Но я хотел было только сказать, что время обыкновенно летело скоро в Сумбуре и роковой день настал, прежде чем рассыльные наши успели раздать доверенные каждому из них билеты. Как быть? Прибаутка взялся раз быть покровителем концерта, жертвует с своей стороны сумму на освещение и другие расходы – надобно постоять за себя и показать выручку, достойную такого высокого покровительства. Для этого немедленно приняты были в состав ходебщиков или разносчиков любители, народ ретивый и готовый на все, лишь бы только показать, до какой степени жертвуют они собою для славы и чести одушевляющего их искусства. К числу этой западной силы принадлежал и грозный муж, который в исступлении своем левою рукою предлагает билеты, а правою приставил пистолет в упор к груди отставного майора. Бедный старик, покинув часть своего остова под Бородиным, или Малым Ярославцем, сколько ни пялит глаз своих от изумления и страху, не замечает однако же, по-видимому, в каком безнадежном положении грозное орудие исступленного любителя музыки. А если бы отчаянный поборник концерта всадил бедному старику ни с того ни с сего пулю в лоб, то этот мог бы рассказать на том свете, что битва на улицах Сумбура за билеты была очень жарка. Но кто же любитель этот, решившийся на такое крайнее средство, противное всем правам человечества, полицейскому уложению и даже здравому смыслу? Это, почтенные читатели, человек, у которого последнего-то и недостает вовсе; это сумбурский поборник наук, искусств и художеств, который только в прохладные дни позволяет шутить над собой и преподает, как мы сказывали, в это время все науки комком, предоставляя понятливым ученикам своим разматывать клубок этот, подбирать обрывки ниток и связывать, что куда следует; в жаркий июльский день, как сегодня например, жена обыкновенно запирает его в чулан и ставит ему есть, когда он засыпает. Это сумасшедший бакалавр. Итак, немудрено, что он, ушедши как-то из-под опеки бедной хозяйки своей и попавши в шайку любителей, взялся за дело с таким усердием, что, закусив губу, грозит положить на месте отставного майора, если этот не возьмет билета. Обстоятельство это по себе не важно и последствий никаких не имело; но мы не хотели упустить случая познакомить читателя лицом к лицу с сумбурским ученым и учителем (в прохладные дни) всех наук.
Но между тем, как мы с вами взглянули на то, что делается в улицах Сумбура, как идут концертные билеты и как за них страждет человечество, вечер настал и съезд начался. В такую торжественную минуту Сумбур наш почти походил на столицу, а крику, шуму и стуку было едва ли не больше, чем на съезде к Александринскому театру. В столице при подобных съездах все равны, очередь дает порядок; я не знаю, чья карета едет впереди меня, чья позади, да и знать этого не хочу; в Сумбуре, напротив, кучера и выносные были приучены смолоду к должному чинопочитанию; приучены не пускать вперед того, кто меньше по чину или месту и не дожидаться у подъезду, покуда одно семейство выйдет из кареты – если только сзади наезжал старший,- а гнать и давить всех без остановки. Вот почему и раздавались у подъезда беспрерывные крики и ругательства: "Пошел прочь, ты, чего стоишь! Проезжай, ты, проезжай! не видишь, что ли, чья коляска?" и прочее. Нередко, коли голос кучера и лакея не помогал, сами господа вмешивались в этот разговор, что еще более разнообразило беседу у подъезда.
Зала освещена, слушатели собираются; блеск, наряды, шали, прически, шляпки, блонды, серьги, подвески, чепцы – все снесено было на этот вечер в одно место, в залу Благородного Собрания, которой немые стены уже столько раз на веку своем были немыми свидетелями бесконечного блеску, щегольства и роскоши в нарядах сумбурских барынь. Помещики всей губернии, по случаю ярмарки, съехались в Сумбур и волею-неволею явились на концерт с фамилиею и семейством. Фамилия означает там собственно супругу, и вот почему один заезжий на чужбину Сумбурец на лаконический вопрос генерал-губернатора: "Фамилия ваша?" – отвечал простодушно: "Осталась в Сумбуре, ваше сиятельство". Чиновники большею частью брали билеты в долг, а купцы за наличные деньги. Зала наполнялась, служитель порядка стоял на своем месте, у боковых дверей, впереди слушателей, а концертиста нет: видно, немного замешкался; вот, вот идет.- "Начинайте с богом,- сказал Прибаутка,- играйте что-нибудь; ведь и моих музыкантов можно послушать". Волков подумал – и скомандовал сверхштатную увертюру, чтобы занять слушателей до приезду Виольдамура. Оркестр Прибаутки настроил скрыпки, потер смычки канифолью; Харитон Волков вышел, подал знак – увертюра шумно раздалась; Харитон зачастил рукою, удары волшебного жезла посыпались чаще и чаще, голова кивала, носок левой ноги слегка следовал этому движению, пальцы свободной руки также; отрывисто черкнули смычки в последний раз по всем струнам, и увертюра кончена. Виольдамуру давно выходить на свой амвон, пора запевать на удивление людей чудесную арию, которая поставлена была, настоянием Волкова, во главу концерта.
Но бедный Виольдамур был в эту минуту в самом жалком положении. Разодевшись в пух, как следует светскому артисту, знающему долг свой, он сидел еще дома, в шелковых чулочках и дамских башмачках, и ждал, чтобы покровитель его, Прибаутка, прислал за ним свою карету. Так обещал Прибаутка и думал сдержать слово, но вышло иначе: он захлопотался, забыл, что концертист ждет кареты его, и, сидя как на жаровне, вертелся и беспокоился о том, что Христиана еще нет.
Между тем Христиан, прождав до последней возможности и взглянув с отчаянием на часы, должен был отправиться на концерт пешком, и еще бегом да вприпрыжку, чтобы не опоздать. Вечер был прохладный, воздух сыроват, а виртуоз, одетый щегольски нараспашку, в коротких панталонах, выскочил и побежал впопыхах без плаща. Ноги, по самые колени, ему так и обдало холодом и сыростью; но он не обращал на это внимания, а спешил в концерт.
Прибежав с разгоревшимся лицом и с холодными ногами, Виольдамур как только вошел в теплую, ярко освещенную залу, чихнул – ступил шаг и чихнул снова; утер лицо платком и стал искать глазами Волкова – и опять чихнул трижды сряду и не мог ни шагнуть, ни ступить, ни оглянуться, чтобы не чихнуть; глаза заплыли слезой, нос залег, горло зудело – словом, шелковые чулочки в прохладный вечерок дорого стали бедному Христиану; он хотел что-то сказать и чихнул снова; тут на беду еще поднесли ему понюхать какого-то губернского косметик, от которого и здоровый нос, может быть, зачихался бы до обмороку; а вслед затем кто-то, думая пособить горю, поднес концертисту табаку, уверяя, что насморк от этого пройдет. Виольдамур, вошедши в это время на помост музыкантов, между тем как Волков стоял в томительном напряжении впереди и ожидал знаку, чтобы ударить смычком – бедный Виольдамур чихнул так, что едва устоял на ногах и махнул рукой, в которой держал платок выше головы своей; Харитон Волков принял это за условный знак начать увертюру,- ударил жезлом своим по партитуре – и шумный оркестр ударил в смычки; заревели басы, залились скрыпки, флейты и кларнеты – и не успел еще Виольдамур наш опомниться, как увертюра кончилась, а ему пора, и крайне пора запевать свою арию.
Если десятка два или три различных музыкальных снарядов на разладе заглушали досель многократное а-чхи! несчастного виртуоза, то он, напротив, лишась внезапно этой защиты и покровительства, вслед за окончанием увертюры, при всеобщей тишине и ожидании, разразился снова в глубине оркестра исполинским а-а-чхи! в полное всеуслышание. Зрители и слушатели на этот раз приветствовали такое неожиданное заключение увертюры громким хохотом; губернатор поморщился, а Прибаутка в каких-то суетах, глупо улыбаясь, пялил глаза, стараясь проникнуть сквозь густую толпу музыкантов своих до самого чихателя, стоявшего еще позади оркестра.
Но Христиану деваться некуда, люди съехались и ждут, надо выходить и запевать бравурную арию. Скрепив сердце он вышел, поклонился и вместе с поклоном опять грянул, как из карманного пистолета чхи! так, что, по-близости публики, этим ударом нагнал страх на первые ряды кресел. Харитон Волков, желая заглушить эти неуместные междометия и вывести артиста из томительного положения, поднял волшебный жезл свой, оркестр опять ударил в смычки, и коротенькое вступление в арию было кончено прежде, чем певец успел выхватить снова платок из кармана. Чхи – и – чхи, чхи – только и слышало собравшееся общество, как будто в этих носовых и гортанных звуках заключалась вся ария несчастного певца и будто город собрался только послушать, как он мастерски чихает.
"Это, однако же, ни на что не похоже",- сказал губернатор сидевшему за ним Прибаутке; а Прибаутка ни жив ни мертв и сам не знал, какое прибрать извинение и оправдание, и проклинал всю затею, которую ни за что ни про что взял на свою лысую голову. Прокурорская теща, сидевшая подле губернатора, в первом ряду, моргала усиками и забавно шевелила бородкой, которою судьба ее наделила; некоторые дамы, сидевшие в самой середине, в первом ряду, считали не излишним прибегнуть для большей безопасности к защите вееров своих и платочков. Господин Неизвестный стоял преспокойно среди суматохи этой и, казалось, не принимал в ней никакого участия; он ожидал только конца, чтобы распить, по обету, дюжину шампанского у Виольдамура – и того же мнения, кажется, самый длинный из всех заседателей, раздававший с таким усердием билеты; он стоит за Неизвестным и не без удовольствия улыбается. Тут же видите вы француза, неблагонадежного чиновника и товарища его – а если угодно взглянуть под Харитона Волкова, то также узнаете того, который рассовывал билеты по карманам. Но между тем короткая песнь эта – чих да чих – показалась многим слишком долгою; раздался по зале шепот и жужжание, потом говор, наконец и хохот – толпа тут и там зашевелилась, в дверях показалось движение, один за другим выходили, и в передней, при растворенных в залу дверях, раздавался уже громкий хохот, крик, шум, насмешки и весьма не лестные для виртуоза возгласы. Бедный Виольдамур потерялся, выбился из сил и из ума – быстро обратился назад и, чихнув снова, полетел было кубарем со ступенек своего помоста, без памяти очутился позади оркестра, объявил отчаянным голосом, что не может ни петь, ни играть – и Харитон Волков принужден был выйти вперед и объявить томным голосом, что друг его внезапно захворал и продолжать концерта не в состоянии. Слушатели зашумели, прохлопали одобрительно в ладоши, кричали фора и двинулись из залы, один только бесстрастный служитель порядка выстоял до конца в бессменном должностном положении своем у выхода и на сотни вопросов: что это значит? что такое? что с ним сделалось? на вопросы эти, которые сыпались на всякого и со всех сторон,- был только один, короткий, но выразительный ответ, раздавшийся из отдаленного угла залы, позади оркестра, а именно, отчаянное а-а-чхи! несчастного концертиста, на которого напала неодолимая чихалка.
– – В какое положение поставил меня сорванец твой,- напустился Прибаутка на Харитона Волкова, своего капельмейстера:- В какое положение поставил он меня перед обществом, но что мне общество, светил бы мне ясен месяц: я по звездам колом бью; в какое положение, говорю, поставил он меня, сударь, перед самим его превосходительством, перед многоуважаемым нами губернатором! Это тово – это просто ни на что не похоже, это из рук вон, то есть, эта прибаутка никуда не годится… С моим удовольствием проиграл бы я двенадцать роберов сряду: по крайней мере это бы никому не было обидно, это не предосудительное дело,- а это что? это какова прибаутка? а?
– – Да вы ведь сами этому виноваты,- начал Волков, заступаясь великодушно за товарища своего:- Помилуйте, вы обещались прислать за ним карету: я ничего об этом не знал и спокойно занялся оркестром, вы позабыли, покинули его, и он должен был бежать почти босиком, с другого конца города; вы знаете, Степан Степанович, что он живет у Клячевых; тут немудрено простудиться и прибежать с насморком…
– – Непростительно, сударь, говорю я вам: непростительно, и нет никаких отговорок; должно иметь уважение к такой высокой особе… А вы, вы что? Вы за него же заступаетесь, вы – а? Это что за прибаутка? Вы, сударь, мой хлеб едите, без попреку вам будь сказано; да, мой хлеб едите, а гнете на чужую сторону; продать, что ли, вы меня хотите?
Харитон вспыхнул, разгорячился и наговорил покровителю своему то, чего и сам после не помнил и чего тот, к счастью, наполовину не расслышал и не разобрал, потому что сам был вне себя, старался перекричать его, и наконец, хлопнув за собою дверью, Харитон остался на чужом пиру с похмелья, сам не понимая, что с ним сталось и что ему теперь делать.
Надобно знать, что губернатор, при отъезде из собрания, когда Прибаутка провожал его будто из своего дома, сказал ему шутя – но при посторонних людях: "Должно, однако же, признаться, Степан Степанович, что вы мастерски умеете устроить все, за что ни возьметесь!" Прибаутка был в совершенном отчаянии; этого он проглотить не мог – так вот и стало поперек горла. Прибаутка был суетлив только от желания услужить всякому, сделать всем угодное, а неосторожное выражение относительно месяца и звезд могло сорваться у него с языка разве только в такую отчаянную минуту. Он был криклив и очень храбр – как истинно доблестный муж – только в чистом поле, то есть на заячьей травле; впрочем же, хотя язык у него и разгуливал не на привязи, а на свободе, но он говорил всегда только приятное другим, особенно начальству, и даже нередко, в присутствии очень уважительных особ, изъяснялся не иначе – как шепотом. Такая была у него счастливая натура, как он выражался, и поэтому легко можно себе представить, сколько беспокоила его неудача концерта, в каком разладе несчастье это было со счастливою его натурой!
Сумбурцы и сами по себе, по телосложению своему, были довольно склонны к негодованию, и, уподобляясь некоторым образом знаменитой породе птиц, которая, если верить народному преданию, удостоилась чести попадать иногда во французские супы 1812 года, Сумбурцы наши, говорю, охотнее всего заклевывали лежачего, кого судьба или беда уже свалила с ног; поэтому немудрено, что они ужасались с большим усердием и наперехват рассказывали в этот вечер и на другой день тьму предосудительных подробностей о житье-бытье бедного Христиана. Откуда ж эти вести явились в такой скорости и каким образом разразились они над человеком, о котором до этого говорили одно только добро, которым не могли натешиться, нарадоваться и надивиться? Откуда вести эти, спросите вы? Мудрено, доброхотные читатели, показать вам все это документально и фундаментально; позорный временник Сумбура составлялся как-то сам собою, изредка только заметны были чьи-нибудь особенные труды – и сочинители из скромности не выставляли под статьями своих имен. Изустный листок этот летал скорее голубиной почты, из двери в дверь, из окна в окно – возвращался по нескольку раз к хозяину своему с приписью, отметками и пояснениями – и горе смертному, над которым эта стая знаменитой породы пернатых единогласно прокаркает столь приятный и всем знакомый припев свой – тут хоть смейся, хоть плачь, хоть сердись, хоть оправдывайся, хоть, пожалуй, по носу ударь щелчком наянливую вещунью, все одно; будь благонадежен, ты у них в дураках. Тут речь не о том, виноват ли ты, не виноват; что им до твоей вины!- вот, например, подвижная копна, Клячев, хозяин дома, где живет Виольдамур: просто вор и мошенник – если не разбойник; вы услышите иногда в Сумбуре, что это постыдное дело, за которое-де бог и государь когда-нибудь накажут; но этим все оканчивается, и Клячеву отворены все ворота и двери, его встречают с улыбкою, подают ему руку, ожидают в один и тот же вечер в трех домах на вист. Заглазно скажут иногда словцо другое не в пользу его,- кто-нибудь заметит, что это уже дело известное и об этом толковать нечего, это не новость, но житью-бытью Клячева это не вредит, он все тот же, и шумных разговоров, жарких прений об нем в городе не бывает. А если, боже упаси, молодой человек не пойдет прямо и без оглядки в брачные тенета, обнюхает их сперва и выйдет лицом к лицу на загонщиков или в крайности пойдет на пролом и изорвет снасти – если затронет, в случае, смешную и слабую сторону Сумбурцев, назовет глупость, пошлость и подлость так, как она тут напечатана; если по вине или без вины своей оступится на скользком, лощеном паркете условных светских приличий и сумбурских обычаев – тогда кончено все; за ауканьем и гагаканьем голосу не услышишь: ни чужого ни своего – и Клячев, в сравнении с вами, выйдет праведник.
В отчаянном расположении Христиан прибежал домой; он приветствовал на этом перепутьи объезжающие его дрожки и коляски резким и звучным а-чхи! и этим же самым восклицанием вызвал испитого, сонного Сеньку своего из-за перегородки, куда этот забрался было всхрапнуть заблаговременно, надеясь на продолжительное отсутствие своего барина. Не удивляйтесь, мимоходом сказать, питейным качествам наемного наперсника Виольдамура: в губерниях у нас нет других; все барские отпущенники либо оброчники, и все это радеет свыше средств и способов своих более о питии, чем о яствах. Последнее не уйдет; известно, что у нас в России никто не просиживал и одного дня без хлеба; об нем, стало быть, и заботиться нечего, а все старание, все заботы обращаются на питейное.
Виольдамур прогнал ненавистного ему – особенно в эту минуту – домочадца: Сенька спокойно удалился в переднюю за перегородку и, не говоря ни слова, начал там сопеть, вздыхать, зевать и сморкаться более чем вслух. Виольдамур сорвал с себя шинель, фрак, галстух – все, все и разбросал по всему полу; ноты, попавшиеся ему под руку, изорвал и сел в самом жалком, несчастном виде, с причесанной головой своей и в глазетовых перчатках. Аршет его не утешал, а нечаянный взгляд на корзину с шампанским, приготовленным еще в счастливые часы надежд на блистательный успех концерта, который предполагалось запить в шумном, дружеском кругу – один взгляд на корзину эту обдавал его варом и разливал его горячую желчь по всем жилам.