужное зерно, а в том жемчужном зерне было спрятано все человеческое счастье - этого я уже не помню, но самого его помню отчетливо и в цвете: коричневая круглая борода и коричневые усы, а волосы посветлее, глаза золотистые и добрые, на голове шишак, в одной руке удочка, в другой палица, а рубаха под кольчугой красная и яркая, как мак.
Очень нравился мне Добрыня Никитич. Я считала, что если он Добрыня - значит добрый, Добрый Никитыч! И хотя добрый Никитыч ничем не угощал нас и был неразговорчив, я больше всего любила ходить в гости к нему…
Озеро, рябь на нем от пробегающего ветерка, рыбы, которые все время высовывали свои блестящие головы и просили их поймать, а главное, сам добрый Никитыч - такой надежный, задумчивый и в то же время воинственный и сильный - все это привлекало меня.
Удивительно было спокойно и приятно сидеть с ним на берегу озера и молча следить за его поплавком, сделанным из скрученной в трубочку березовой коры… Но нельзя было нам засиживаться и здесь, надо было нам спешить - мы шли дальше…
Богатырь Алеша Попович жил не на поляне и не у воды, а в новом тереме, сложенном из белых, пахнущих сосной бревен. Дорога к этому терему шла через березовую рощу. Стволы берез были так белы и шелковисты, что от них шел свет. Когда березы расступались, за ними возникал красивый Алешин терем.
Мы ходили с братом по разным горницам этого терема и не переставали удивляться.
Там ученая кукушка сидела на окне и куковала время, а дятел забивал гвозди в стену, чтобы можно было развесить Алешины доспехи. Там муравей-сапожник - в очках и кожаном фартуке - шил Алеше голубые сапожки, а паучихи-ткачихи ткали голубой шелк в белую полоску для его рубашки. Именно в полоску хотел носить Алеша Попович рубаху. Он был большой франт и одевался во все голубое. Складно сидел на нем голубой кафтан, русые волосы кольцами вились у него на голове, а голубая шапка была сдвинута на одно ушко. Он всегда улыбался и никогда не горевал. Любил петь и плясать, но стоило кому-нибудь из хороших людей попасть в беду, Алеша тут же брал в руки голубую палицу, садился на своего белого коня и скакал на помощь пострадавшему так быстро, что искры летели из-под копыт его коня.
Искры те вертелись и кружились в воздухе, потом ложились на землю золотыми березовыми листьями. Их никто и не замечал совсем, но стоило только на дороге показаться нищим или калекам-перехожим, как листья те обертывались золотыми деньгами…
Так и запомнился мне Алеша Попович голубым красавцем, верхом на белом коне и весь в золотых искрах. Был он очень хорош, но все-таки задумавшийся добрый Никитыч со своей таинственной удочкой нравился мне больше.
Илья Муромец - тот был не в счет, тот был как бы на покое. Он уж слишком интересовался своими пчелами и рассказами, а вот Добрыня Никитыч стал на всю жизнь моим тайным героем, и творителем этого героя был мой брат Володя.
РИСОВАНИЕ
Я любила рисовать. Кроме разных картинок, я рисовала бумажные куклы, вырезав их, и наряжала в бумажные платья.
Когда меня спрашивали перед очередным праздником, что мне подарить, я неизменно отвечала: альбом для рисования, цветные карандаши и краски.
Подарки клали на стул около кровати ночью, когда я спала.
Помню мучительное напряжение и желание не заснуть и подкараулить маму. Иногда удавалось не спать до той минуты, пока щель в двери не увеличивалась и в светлой полосе показывался силуэт мамы, но в момент ее продвижения к моей кровати я все-таки засыпала. Ни разу я не могла увидеть водружение подарков на мой стул. Но ночью или под утро, когда было еще темно, мне случалось просыпаться…
Темно. Нина тихо спит на своей кровати. Темно, но чувствую, что подарки уже лежат. И начинаешь шарить рукой. Боже мой, как много, целая гора! Внизу что-то длинное и плоское… Неужели большой альбом? Какие-то коробочки, всегда неузнаваемые, всегда другой формы, чем ожидаешь, чем были в прошлый раз. Ну уж сейчас-то я зацепила краски, это определенно краски. Крышка имеет три отделения, сомнений нет, краски подарены! И тут же моментально, после вспышки счастья, сон обрушивается и накрывает меня с головой…
А утром, еще в постели, все начинаешь разглядывать заново, и все оказывается наоборот. Длинное и плоское - это картонка с кукольной посудой, а альбом для рисования переплетен в холст, а я думала, что это игра, а краски не краски, а цветные карандаши, словом, все заново.
Но нужно скорее вставать, потому что на столе за утренним кофе будут лежать еще разные "подарки - добавки": булочка от Лизы и что-нибудь от няни и от фрейлейн, и еще раз от мамы. Словом, очень много счастья…
Мне нравилось рисовать огонь и снег. Тепло и холод. Уют дома и зимнюю улицу.
Я рисовала домик с большой, открытой настежь (вопреки всем зимним правилам) дверью. В доме пылает печка. А на улице снег, сугробы и дети катаются на коньках и санках. К сожалению, как бы велика ни была дверь, кроме пылающего огня, в ней ничего больше не помещалось: ни няни, ни Тани, никакого другого человека. И все-таки этот мотив я повторяла бесчисленное число раз и мучилась муками творчества. Как нарисовать белый летящий снег на белой бумаге? Как нарисовать, чтобы в доме было тепло, несмотря на открытую дверь? Как нарисовать, чтобы даже было весело? Какого цвета должен быть дым? Как нарисовать пылающий очаг?.. и т. д.
Я трудилась и, как мне казалось, достигала совершенства. Но приходил Володя и говорил, что в доме у меня пожар, а не топящаяся печка, и что нужно срочно вызывать пожарных. Я очень огорчалась и начинала все рисовать заново…
Однажды, долго листая и разглядывая мой альбом, Володя сказал голосом, закрывающим детство:
- Довольно, хватит, тебе пора начать учиться рисованию, я сам буду тебя учить. - И смелой рукой, почти не отрывая карандаша от бумаги, нарисовал мне два римских профиля - женский и мужской. Дама была в кудряшках, господин в шлеме. Римские профили, корабли всех видов и систем, собак и котов на крыше он рисовал в совершенстве. Вообще Володя рисовал очень своеобразно, лаконично и с большой легкостью. Этот врожденный дар он совсем не развивал, а пользовался им всю жизнь в минуты рассеянности или для выражения смешного…
Итак, в моем альбоме появились два римских профиля, которые мне велено было копировать. Я копировала. Я даже сделала некоторые успехи, и носы у моих профилей перестали напоминать нянины полусапожки, а глаза тоже отдаленно начали напоминать глаза, а не чердачные окна. Мне очень хотелось угодить Володе…
Следующий урок был посвящен собакам. С не меньшей выразительностью и легкостью Володя нарисовал несколько собак разных пород. Тут дело у меня пошло ловчее, чем с римлянами, но собачьи ноги мне решительно не удавались. Я вышла из положения и закрыла ноги собаки низеньким заборчиком. Брат издевался надо мной, но все же мы перешли к изучению котов на крыше. Дальше котов наши занятия не двинулись… То ли Володе надоели эти уроки, то ли я, соскучившись без огня и снега, снова вернулась к своему излюбленному мотиву… Сейчас, вспоминая свои картинки, я думаю, что дома у нас всегда топились печки, а за окнами всегда (как мне казалось) шел снег, и мне это нравилось больше всего на свете, а коты и римские профили мне не нравились, и рисовать их я так и не научилась.
РОБИНЗОН
В детстве я не любила фарфоровых кукол, нравились мне больше бумажные, нарисованные. Исключение составляла только одна фарфоровая небольшая куколка под названием "Робинзон". Куклу эту нельзя было раздеть, так как она вся была обклеена серой кроличьей шкуркой, ноги ее были одеты в байковые черные сапожки.
Этого Робинзона я нежно любила, пеленала в простынку поверх шкуры, возила по полу, уча его ходить, и довозила до такого состояния, что он стал похож на грязного бездомного котенка. Просто весь облепился грязью, а ведь его не вымоешь: он меховой.
Отнять Робинзона у меня было невозможно - и заменить нечем. Искали в магазинах подходящую куклу, но не находили.
И вот однажды, в день моего рождения, приехал огромный, обросший бородой дед (мамин отец), вручил мне апельсин (всегдашний его подарок) и продолговатую коробку, перевязанную лентой. Я поцеловала деду руку, поблагодарила и ушла в детскую разглядывать, что там в этой коробке. Сняв крышку, я обнаружила двойника моего милого, старого, грязного Робинзона.
Новая кукла была чистая, пушистая и всем похожа на старую. Пожалуй, только лицо у нее было позлее, чем у моего любимца, да и ростом она была чуть побольше.
Я положила обоих Робинзонов - старого и нового - рядом и начала изучать их. Ужасен был вид старой куклы: плешив, облезл, грязен и жалок. Новый был чист, красив и высокомерен.
И вспомнилась мне наша трудная, но содержательная жизнь со старой куклой. Вначале, когда он только появился, мне рассказали про Робинзона Крузо и объяснили, почему мой Робинзон был обклеен шкурой. Учили играть в него. Я поиграла в Робинзона по-ученому, а потом все сделала наоборот. То он был моим котенком и я совала его в кружку с молоком. Потом сделался ребенком, и я свивала его старым маминым чулком, учила ходить, таская по полу, учила плавать, спустив его однажды на веревочке в уборную. Я подкладывала его вместо мыши в заряженную мышеловку и переломала ему ногу на всю жизнь. Желая прочистить ему глаза, сделала его кривым. Как я его мучила, как наказывала! И все-то он терпел, все выносил. Никогда не давал сдачи, не фискалил…
Трудно понять и объяснить, откуда, из каких глубин моей души пришло решение. Нетерпимость и жестокость овладели мной. Спокойно, обстоятельно, с полным сознанием того, что я делаю, я взяла за байковые ноги нового Робинзона, примерилась… прицелилась… и ударила со всего размаха куклу об угол окованного железом сундука, стоящего в детской. Р-а-а-а-з!.. и в руке у меня оказались только байковые ножки и обмякшая кроличья шкура, наполненная фарфоровыми осколками.
Я дрожала, как от холода, меня трясло от ужаса совершенного. Я ясно сознавала, что сделалась убийцей.
Без слез я бросила остатки подарка в угол. Осколки в меховом мешочке жалобно звякнули… Старого Робинзона я поцеловала, посадила в кресло и ушла из детской, не оглядываясь…
Стоя в углу и колупая стену, я все думала, что меня наказали мало. Почему меня наказали мало, когда я так нуждаюсь в наказании? Почему никто (даже мама) не поняла, что я убила нового Робинзона? Одна я понимала, что я его убила. Не разбила, а убила!
ВДРУГ ЕСТЬ - ВДРУГ НЕТ
Меня начала интересовать черта, отделяющая горе от радости. Граница хорошего и плохого. Откуда берется радость? Откуда берется горе? Где оно заводится? Нянька говорила: "Бог наказывает". Ну хорошо, он наказывает, а за что - если я хорошая? Да ведь и наказывает меня мама, а не Бог. Мама говорила, что я сама виновата: плохо себя вела, вот меня и наказали.
Тогда я начала думать, что и горе, и счастье помещаются во мне самой? Но где? В животе? В голове? В руках?
Если бы знать - где, то всегда можно бы было доставать оттуда только хорошее, только радость. Все это нуждалось в проверке…
Я целую неделю была хорошей девочкой, и меня ни разу не наказали. Но сегодня, заглянув в кухню, я увидела, что няня стоит у плиты - прислонив лоб к навесу над ней - жарит котлеты и плачет. Рыданья клокочут у нее в горле, а слезы капают на раскаленную сковородку и шипят вместе с котлетами. Я онемела, увидев эту картину.
Оказывается, ее рассчитали!..
Вчера она напилась до полусмерти и вытрясла помойное ведро в гостиной на ковер…
Ее рассчитали, а у меня горе. И я реву, чтобы отхлопотать няню обратно. Зачем только она это сделала?
Говорит - "черт попутал". Но это она, по-моему, выдумывает, ведь все знают, что черта нет.
- Няня, что значит попутал?
- Вдруг с панталыку он меня сбил, Танечка!
Еще трудней понять. Что такое панталык? "Он" ее сбил с панталыку, а я реву. И у меня горе еще большее, чем у нее, как мне кажется. Ведь не я, а она вдруг взяла и вытрясла помойку на ковер. А страдаю я. Как это объяснить?
В Оболенском, на даче, к нам приносил на кукане свежих карасей древний старик Егорыч. Ему платили за рыбу деньги и подносили стопку водки. Дед выпивал водку, крякал, закусывал, - потом тревожно начинал щупать себе грудь, задумывался на минуту и вдруг заявлял, что у него "зачинается грысть".
С этой "грыстью" он садился на лавочку и начинал плакать. Мама присаживалась рядом, утешала деда Егорыча и гладила его по сгорбленной спине. Но он не утешался, а вынимал из-за пазухи дудку, которую называл "жилейкой" и начинал дуть в нее. Получалось так жалобно, что всех нас прошибала слеза. Дед был такой несчастный, босые его ноги такие грязные и синие, руки, держащие жилейку, узловатые и тоже синие, веки закрытых глаз белые и сборчатые, как у курицы, а бахромка седых волос вокруг загорелой до черноты макушки такая жиденькая, что невозможно было смотреть на деда без содрогания. И еще эта заунывная мелодия на жилейке тоже рвала душу! Казалось, нет предела горю деда Егорыча…
Но как это ни странно, отыграв на жилейке положенный срок, дед вдруг обрывал музыку, разом переставал тосковать, прятал жилейку обратно за пазуху, светло улыбался беззубым ртом, вставал и… пускался в пляс! Плясал дед всеми суставами рук и ног, лихо переступая с носка на пятку, а заканчивал присядкой: откуда сила бралась!
Уходил Егорыч всегда неожиданно и продолжая приплясывать. Самодельные удочки подрагивали на его плече. Грязные, похожие на серую растрескавшуюся землю пятки деда мелькали на дорожке, потом скрывались в траве. Через поле, в овражек - и вот уже виднелась только одна его плешивая голова и концы удочек. Еще минута, и дед Егорыч исчезал совсем. Поплакал, поиграл на жилейке, поплясал - и нет его…
Что заставляло деда Егорыча вдруг впадать в "грысть", жалобно играть на жилейке и тут же, без всякой связи, вдруг плясать и смеяться? Этого я понять никак не могла.
Припоминаю, как я крошечной девочкой сижу в обнимку с папиными удочками на дне лодки, тихо покачивающейся на реке Протве. Мне уютно, тепло и мягко, так как под меня, как под собачку, подложили толстый соломенный матрасик.
Окруженная дощатым забором лодки, я не вижу реки, но зато с интересом наблюдаю, как с положенного вдоль борта весла тонкой веревочкой стекает вода на дно лодки. От мерного покачивания эта водяная веревочка все время меняет направление и цвет. Вот потекла налево, попала на солнце и посветлела. Не успела я удивиться, как ручеек этот уже сделал петлю, попал в тень и потемнел. Направо - налево, темное - светлое, и новая петля уже нарисовалась на дне лодки. Все ближе ко мне придвигается нарисованный водой узор, а начало его уже стерто солнцем. Мне бы очень хотелось рассказать об этом интересном наблюдении что-то делающему на корме отцу, но он почему-то запретил мне оглядываться, а велел сидеть тихо и спиной к нему. Это сонное покачивание и изучение водяного узора было прервано оглушительным всплеском воды, от которого лодка подпрыгнула, удочки выпали из моих рук, водяной ручеек стекся в лужицу, а я, забыв о запрете, оглянулась и приподнялась. А приподнявшись, вдруг неожиданно увидела широкую, сияющую картину другого мира: искрящийся простор реки, залитый солнцем берег и обнаженную спину отца, который в пене сверкающих искр - молодой и сильный - мощными саженками быстро удаляется от меня…
Прошел год, и вдруг ничего этого нет и не может быть. Папа заболел. Он сразу сделался старым и не в силах уже плавать по Протве-реке саженками. Он не может даже нести в руках одну-единственную книгу, которую купит в магазине, а прикручивает эту книгу веревочкой к пуговице пальто. Да и то через каждые пять шагов останавливается и дышит, как рыба, вынутая из воды.
Плавал, катался на велосипеде, поднимал меня на руки, и я могла видеть вблизи его пенсне, бегал - и вдруг все разом оборвалось, и он стал старым и больным. Совсем недавно был молодым и сильным и вдруг все это пропало куда-то… Опять это "вдруг".
Мысль про "вдруг", как это ни странно, первый раз пришла мне в голову за обедом. На первое блюдо был суп с саго. (Теперь это саго исчезло из употребления, но во время моего детства частенько делали суп и пироги с саго).
Я этот суп любила до крайности и называла его "вдруг есть, вдруг нет". Посмотришь в тарелку и видишь чистый и прозрачный бульон - шевельнешь ложкой, и сразу, как по волшебству, великое множество перламутровых шариков появятся на поверхности бульона. Пока ты отправляешь ложку в рот, все саго опустилось на дно, и перед тобой опять чистый бульон. И так все время: вдруг есть - вдруг нет.
И вот однажды, глядя в суп с саго, я и задумалась над словом "вдруг".
- Вдруг я чихну?!
- Вдруг обольюсь супом!
- Вдруг мама рассердится.
- Вдруг фрейлейн мяукнет.
- Вдруг я подавлюсь.
- Вдруг мама меня накажет.
В результате этих размышлений я действительно вдруг подавилась, вдруг облилась супом и меня вдруг выгнали из-за стола.
"Может быть, это слово "вдруг" и есть та черта, которая отделяет радость от печали? - думала я, сидя в детской и доедая свой обед в скучном одиночестве. - Возможно!.."
Прошли годы, и теперь мне кажется, что именно этот опасный суп с саго и породил во мне тревогу на всю жизнь и вечное ожидание этого "вдруг".
ЭЛЛАДА
Еще немного двинулось время вперед. Володя перешел в другой класс. Подрастала и я. Уже буквы из таинственных закорючек начали превращаться для меня в слова. Спотыкаясь, как слепая, я ощупью находила их в темноте, с восторгом произносила вслух и соединяла с другими. Уже и няня с гордостью всем во дворе говорила про меня:
- Наша Танечка шибко грамотная. Она, однава дыхнуть, весь букварь, всю "тышу" букв назубок знает.
Подрастали не только мы. Володины "просказки" тоже росли вместе с нами. Они помещались теперь в большой зеленой с красным корешком книге. На обложке этой книги золотыми буквами было написано незнакомое слово "Эллада".
Как бы мне хотелось теперь где-нибудь встретиться с той книгой. Говорят, надо идти в Ленинскую библиотеку, но не хочется - лень. Да и сама книга уже не будет той книгой, той Элладой.
В той Элладе жили красавцы греки, среди них было очень много голых, правда, попадались в хламидах и тогах, но без брюк были все поголовно. Это обстоятельство немножко смущало меня, но Володя советовал не обращать внимания на наготу, а обращать его на красоту. И я обращала внимание на красоту.