Между тем, однако же, добрые приятели, принимавшие столько участия в устройстве этого вечера и в раздаче билетов, никак не думали, чтобы приглашение выпить стакан шампанского после концерта могло быть отменено; они знали, что вино уже приготовлено, и полагали, что распить бутылки с горя будет не менее основательно, как сделать это с радости. Они явились подлинно, проведать, как объяснялись, больного. Не пришел один только Волков; он был сердит на неудачу, на сомнительное положение, в котором поставил себя относительно Прибаутки, и подумал наконец, сделавшись хладнокровнее: "Чёрт мне навязал этого сумасбродного немца и с чихалкой его! Я давно уже замечаю, что он зазнается: вот ему поделом и наука; да я-то за что попался?"
Вошел к нашему концертисту француз – и рассыпался в сожалениях, в пожеланиях, соболезнованиях, и то и дело суесловил на этом лощеном языке; хлопал от участия руками и утешал немого артиста кучей анекдотов, подобранных к этому случаю. Христиан молчал и ничего не слышал. Вошел Мокриевич-Хламко-Нагольный и истощал все красноречие свое в неукротимом порыве души и потоке слов, желая только доказать, что он все это предвидел, предугадывал, предчувствовал. Больше он не заботился ни о чем; он пришел только, чтобы воспеть самым вдохновенным образом прозорливость свою, вернее чувство, которое предвкушает всякую беду. Вошел господин Неизвестный и обратил молча внимание свое на беспорядок в комнате, он поднял шинель Христиана, встряхнул ее и повесил, поднял фрак и спросил: "У кого вы брали пуговицы?" – а не получив никакого ответа, положил его на стул и принялся не торопясь прибирать все остальное. Полагая, что он за такую услугу может наградить себя чем-нибудь, Неизвестный отправился молча к знакомому ему скрыпичному футляру, нашел чего искал и, закурив сигарку, сел преспокойно в угол; поднял нос, уставил глаза в потолок и сделался весьма доволен своим положением. Для перемены обращал он безмятежные, нескорбящие и не желающие взоры свои довольно хладнокровно на корзину с шампанским. Вошли наконец и другие приятели – а Христиан глядел и не видел, сидел полураздетый, со спущенными чулками, уставив дикий взор свой на колени.
Между тем разговор гостей становился постепенно громче и шумнее; утешения вроде следующего: "Э, что, братец, плюнь, дери их горой!" – сыпались со всех сторон, требования забыть прошлое и повеселиться делались настоятельнее, наконец, француз решился принять на себя должность хозяина и выручить его из дураков: француз принялся раскупоривать шампанское. Неизвестный, казалось, только этого и ждал; в ту минуту явился он на помощь и, не говоря ни слова, принялся привычною рукою обивать смолу и снимать проволоку со всех бутылок. Выпили за здоровье хозяина, принудили его, хотя и не без труда, отвечать тем же, и если Христиан не скоро решился выпить первый стакан, то тем скорее и охотнее приступал к следующим. Наконец он пропел и разыграл приятелям весь концерт свой, потом уже сам не помнил, каким образом проводил их и как улегся на кровать; а когда Сенька, проснувшись за перегородкой своей от внезапной тишины, стал перебирать и прикидывать на свет поочередно все бутылки, сколько их было на столе и под столом, то плюнул наконец и сказал сиплым, сонным басом: "Экие водопьяницы: хоть бы каплю где оставили!"
Приятели Христиана все дошли домой на своих ногах, но в различном расположении духа: француз вошел припеваючи во флигелек свой, где жил вместе с Волковым, разбудил его и убаюкал снова своими пошлыми рассказами; Хламко-Нагольный долго оборонялся на улице от собак, раздразнил их до того, что они, заливаясь отчаянным лаем, вызвали к себе на подмогу всех собратов своих из целого города; Мокриевич начал стучать изо всех сил в ближайшие зеленые ставеньки и звать на помощь, напугал хозяев, разбранился с кучером, который вышел из ворот, а потом он долго еще бушевал под окнами, рассуждая про себя вслух. Неизвестный остался верен себе, непоколебим в самодовольном молчании своем и дышал только тяжелее обыкновенного; из прочих же собеседников один, пришедши домой, прибил своего человека, другой сделался чрезвычайно недоволен квартирой своей, непременно хотел лезть рассчитываться с хозяином, не забудьте, что время было далеко за полночь, и настойчиво посылал Ваську отыскивать другое жилье.
Христиан видел какой-то тяжелый сон: огромная освещенная зала, тьма слушателей; он старательно и с каким-то необыкновенным усилием играет на скрыпке, а между тем его теснит сбоку несносный турецкий барабан, в который колотит отец Волкова; стук под самое ухо нестерпимый, да сверх того барабан нажимает Виольдамура все ближе да сильнее, не дает ему свободы для правого локтя, и наконец Волков, стуча с каким-то шаманским остервенением без ладу и меры, промахнулся кистенем и ударил Виольдамура со всего размаху прямо в живот… Весь в поту просыпается бедняк, насилу перевел дух и видит, что у него на животе лежит довольно толстая нотная книга, а перед ним с протянутыми к полочке над кроватью руками и с какой-то пошлой рожей стоит Семен. Семену понадобился очень кстати и притом среди белого дня подсвечник, стоявший в числе разных принадлежностей на этой полке; Семен полез за ним, начал рыться и уронил наконец творение Моцарта в толстом кожаном переплете на спящего барина своего.
Позвольте, любознательные читатели, по этому поводу маленькое отступление. Каким образом случается так часто, что какой-нибудь шум, стук, от которого мы внезапно просыпаемся, до такой степени вяжется с длинным и обстоятельным сном, будто стук этот был подготовлен и приноровлен именно к тому мгновению, когда грезы ваши дошли до самой развязки? Как объяснить, например, целый сон Виольдамура, будто составленный только для того, чтобы приноровить к нему во сне то, что Сеньке заблагорассудилось сделать наяву, хоть и с похмелья, и каким образом удар палкою во сне пришелся в одно и то же мгновение с ударом наяву?
Христиан едва мог опомниться и глядел на Семена во все глаза в каком-то недоумении, а Семен принял книгу и глядел очень глупо исподлобья на барина.- "Который час?" – спросил этот. "Одиннадцатый, сударь".
Виольдамур встал, начал припоминать вчерашнее, решительно не знал, куда от тоски деваться, и наконец вспомнил, что у него сегодня урок – и еще какой урок! – оделся и пошел с тем, чтобы зайти также к Волкову, с которым расстался вчера вечером на подмостках оркестра.
Пошел и со стесненным сердцем взялся за ручку той самой двери, к которой никогда не мог подойти без особенного бою сердца, без страху или надежды, сомнения или уверенности. Отворяет дверь – говорят, нет дома. "Как? – подумал он.- Настеньки Травянкиной нет дома, когда я прихожу в урочный час, когда, бывало, меня не дождутся и в окне уже встречает художника, кивая, кругленькая головка? Отчего же это случается именно сегодня – в первый раз со времени начала уроков – сегодня, когда мне дружеское участие ее так необходимо, когда один взгляд, одно словечко могло бы… – может быть скоро будут?" – спросил он огромного верзилу, который стоял перед ним заставой, ухватившись одной рукой за полурастворенную дверь, а другою за косяк. "Не могу знать,- отвечал тот. – Ничего не сказали".
Виольдамур пошел повесив нос, то нежно задумываясь, то вспыхивая негодованием… смотрит вперед – так, это она: она идет с матерью, точно она, вот и казачок за нею! Прибавив шагу, Христиан в одну минуту нагоняет предмет своих мучений и, кланяясь вежливо, не в силах скрыть недоумения своего и беспокойства. Но посмотрели бы вы на него в ту минуту, когда он, надеясь встретить веселенькое и благосклонное приветствие, которого он ждал как глотка воды, остановился в испуге, как истукан, против столь знакомого и милого ему личика, которое приняло невиданное досель выражение! Настенька или не узнает его, или с трудом припоминает, что где-то и когда-то видела, или, наконец, это вовсе не она; глаза прищурились, губки вздернулись – она взглянула вполоборота и сделала какое-то движение рукой, будто опасалась навязчивой близости своего прежнего друга; маменька улыбается на все это одобрительно и продолжает путь, приняв несколько в сторону от другого, не менее навязчивого прохожего, который забежал навстречу и, вспоминая, как его, бывало, кормили за чаем кренделями, присел на плитняк служить и сидит смирно, как надолба. Бедный Христиан стал в тупик и одурел окончательно: он не сумел надеть шляпы своей на голову, а простояв несколько минут неподвижно в таком положении, как захватил его врасплох ледяной взгляд Настеньки, ударил себя раза два пренеловко шляпой по голове, посмотрел на нее как на странную и непонятную для него вещь и наконец воротился домой. Ни к Волкову, никуда не хотел он идти, никого не хотел он видеть; Аршет ему надоедал, Сенька надоедал, Волков был несносен, и всему бы Сумбуру провалиться в тартарары и век не бывать в помине!
Новость о решительном падении Виольдамура, об угрызении совести, которая мучит его теперь и, вероятно, вскоре бросит на одр болезни, новость эта, с различной приправой, была в ходу целую неделю. Он был уже лишний человек в Сумбуре; в нем никто не нуждался, он был даже в тягость городу, и все удивлялись, зачем он приехал, зачем его сюда некстати принесло? Но в течении недели все разговоры об этом предмете приелись Сумбурцам; души этих мыслящих людей искали другой и новой пищи – словом, начинали поспрашивать друг у друга, нет ли новых новостей?- Есть они, есть, когда же, добрые Сумбурцы, вы проживали две недели сряду без новостей; тут надо бы пропасть со скуки. Да, с первой почтой после несчастного концерта привезены были в благостынный Сумбур новости важные, которые в одну минуту вытеснили прежний пустой разговор о каком-то заезжем скоморохе. Бог с ним, чтобы не сказать хуже: теперь не до него!
Мы объяснили уже читателю, каким образом дворянство, съехавшись зимою на выборы, признало Степана Степановича достойнейшим дворянином во всей губернии и вследствие этого определило продлить благие дни существования его главою всего сумбурского дворянства, упомянули также, что частию причиной, а частию следствием этого обстоятельства были хозяйственные распоряжения Прибаутки, который выписал и вина и капельмейстера, и повара; сказали также, что во вторые кандидаты избран был нечаянно отставной корнет, человек весьма угодливый, который уже привык служить средством для чужой цели, а сам не любил ничего выдумывать: это его обременяло. Между тем, однако же, выбор этот многим казался очень смешным.
И вот какое известие привезла субботняя почта в Сумбур: утвержден предводителем дворянства не Степан Степанович, а жертвовавший собою для общего блага. Многие любопытствовали узнать, что же де теперь станет делать Степан Степанович?
А вот что: если бы у него были волоса на темени, он бы их, я полагаю, выдрал, теперь же он ограничился тем, что нахлопал и нашлепал лысину свою ладонью докрасна. Человек этот по какой-то внутренней побудке в изъявлении печали, горя, отчаяния следовал всегда примеру большей части диких островитян, вымещающих все это кровавым знаком на теле своем. Потеряв сына, Прибаутка исцарапал щеки свои до крови: так скорбел он о потере; когда у него сгорел овин и несколько кладей хлеба, то он искалечил было себя, ударившись головою в стену; к счастию, однако же, он дал оскользня, расплющил только об стену нос, и доктор говорил тогда, что кровопускание это чрезвычайно ему было полезно, даже необходимо, и что это-де натура сама себе пособила. Доктор часто ставил случай этот в пример, каким образом природа сама иногда лучше врача знает, что ей нужно.
Итак, Прибаутка нахлопал лысину свою и, убедившись, что горю пособить на этот раз нельзя, решился уничтожить немедленно все роскошные затеи свои, в которых не видел теперь ни малейшей пользы. Он будет отныне жить тихо, уединенно, в семейном кругу, середи сельских занятий, и уверял, что теперь только почувствовал вполне, сколько он ненавидит коварный свет и все мишурные прибаутки его и как он склонен, напротив, к тихой сельской жизни. Итак, погреба и подвалы на замок; дом в городе отдан внаймы откупщику; музыка отправилась опять на чердак, где воробьи и мыши крайне обрадовались старым приятелям своим, а выписной повар, капельмейстер и француз уволены на подножный корм. А гувернер-то за что, спросите вы: каким образом он, или, лучше сказать, дети, могли попасть под общую статью опалы? Да чтоб глаза не мозолил: детей же, говорит Степан Степанович, "я буду готовить не туда". А куда же?
Харитона Емельяновича Волкова как громом оглушило; побыл на месте без году неделю – и ни с того, ни с сего в отставку. Что он скажет старику своему? "А всему виноват Виольдамур,- подумал Харитон,- его несчастный концерт все перевернул вверх дном, и я со Степаном Степановичем повздорил. Вот каковы ныне приятели-друзья, за которых не щадишь себя, жертвуешь собой… они же тебя и губят! Кто бы мог подумать, что Виольдамур будет причиною моего бедствия!!"
Между тем все это происходило в городе, Христиан сидел в стенах своих, ничего не знал и знать не хотел, и не был в состоянии сообразить что-нибудь или подумать. У него сердце щемило, как в лещедке; он сидел несколько дней выпучив глаза как безумный, и даже Семен догадался наконец, что "видно-де барин нездоров". "А чем нездоров?" – спросил хозяйский кучер. – "Господь его знает; видно сам собой, нутром нездоров, либо всем корпусом".- "А ты бы велел ему вот то и то сделать".- "А нешто польза будет?" – "Как же, так вот рукой и сымет тебе; вот у соседа нашего",- и прочее.
Семен отправился к барину и прописал ему следующий рецепт: "Возьмите вы, сударь, соку из простой трубки, вот хоть от нашего брата, да прикажите потереть себе в бане грудь, хорошенько распарившись; а на ночь подложку, супротив сердца, припарку положите, творогу с мелом, да еще…"
Христиан видел только перед собою ненавистную, пьяную образину Сенькину и слышал, будто он что-то врет. Вставши с дивана, Христиан отошел молча к окну – как вдруг бедное, исхудавшее лицо его загорелось, глаза налились живым блеском: во сне ли, наяву ли увидел он на улице свою жестокую Плениру, злодейку свою, Настю Травянкину. Так, это она, она, и прохаживается под ручку с так называемым двоюродным братом своим… "Ложь, обман, это не брат, это… я знаю, кто он… вот настоящий виновник моих бедствий, и я давно это подозревал… я застрелю его, убью…"
Как сумасшедший кидается исступленный Виольдамур к окну в ту самую минуту, когда чета наша стала огибать угол дома его. Два горшка с цветами, стоявшие на окне, полетели кубарем на улицу, пегий хозяйский кот, который грелся на солнышке и сладко дремал на решетчатой отдушине подвала, испуганный рассыпавшимися перед ним на плитняке черепками, вскочил и спасся бегством; казачок Настенькин оглянулся на суматоху эту и захохотал вслух, когда Аршет, принимавший судьбу барина своего близко к сердцу, кинулся вслед за ним также в окно и с таким же усилием поворачивал голову свою за угол, куда уже скрылись гуляющие. А неблагодарная, равнодушная Настя не взглянула даже, не удостоила знакомый ей домик и окна своего взгляду: прошла равнодушно, как чужая… Христиан, вернувшись из окна и глядя на пустую улицу, на противоположный забор, окрашенный веселенькою, то есть дикою краской, рвал на себе волосы, между тем как Аршет скреб его от нетерпения передними лапами по спине. Для довершения печальной картины под дверьми Виольдамура представляется нам презамысловатая вывеска гробовщика, у которого, в доме Клячева, герой наш нанимал две комнаты.
"Дома Христиан Христианович?" – спросил вошедший со двора курчавый молодой человек – и Семен отвечал, почесывая затылок: "Дома, сударь, Харитон Емельянович, да вот неможется ему что-то, не здоров".- "Не здоров? чем?" – "А господь знает, мы не лекари, так и не можем знать этого, ходят, будто сами не свои; только что я говорил было барину – творогу с мелом да соку табачного…"
Волков вошел уже в комнату, и Сенька договорил остальное сам для себя и для платяной вешалки, на которую привык он смотреть всегда очень пристально, когда сам с собою разговаривал. Харитон прошелся немного по городскому саду; изящный храм славы напомнил ему первое время приезда в Сумбур, когда все было так весело и хорошо, когда столько прекрасных надежд было впереди, когда жили они с Христианом душа в душу… "А ведь он добрый малый,- подумал Волков,- и с дарованием; за что же я сердит на него? что он мне сделал? он не виноват своему несчастию, всему причиной мой лысый дурак. Пропади он с мышиными и воробьиными гнездами своими! И за что я около этих скотов, псарей да конюхов его, старался? Что же станет делать теперь без меня Христиан – а мне надо же ехать в Питер, больше некуда деваться – что он станет делать, бедняк? В самом деле, он жалок. Мне по крайней мере взбалмошный мой Прибаутка уплатил по договору годовое жалованье и обратные прогоны, а как папенька, право, неосторожно поступил, не оговорив в условии, на сколько лошадей прогоны; как я парою поеду? меньше тройки нельзя, а жид мой не дает, говорит, будь доволен и этим, а не то на одну лошадь выдам, ну, по крайней мере у меня хоть есть с чем доехать; а Христиан давал уроки, как заведено здесь в Сумбуре, в долг; слышно в городе, что ему везде отказали, а нигде не заплатили, да и речи на прощанье об уплате не было. Все в долгах по уши, никто платить не думает: бог знает, как это они живут. И моих, видно, сотни две на них пропадет, за уроки же только то и возьмешь с них, что выиграешь в карты, остальные расчеты все на воде. Чудной обычай, равно и кто им верит и зачем? а спросишь должок, так поглядит на тебя, словно ты помянул что-нибудь недоброе, о чем порядочные люди в благородном доме не говорят. Что же Христиан мой теперь делает? Стыдно в самом деле, что я не видал его о сю пору… А за что на него сердиться? Пойду к нему, размыкаем вместе горе свое".
Вот что привело Волкова к Виольдамуру: добрый он от природы, хоть и горяченек, и скор, и легок, и он хотел подать другу своему дружескую руку и пришел невпопад, как незваный татарин.
Мы видели, в каком расстройстве был Виольдамур: он кинулся от окна опять к дивану, упал ничком, закрыв лицо руками, потом вдруг вскочил и стал поспешно одеваться. В это время вошел Волков. Он не добился ни одного толкового слова, ни ответу, ни привету. Бледное, расстроенное лицо, дикий взгляд, отрывистые ответы или упорное молчание, отчаянная суета и торопливость во время одевания – вот все, что видел и слышал Волков. Он остановился наконец середи комнаты, сложил руки на груди и глядел молча на Виольдамура, думая про себя: он помешался. Христиан выбежал из комнаты, не удостоив друга своего даже взгляду. Ему было не до него.
Харитон вызвал Семена и стал его расспрашивать, но кроме рассказа о вечерней попойке, о твороге с мелом и о табачном соке не мог выведать ничего. Семен занес было еще кое-какую дичь, но Харитон вышел, не дослушав Семена, и пошел за другом своим, узнать, что с ним и куда он идет.
Виольдамур побежал, как безумный, вслед за увлекавшим его магнитом, закутавшись в плащ и воображая, как двухлетний ребенок, что его никто не узнает. Это была одна из тех минут в жизни человека, где он выше или ниже, не знаем как сказать, всякого влияния рассудка и здравого смыслу, он увлекается одним безотчетным чувством, как роком, и нет безрассудства, нет дурачества, которого бы он не сделал, нет жертвы, которой бы он не принес для достижения самой ничтожной и часто бессмысленной цели.