* * *
Нам следовало бы теперь рассмотреть политические сочинения Мильтона, но предварительно несколько слов об одном странном и несчастном событии его жизни: в 1643 году, неожиданно для самого себя, тем более неожиданно для всех знавших его, он после короткой поездки в деревню женился на семнадцатилетней девушке Мэри Поуэль, дочери сельского джентльмена Ричарда Поуэля.
Многие биографы прямо или косвенно осуждают этот шаг Мильтона, находя его по меньшей мере неосторожным. С этим трудно не согласиться. Вина Мильтона, разумеется, не в том, что он женился, а в том, что он не задал себе ни малейшего труда ознакомиться со своей будущей женой. Он пришел, увидел и обвенчался. По-видимому, невеста понравилась ему как здоровая девушка, выросшая на свежем деревенском воздухе, спокойная и молчаливая, что он приписал скромности; насчет же душевных качеств он даже не справился. Ниже мы увидим, как он смотрел на женщину, пока же заметим, что его взгляды в этом случае представляли собой смесь английского с библейским. Он требовал от жены, чтобы та была хорошей хозяйкой, покорной супругой, скромной и сдержанной, и только. Посвящать жену в свои интересы и занятия он, как и большинство англичан наших дней, считал совершенно излишним и даже невозможным. Женщина всегда представлялась ему существом низшим, достойным скорее внимания и участия, чем уважения и любви. Ему и в голову не приходило, что семнадцатилетняя девушка решится идти против него.
Однако обстоятельства не оправдали его ожиданий. Всего через какой-нибудь месяц после свадьбы миссис Мильтон заявила мужу, что едет к своим родителям. Пришлось отпустить молодую женщину, тем более, что совместная жизнь была невыносимой. Как и почему – мы можем лишь догадываться и, перечитывая злые строки, посвященные Мильтоном в его памфлете "О разводе" капризным женщинам, – думать, что и его жена отличалась достаточным своенравием. Так или иначе, но жена уехала и не возвращалась к мужу в течение двух лет, пока дела ее отца не расстроились окончательно.
Не видно, чтобы Мильтон был особенно опечален этим обстоятельством. Всего один только раз потребовал он от жены вернуться к нему – и, когда та отказалась, заявил, что с этой поры он ее не знает. Он вернулся к прежней холостой жизни, с еще большим рвением стал рыться в своих фолиантах, приглушая занятиями голос чувственности, которой до 40 лет не давал ни малейшего простора. Больше, впрочем, ничего не оставалось делать. Разврат и распущенность были органически противны его натуре; он крепко держал себя в руках даже под "влюбленным" небом Италии, даже в юношеские годы; теперь у него было более сил бороться с собой. У него, гордого и мужественного человека, не нашлось ни одного упрека, он не снизошел ни до одной жалобы. Странное средство нашел он, чтобы утешить себя: он написал трактат о разводе – "Doctrine and discipline of Divorce" (1643).
Есть полная вероятность предполагать, что трактат этот был написан Мильтоном в течение медового месяца: немало, значит, было в нем горечи. Причина та, что молодая жена поэта отказалась быть женой на деле. Прибегать к насилию Мильтон счел унизительным для себя и ограничился тем, что весь свой гнев и все свое раздражение вылил в небольшом, но резком памфлете. Далеко не всякий поступил бы так на его месте, и я не знаю более характерного факта из его жизни. Кто в таком случае отказался бы от жалоб сначала, сцен и насилия впоследствии, тем более, что английские законы еще и теперь позволяют мужу обращаться с женой как с вещью? Но Мильтон не поддался искушению и поспешил обобщить свой частный случай. В памфлете он поднимает вопрос о разводе вообще и, минуя все постановления церкви, пытается доказать, что достаточной причиной к разводу может служить простое несогласие характеров.
С этой минуты Мильтон счел себя разведенным. Он не писал жене, не справлялся о ней, и, когда та через два года вернулась и бросилась перед ним на колени, он принял ее под свой кров с тем же сознанием собственного величия и превосходства, с каким отпустил ее от себя. Гордый и суровый, он всегда находил в себе силу быть выше обстоятельств, он не позволял им ни разу в течение всей жизни не только сломить его, но даже ввести в минутную слабость.
Раз не удалась семейная жизнь – что печалиться об этом: есть нечто высшее, есть общество, истина, Бог…
Позволяю себе обратить внимание еще на одну подробность рассказанного эпизода, хотя бы для того только, чтобы оправдать себя за вторжение в тайны семейного очага и даже супружеской спальни.
Для того чтобы получить санкцию на развод, Мильтон не обратился ни к друзьям, ни к обществу, ни к власти. Наперекор всякой традиции, он сам почел себя вполне компетентным судьей в этом деле. По его собственному заявлению, он "счел себя разведенным с той минуты, как жена отказалась вернуться к нему". На что же он опирался? На текст Священного Писания и на собственное мнение. Другой опоры он не искал, а дух времени подсказывал ему, что текста и разума совершенно достаточно даже для важнейших дел жизни человеческой.
На такой способ суждения стоит обратить внимание. Нам не раз еще придется встретиться с ним. Ниже мы увидим, что на нем индепенденты построили свое миросозерцание: и для них достаточно было человеческого "я" и Священного Писания.
Индепенденты в это время еще не появлялись, но Мильтон уже расчищал им дорогу.
Глава IV
Политические памфлеты.
Выделяя политические памфлеты Мильтона в отдельную главу, я хочу этим показать, что придаю им серьезное значение. Это не общая точка зрения. Многие находят, что политическая деятельность Мильтона была лишь эпизодом в его жизни; иные прямо жалеют, что гениальный поэт потратил 20 лет своей жизни на писание трактатов, давно уже утерявших всякий интерес. Отчасти это, разумеется, справедливо. Очень может быть, что, если бы Мильтон вместо того, чтобы кипеть в котле революции, полемизировать с врагами республики и защитниками Стюартов, жил где-нибудь в сельском уединении, оставаясь пассивным зрителем парламентских прений, мужественных битв, ликований и горестей своей родины, число написанных им стихов и поэм было бы значительно больше. В течение 20 лет он на самом деле не написал ни одной строчки, которая обессмертила бы его как поэта: "Комус" создан им до революции, "Потерянный Рай" и "Самсон" – после. 20 лет жизни ушли на то, чтобы сочинить два громадных in-folio, до которых теперь не дотрагивается и один из миллиона читателей. Однако разве не бывает в жизни человека обстоятельств, когда он, забыв о своем назначении поэта, музыканта, ученого, должен прежде всего высказаться как гражданин? Греки понимали это как нельзя лучше.
Мильтон оставил свою поэму и принялся писать трактаты и депеши. Разумеется, ни в трактатах, ни в депешах нет тех чудных образов, которыми наполнены его поэмы. Но неужели не поэма, и, пожалуй, еще более грандиозная поэма, эта жизнь – вернее, 20 лет жизни, отданных на служение общему делу, которое человек признал самым важным, самым святым для себя? Неужели не поэма потерять здоровье, состояние, зрение и воскликнуть в конце концов гордо и мужественно: "Я счастлив, ибо все, что потеряно мною, потеряно в борьбе за правое дело!"
Если "Потерянный Рай" Мильтона не имеет другого героя, кроме героического порыва к справедливости и истине, если "Потерянный Рай" и его мощные звуки действуют на нас с непреоборимой силой через 200 лет, – то лишь потому, что в нем вылилось героическое сердце и героическая жизнь. Не будь этих двадцати бурных лет – не было бы и "Потерянного Рая". Не будем, поэтому, жалеть о звучных стихах; и кроме написанных поэм, есть еще много других, ненаписанных: это поэмы жизни, действия, борьбы, – и последние не менее поучительны.
Даже и теперь еще нескучно и небесполезно читать политические трактаты Мильтона, хотя, конечно, не все. Лишь на первых порах отталкивают от себя громадные схоластически построенные периоды, грубая полемика, переходящая часто в брань, неуклюжие остроты, напоминающие пируэты слонов. Ничего изящного, красивого и элегантного, зато повсюду сила ненависти и сила убеждения: это – готический стиль без всякой примеси Возрождения. Тяжелые каменные своды идут высоко к небу и гнетут землю; везде торжественный мрак, но удары громадного колокола, подвешенного наверху, наполняют своды своими мощными, тяжелыми звуками, говоря человеку о вечном проклятии за неправду, о вечном спасении за истину и справедливость.
Уже в 1641 году Мильтон написал трактат "О Реформации в Англии и причинах, которые до сей поры задерживали ее" ("On Reformation in England and the causes that hither to have hindered it"), где презрительно и высокомерно опровергал епископство и его защитников. Но борьба с епископами была только началом. Она послужила как бы знаменем, под которым могли собраться все недовольные настоящим, все стремившиеся к преобразованиям. Вопрос о епископах был лишь первым вопросом, из-за которого возникали уже сотни.
В своем трактате Мильтон выражается очень решительно. Для него не существует никаких затруднений. Он настаивает, что необходимо "с корнем" истребить епископство, без остатка, сию же минуту; требует немедленного введения пресвитерианского культа. Это для него заповедь Божия, настаивать на этом – долг всякого благочестивого человека. Шутить с Богом нельзя; медлить в делах веры – преступно. Новое церковное устройство поведет за собою всеобщее согласие, кротость, свободу, набожность и все добродетели вообще. Мильтон обращается к королю и убеждает его не страшиться реформы: она лишь упрочит его власть. "Двадцать тысяч демократических собраний, – говорит он, – станут оберегать короля от всяких покушений на его право".
Революция начинается. Вы уже предчувствуете ее в этом решительном тоне, в этой наклонности рассуждать, не видя и не желая видеть вокруг себя никаких препятствий. В содержании трактата ничего страшного нет, но страшен его тон, непримиримый, резкий, высокомерный. Человек считает, что все возможно, все доступно, раз разум доказал, что оно истинно. Истина должна осуществиться, и какие же тут могут быть колебания?
Уже в трактате "О Реформации" виден автор "Потерянного Рая". Ненависть к католической церкви доводит его до дерзких и даже свирепых выходок. "Прелаты, – пишет он, – выбравшиеся из низкой и плебейской жизни и попавшие сразу в гордые баре и обладатели пышных дворцов, великолепной меблировки, утонченного стола, княжеской свиты, рассудили, что простая и голая истина евангельская недостойна более находиться в сообществе их вельможностей, если только бедная и неимущая мадонна не приоденется получше: они обвили непристойными косами ее целомудренное и скромное чело, которое окружено было небесным сиянием, украсили ее ослепительным и пышным нарядом". Эти люди не заслуживают снисхождения: они изменили Богу. С пламенной молитвой обращается к Нему Мильтон: "О Ты, Который восседаешь в недосягаемой славе и могуществе, отец ангелов и людей! и Ты, царь всемогущий, искупитель заблудшего стада, природу которого на Себя принял, – Ты, невыразимая и бессмертная любовь! наконец, Ты, третья сущность божественной бесконечности, Дух-просветитель, радость и утешение всякого существа! воззри на несчастную, доведенную до последней крайности, до последнего издыхания церковь! Не дозволяй им (т. е. епископам) окружить нас еще раз мрачным облаком адской тьмы, через которое до нас не достигает более солнца Твоей истины, где мы утрачиваем навсегда возможность утешения и никогда не услышим пения птиц Твоего утра!.. Явись же нам, о Ты, держащий семь звезд в деснице Твоей, утверди избранных пастырей Твоих, согласно их чину и древнему обряду, чтобы они могли совершать богослужение перед очами Твоими".
Мильтон, как и его современники, глубоко верит, что все совершавшееся перед ним – дело рук Божиих. Эта мысль наполняет его гордостью и веселием, дает его убеждению неотразимую силу. Всякий вопрос он доводит до конца, до его первоисточника – Евангелия. Оттуда он черпает свои сильнейшие аргументы. Страстная вера не позволяет ему сомневаться ни в чем; он с восторгом приветствует падение врагов, пишет торжественные сонеты в честь Кромвеля и его армии. Перебирая постепенно в своем уме все вопросы общественной и семейной жизни, он становится республиканцем так же просто и естественно, как стали республиканцами все решительные люди его времени.
С епископальным устройством Мильтон боролся до той поры, пока оно не было уничтожено. В этой борьбе он отточил свою логику и полемические приемы. Наконец, не стало епископов, – но оставалась еще масса других вопросов, требовавших, чтобы их рассмотрели с той же индивидуалистической точки зрения. Этим Мильтон и занялся. С удивительной энергией выпускал он один памфлет за другим. Возражения и нападки только удесятеряют его силу. Как человек борьбы, он не знает сострадания и добродушия, он – фанатик своих убеждений.
Чем же вдохновлялся Мильтон? Только одним – свободой. Этот несколько отвлеченный для нас принцип был полон общепонятного значения для людей XVII века. Слово "свобода" не было пустым звуком. Оно заключало в себе понятие гражданской свободы парламента как возможности для каждого говорить, проповедовать и печатать сообразно со своими убеждениями, – и свободы религиозной как терпимости к различным вероисповеданиям и права каждого верить, руководствуясь своим разумом и Священным Писанием. На защиту этой-то свободы Мильтон истратил 20 лет жизни.
Но зачем следить за всем, что вышло из-под его пера? Позволю себе остановиться лишь на одном трактате, носящем название "Areopagitica for the Liberty of unlicensed Printing". Трактат написан в форме речи, обращенной к парламенту. Мильтон с обычной прямолинейностью защищает здесь "неограниченную свободу печатания". Не обращая внимания ни на какие соображения государственного характера, он говорит, что "убить человека – преступление не большее, чем убить хорошую книгу" ("as good almost kill a mean as kill a good book"). Разумеется, мы с этим согласиться не можем, но дело не в нашем согласии, а в точке зрения Мильтона. Всякую цензуру он считает инквизицией и с иронией замечает, что история человечества не знает примера, когда бы книга стала лучше оттого, что на первой ее странице напечатано "imprimatur" (дозволено цензурой). Сравнение цензуры с инквизицией наводит его на воспоминания из личной жизни. Языком, поразительным по своему благородству, он рассказывает о своем свидании с Галилеем в Италии – этим гением, измученным пытками, этим слепым героем человечества с красными рубцами и пятнами на теле, изорванном раскаленным железом. Это место, где читатель на самом деле имеет перед собой "благородный голос страсти", производит особенно сильное впечатление. И вообще весь трактат не утерял ни силы, ни интереса еще и в наши дни, и Милль, например, прямо утверждает, что лучшая защита свободы печати принадлежит Мильтону.
Разумеется, "Areopagitica" не оказала ни малейшего влияния на законодательства своего времени. Свобода печати считается вещью настолько страшной, что в конце XIX века мы видим, как стараются ограничить ее просвещеннейшие страны Европы. Чего же можно было ждать 200 лет тому назад, особенно от парламента, переполненного пресвитерианскими ханжами?
Такое невнимание к его мнению несомненно обидело Мильтона. Постепенно пришлось ему убедиться, что пресвитериане, начавшие борьбу с королем и уничтожившие епископство, не желают идти дальше, да и не знают, куда идти. Другой партии – партии индепендентов – стали вскоре принадлежать симпатии поэта. Легко понять, почему.
"Только индепенденты – независимые – исповедовали учение простое, строгое на вид, которое освящало все их действия, отвечая всем потребностям их положения; это учение избавляло твердый ум от противоречий, набожное сердце – от притворства. Они первые начали произносить некоторые из тех сильных выражений, которые, в каком бы смысле их ни принимали, возбуждают, именем благороднейших надежд, самые энергические страсти человечества: равенство прав, справедливое распределение общественных благ, уничтожение всех злоупотреблений. У них не было разногласия между религиозной и политической системой, не было тайной борьбы между вождями и ратниками, не было исключительных постановлений и строгих разграничений, которые бы затрудняли доступ в их партию; подобно секте, имя которой они приняли, они признавали за основное правило свободу совести, а необъятность преобразований, ими замышляемых, и беспредельная неизвестность их намерений позволяли самым разнородным личностям становиться под их знамена. К ним присоединялись юристы, в надежде отнять у своих соперников, духовных, всю судебную власть и все господство; народные публицисты ожидали от них нового законодательства, ясного и простого, которое бы лишило юристов их огромных доходов и силы. Гаррингтон, присоединяясь к этой партии, мог мечтать о республике мудрецов, Сидней – о свободе Спарты и Рима, Лильборн – о восстановлении древних саксонских законов, Гаррисон – о пришествии Христа и пятой монархии…" (Гизо).
Индепенденты подкупали всех своим уважением к личному мнению человека и той свободой, которую они предоставляли ему. У них не было никаких правил, вернее – все их правила сосредоточивались в одном: Евангелие должно явиться единственным руководством жизни, единственный же руководитель человека в толковании Евангелия – это его разум. Итак, разум и Евангелие – вот камни краеугольные всего миросозерцания. Здесь уже есть всегда подкупающее людей стремление к естественному как противоположности искусственному, есть попытки естественной религии, естественного законодательства и такого государственного устройства, где бы человек мог руководствоваться внутренним своим содержанием, а не положением. Люди как бы отрешились от традиции и влияния прошлого, они не хотят признавать ничего, что несогласно с их разумом. Мильтон восстает против обычая и предрассудка; он согласен уважать лишь ту религиозность, которая исходит из глубины сердца; он считает еретиком всякого, верующего с чужих слов; он защищает развод, считая его разумным и согласным с Евангелием; ему нужна свобода совести, свобода мысли и слова. Если он восторгается Кромвелем, пишет в честь его сонеты, – то лишь потому, что считает его естественным вождем народа, превосходящим всех своей отвагой, дарованием, способностью осуществлять задуманное.
Но с этим мы познакомимся подробнее ниже.
30 января 1649 года гордая голова Карла Стюарта скатилась на площади против окон королевского дворца. 6 февраля, то есть ровно через неделю, была уничтожена палата лордов. Была провозглашена республика. Революция одержала настолько решительную победу, что сама испугалась ее. Симпатии к умершему королю возрастали со дня на день, его сторонники поторопились причислить его к лику мучеников. Многие мечтали о возвращении на престол сына казненного монарха, Карла II Стюарта, уже провозгласившего себя королем Англии. Но до этого возвращения было еще далеко. Страсти не улеглись, власть находилась в руках армии, вернее – ее генерала, знаменитого Оливера Кромвеля.