Хотя ночью разговаривать строго воспрещается, я подхожу к соседу, сзади щелкает крышка на глазке - надзиратель наблюдает. Но не кричит на меня за нарушение. Ждет.
Я наклоняюсь.
- Товарищ, я…
Передо мной, вытянувшись, как в гробу, лежал труп. Из-под полузакрытых век виден нижний край мертвых мутных глаз. Из носа по щеке тянется след от капли кровянистой слизи. Сладковатый запах гниения щекочет ноздри.
Я медленно разгибаюсь. Мгновение стою, напрягая все мышцы тела в отчаянном порыве сопротивления. Ногтями впился в собственное тело. Только бы не закричать… Только бы с воем не удариться оземь… Ведь надзиратель видит. Он ждет. Ну…
Я стою неподвижно. Потом медленно перевожу дух. Вот оно что… Я на посту. Служу советскому народу. Надо быть достойным своей судьбы. В моей груди - залог бессмертия. Я выдержу.
Слабым и хриплым голосом я начинаю что-то напевать. Проходит минута. Я закуриваю, удивляясь, как крупно могут дрожать руки. Становлюсь спиной к глазку, чтобы надзиратель не заметил. Ничего… Выдержу…
Форточка открывается.
- Петь не положено. Выходи. С вещами. Быстро.
Первый экзамен сдан!
По узкой винтовой лестнице, сложенной из белых, сильно стертых плит, меня рысью тащат на третий этаж. Мы громыхаем каблуками по узкому железному коридорному балкону, с которого краем глаза я вижу построенную в виде буквы "К" тюрьму, зеленый полумрак четырехэтажного узкого пространства и далеко внизу, на перекрестке, постового надзирателя с красным флажком в руках.
В Бутырках надзиратели, ведущие взятых из камеры арестованных, беспрерывно чмокают, давая этим друг другу сигнал прятать арестанта в ближайший конверт, чтобы арестованные не встретились лицом к лицу. Здесь, в Лефортов-ке, надзиратели цокают ключом по бляхе пояса. Поэтому в Бутырках по коридорам непрерывно разносится чмок, в Лефортове - цок. Я нарочно развлекаю себя этими мелочами, чтобы приготовиться к следующему испытанию.
Дверь камеры. Проверка личной карточки. Меня грубо толкают в плечи, и через порог я влетаю в камеру.
Нарочито запущенный узкий каменный мешок на три постели, которые стоят в форме буквы "П". Посредине столик. Против двери лежит высокий худой человек чуть старше меня. Направо из-под одеяла видны красный нос и белые брови старика. Третья койка свободна. На ней соломенный тюфяк и подушка. Я располагаюсь, раскладываю свои вещи. "Эти оба пока живы. На лицах ран не видно", - думаю, исподлобья разглядывая новых товарищей.
Старик открывает глаза и приветливо мне улыбается.
- Доброе утро! Подъем был? - шепчет он.
- Нет. Но сейчас должен быть. К черту это! К черту! Скажите, как вы здесь живете? Скорее! Как?
Резкий звонок.
Подъем! - шипит надзиратель в форточку.
- Вы спрашиваете, как мы здесь живем, молодой человек? Да как вам сказать… Хорошо! Больше того - прекрасно!
"Сумасшедший!" - проносится в моей голове. Второй арестант лежит неподвижно. Из-под одеяла по-прежнему торчит желтый острый нос.
- Мертв? - чуть не кричу я старику.
- Тише! Ради Бога, тише! Это товарищ Дьяков, бывший начальник экономического отдела ГУГБ НКВД. Пренеприятнейшая личность! К сожалению, - вполне живая. Ему разрешают после допроса спать. Он ведь, можно сказать, в гостях у себя самого. Так вы его не тревожьте и постарайтесь быть с ним в наилучших отношениях. Не то - загрызет! Зверь! Форменный хулиган, бандит, разбойник, провокатор, человеконенавистник и, главное, сумасшедший! Словом, - стопроцентный чекист! А меня зовут Иваном Николаевичем Не-думовым. Я - бывший адвокат, когда-то являлся видной фигурой в Московской организации конституционно-демократической партии. Выдвигался в думу. Бывший офицер.
Иван Николаевич облачился в дореволюционного вида черный сюртук с дырами на локтях, ловко перебросил через плечо полотенце и бодренько подскочил к параше:
- Прошу, голубчик! Беритесь за вторую ручку всегда смело, наш низверженный сатрап парашу не таскает! Они выше этого!
После умыванья мы получили хлеб, кипяток и сели завтракать. Иван Николаевич находился в великолепном настроении. Денег и передач он не получал и поэтому с удовольствием взял несколько ломтиков моего сыра. От масла отказался наотрез.
- У меня, батенька, печень, - шептал он через столик. - Жирного мне нельзя. Люблю масло, всю жизнь люблю, но нельзя: врачи запрещают. Так вот и мучаюсь с десятого года без малого тридцать годков. Практиковать начал, сударь вы мой, с пятого и специальностью себе избрал, извольте видеть, гражданское право, в основном тяжбы по торговым делам. Штабом моим стали рестораны "Медведь" - днем и "Яр" - ночью. Слышали? Ну вот, они самые. Каждый вечер я, бывало, сижу, ужинаю, а кругом - клиенты. "Подойдите к столу, Иван Николаевич!" "К вам дельце, Иван Николаевич! Присаживайтесь!" Так и путешествовал я от стола к столу, и на каждом, смею сказать, - икорка и водочка. Ложку икры съел, опрокинул две рюмки - и дальше, а там опять то же самое. И полезла у меня печень из-под ребер, что дальше, то больше. Начались рвоты и боли. Все, - думаю, увядаю, не распустившись! Но, - тут Иван Николаевич поднял розовый пальчик кверху и показал на грязный потолок, - но, сударь вы мой любезный, Дмитрий свет Александрович, есть Бог! Да! Я утверждаю - есть! И Он пришел мне на помощь: в четырнадцатом началась война. Меня призвали сразу и немедленно отправили на фронт как подпоручика запаса. Попал я в Восточную Пруссию и под Мазурами угодил в плен. Сначала было ничего, сносно, а потом мы начали просто голодать: посылок я не получал и сидел на казенном пайке. Отощал, верите ли, батенька, извелся в щепочку, а печень, подлая, взяла и упряталась обратно под ребра. Извольте видеть: голод меня вылечил! Хотя я чувствовал, что иногда справа что-то еще посасывает или ноет под ребрами. Не долечился! - думаю. Надо довести дело до конца! Но как? И кто бы помог, как вы думаете? Большевики! Никто, как они, голубчик! Вернулись мы в восемнадцатом домой, и тут голод нас так прижал, что сам я едва не умер, но печень зато выздоровела окончательно. А говорят, что большевики во всем плохи: не правда-с, надо быть честным! Не правда-с! Тут бы только жить да жить. Но нет, в жизни ничто хорошее долго не длится. Вы-то, сударь мой, сами уже, наверное, заметили. Начался НЭП, и я устроился ревизором в Наркомат легкой промышленности, и началось все по-старому. Приеду, а мне зайдите, говорят, в ту комнату! Захожу. А там, как водится, - икорка и водочка! И полезла печень, подлая, опять из-под ребер. Ну, думаю, на этот раз уж ты не вывернешься, Иван Николаевич! Шабаш, брат! Ставь свечку! Помощи теперь ждать уж не от кого: ведь Бог-то отменен! А? Стар стал, денег не хватает на леченье, да и ухаживать некому. И что же вы изволите думать, Дмитрий Александрович?
Лицо Ивана Николаевича просветлело, приняло восторженное выражение, тонкий розовый старческий пальчик опять многозначительно указал на потолок.
- Есть Бог! Голосую единогласно! Есть! - убежденно сказал он. - Пусть не врут большевики! Раз ночью гепеушники входят, забирают меня и тащат сюда. И вот сижу я в Лефортове уже шестой месяц и чувствую себя превосходно: душевный покой, диета, а главное, голубчик вы мой, - это режим, самый строгий, самый медицинский! И я ожил, батенька, ожил! Нахожусь в состоянии восторженной благодарности!
Иван Николаевич улыбнулся и перекрестился.
- Это кого же вы благодарите? - неожиданно спросил товарищ Дьяков и грозно выпучил большие серые глаза. - Опять здесь религиозную пропаганду разводите? А? Здесь советская тюрьма, гражданин Недумов, и сидят здесь советские люди! Я вам живо заткну рот! Не забывайтесь! Я не позволю! Я…
Иван Николаевич сжался в смиренный комочек, но успел мигнуть мне.
- А вот и не угадали, товарищ Дьяков! Благодарю я не Бога, а советскую власть!
Дьяков оторопел.
- За что?
- За то, что она меня арестовала, милостивый вы мой… товарищ!
Я прыснул от смеха.
- Экспонат! Нафталин! Черт знает что, а не человек! - буркнул Дьяков, закрыл глаза и снова заснул.
- Вот такой он всегда! - зашептал Иван Николаевич. - Никогда ему не перечьте. Иначе - беда!
Так начались мои дни в Лефортовской тюрьме.
К обеду товарищ Дьяков оделся, умылся и начал было допрашивать меня с пристрастием, как явного антисоветчика, уже составившего под его носом тайную организацию против советской власти и него самого. Но быстро переменил тон.
- Вы муж - Любы Крэйс? - миролюбиво спросил я, протягивая ему коробку "Казбека". - Феликс Гурский поручил ей подыскать и привести в ИНО нарядного ребенка для фотографирования: я должен был выехать с паспортом, где указан ребенок!
И сразу начались воспоминания, восклицания, всплескивания руками. Несколько раз надзиратель открывал форточку и шипел: "Ти-ше!", но остановить Дьякова было уже невозможно.
- Я изголодался по живому человеку, поймите изголодался]! - захлебывался он. - До вас на этой койке лежал молодой татарин из Казани. Следователь порол его кожаным ремнем два раза в неделю - по вторникам и четвергам, с двенадцати до двух ночи. Порол здорово, как говорится, от всего сердца! По словам татарина, порвал на нем четыре ремня и, наконец, все же не выдержал - раскололся!
- Татарин?
- Куда там! Следователь!
Мы расхохотались.
- "Не могу, говорит, - устал!" Переменил ему националистический заговор на антисоветскую агитацию. Спросил: "Татары довольны снабжением сельпо?" Тот, конечно, ответил "нет". "При царе было лучше?" "Я не помню, - пожал плечами молодой татарин. - Я - комсомолец. Но наши старики рассказывают, что тогда можно было купить все, что нужно - сапоги, ситец, сукно". "Распишись вот здесь: ты хвалишь царский режим!" Татарин расписался, и дня через три его забрали.
- Куда?
- В этап. Я уже знаю. Получил от Тройки пятачок и поехал рубить лес в Сибирь. Дешево отделался! За четыре измочаленных ремешка купил себе жизнь!
Я долго смеялся и думал: "Это мне урок! Все выглядит совсем уж не так страшно!"
В общем, я оказался в камере очень нужным человеком, недостающим звеном. Дьяков, от природы резкий, подозрительный и жесткий человек, проходил тяжелейшие допросы и ожидал расстрела в самое ближайшее время. Следствие уже заканчивалось, он должен был подписать дело о предательстве Родины, терроре, шпионаже и диверсиях в рамках вверенного ему большого отдела ГУГБ, где он якобы возглавил антисоветскую шпионско-террористическую организацию. Его нервы были истрепаны вконец побоями и ожиданием смерти. А рядом сидел Недумов с маленьким нелепым обвинением в том, что он когда-то при царе Горохе состоял членом буржуазной партии. За это, по мнению Дьякова, в СССР полагается лет пять лагерей и естественная смерть в инвалидном бараке, а может быть, и кусочек свободы перед расставанием с жизнью: старик был еще очень бодр. Камера в Лефортовке рассчитана на одного арестанта. В прошлом это была военная тюрьма, и в такой камере арестованный солдат удобно жил, выполнял кое-какую сапожную и другую работы, по субботам и воскресеньям ходил в тюремную церковь и получал приносимые окрестными жителями подарки - булки, колбасу, жареную рыбу. До революции это было мирное заведение. Теперь в тесных камерах сидело по три человека, в тишине нет-нет да и донесется снизу отчаянный вопль избиваемого, а в церкви, куда нас водили стричься, мы видели потеки, лужи и брызги свежей крови и клочки волос. Теперь это был застенок, и взвинченный до предела Дьяков и благодушно настроенный Недумов не могли мирно жить вместе. Ссоры становились все более частыми и создавали в камере напряженное положение. Явился я, - и все уладилось: когда Дьяков бодрствовал, он отводил душу со мной, когда его уводили на допросы или он спал после допроса, - мы с Недумовым коротали время в тихой беседе, вспоминая давние времена: старичок много видел, и слушать его рассказы о последнем предвоенном десятилетии было и приятно, и интересно. Они напоминали книгу Гиляровского о старой Москве. Кормили нас хуже, чем в "Голубом отеле" (Лубянке), и лучше, чем в Бутырках. Гуляли мы в маленьком загончике совершенно регулярно, и жизнь, можно сказать, текла размеренно и неплохо.
Если бы…
Если бы на вторую же ночь дверь с лязгом не открылась, и с порога двое разводящих свирепо не зарычали:
- Хто на "бе"?
Глава 7. Гражданская казнь
В Бутырках на допрос водят: арестованный, наклонив голову и заложив назад руки, идет по широкому, чистому и светлому коридору, устланному красным ковром-дорожкой. В Лефортовке на допрос волокут: два дюжих мордобойца заламывают руки назад так, что спина и голова сами собой наклоняются книзу, и бегом тащат арестованного по железному балкону и узкой винтовой лестнице в подвал. Там толчком ноги раскрывают дверь следовательского кабинета и волокут дальше, пока не швыряют на стул перед столом следователя. Швырнут - и вытянутся сзади в ожидании, как два пса: следователь скажет, когда можно начинать работать.
Так случилось и со мной.
Отдышавшись, я поднял голову и увидел за столом Жабу и рядом с ним молодого миловидного человека без знаков отличия в петлицах, практиканта, как две капли воды похожего на моего следователя в Бутырках. Позднее по распискам в книге вызовов у входа в подвал я установил, что Жаба именуется полковником (капитаном госбезопасности) Соловьевым, а практикант - Шукшиным.
- Тэк-с, тэк-с… Дай этому гаду лист бумаги и перо, - сказал Жаба помощнику. - Тэк-с… Теперь за дело. Ты, фашистская морда, обвинение знаешь? Ты заговорщик, шпион, диверсант и террорист. Писать в означенном разрезе будешь?
- Нет.
- Я так и думал. Тэк-с, тэк-с… Ты еще не понял, что здесь Лефортовская военная тюрьма, а не мусорный ящик, называемый Бутыркой. И допрашивать тебя будет ежовец. Слышал про Ежова - ежовы рукавицы? Слышал? В "Правде" дружеский шарж Бориса Ефимова видел? Заметил, что рукавицы с железными шипами? В этом разрезе заметил? Ну, так вот я - сначала ежовец, а только потом коммунист! Ежовцы - выше всех коммунистов и беспартийных, они - опора товарищу Сталину, его гвардия. На любого человека в нашей стране есть закон и управа. Но не на ежовца. Мы сами - закон! Мы сами для себя управа! Выше нас никого нет. Только Сталин. Тэк-с, тэк-с… Смотри.
Он встал и подошел ко мне. Остановился. Я замер. Два парня крепко скрутили мне руки.
Трах…
Одним ловким, сильным и метким ударом Жаба выбил мне несколько зубов. Я выплюнул их на ковер вместе с кровью и слюной.
Трах…
Выплюнул зубы с другой стороны.
Трах… Трах… Трах…
Жаба повернулся ко мне вполоборота и стал рантами и каблуками сапог бить меня спереди по костям голеней. Это было очень больно, и я даже не заметил, как практикант стал на колени, расшнуровал мои ботинки и снял их.
- Смотри дальше, фашистская гадина!
Жаба начал каблуками топтать мне пальцы на ногах.
- Думаешь, все? Нет! В этом разрезе только начинается! Дайте же ему как следует!
Надзиратели зашли сбоку с двух сторон и принялись бить меня кулаками по лицу так, что все поплыло перед глазами; моя голова моталась во все стороны, я видел только красные от моей крови кулаки и комсомольские значки на груди. Потом меня свалили со стула и били носками сапог в живот.
Все это произошло очень быстро. Я ошалел и не понимал ничего. Острая боль от отдельных ударов слилась в одну протяжную тупую боль. Стало легче - сознание понемногу выключилось, и я чувствовал себя как мешок, который туда и сюда швыряет какая-то мощная машина.
Наконец они устали. Разогнули спины. Подошли к раковине, смыли кровь с рук, умылись. Плескались долго и с наслаждением. Лежа на полу, я приходил в себя: боль заметно усиливалась, особенно в животе и в груди. Позднее я обнаружил, что была сломлена грудина и начали расходиться мышцы живота. Чекисты закурили. Вернулись ко мне.
- Будешь писать?
Я хотел сказать "нет", но не смог - губы опухли и не шевелились. Глаза заплыли.
Жаба осмотрел со всех сторон.
- Ладно. На сегодня в этом разрезе с него хватит.
Мордобойцы накинули мои руки себе на шею и волоком оттащили на койку.
- Здорово они вас отработали, - со знанием дела одобрил Дьяков.
- И всего за неполный час! - добродушно удивился Недумов.
Я лежал и отдыхал. Чувствовал себя как после налетевшего шквала. Пульс мало-помалу пришел в норму, в голове прояснилось. Потрясение проходило и начинало сменяться острой болью не вообще, а в определенных участках тела. Через несколько суток настало время, когда боль уже вообще не чувствовалась, если только удавалось лежать совершенно неподвижно. Зато при малейшем движении боль как будто бы удесятерялась.
"И только? Все?! Гм… Ну, это пустяки. Признаваться из-за такой встряски стыдно: такой здоровый парень, как я, и вдруг не вынес обыкновенной драки! А ведь у нас в деревнях когда-то на масленицу ходили стеной на стену и задавали друг другу такой же мордобой ради удовольствия! Чем же я буду потом оправдываться?"
Так начались регулярные избиения.
"Мало, - каждый раз говорил я себе, лежа потом на койке. - Я понимаю, что у них точно указанная сверху дозировка: татарину полагалось одно, мне - другое. Он не герой, я тоже вынес бы четыре ремешка. Но беда в том, что мне предназначено худшее испытание. Какое? Пока не знаю. Но то, что уже со мной случилось, - чепуха! Залог бессмертия я уже получил, но до бессмертия мне далеко, а одного залога - недостаточно". Я вспомнил, как в Константинополе, когда я плавал на паруснике коком, мы из озорства воровали живых гусей, которых турки доставляли в баркасах для продажи на базар. Нас заметили и подстерегли. Били досками по голове. В одной доске оказался гвоздь, и он пробил мне череп над переносицей. Я закричал, турок испугался и убежал, а меня увели, неся рядом доску и в ней гвоздь, застрявший в моем лбу. Это были обыкновенные матросские забавы, и, вспоминая их, я себе повторял: "Мало. Мало".
Жаба стал осматривать меня более внимательно. Ощупывая, спрашивал:
- Здесь болит? А здесь? Тэк-с… Тэк-с… Повернись, гад. А здесь? В этом разрезе?
Потом приказывал мордобойцам:
- Отведите обратно. Пусть еще полежит пару дней, работать с ним рано.
Но иногда, по его мнению, можно было сразу приступить к делу. И они работали. Честно - с диким ревом и страшно искаженными лицами, но осторожно выдерживая дозировку. Это несоответствие бросалось в глаза. "Рев и лица - театр, - решил я. - Психологическая атака".