Джон Мильтон. Его жизнь и литературная деятельность - Евгений Соловьев 7 стр.


"Все его портреты до сих пор дышат еще чем-то горделивым, величественным; да, без сомнения, немного найдется людей, которые бы делали столько чести человечеству. Он умер 8 сентября 1674 года 68 лет от роду. Так угасла эта благородная жизнь, светло и спокойно, как заходящее солнце. Среди стольких испытаний ему дарована была небом высокая и чистая радость, поистине достойная его; поэт, скрытый под пуританином, явился снова, явился в неведомом доселе величии, чтобы дать христианству второго, христианского Гомера. Ослепительные мечты его юности и воспоминания зрелого возраста собрались в нем вокруг кальвинистских догматов и видений святого Иоанна, чтобы создать протестантскую эпопею Осуждения и Благодати, и безграничность первобытных горизонтов, пламенное сверкание адской бездны, пышная краса небес – открыли "внутреннему оку" души неведомые края за пределами картин, утраченных телесными очами".

Глава VI

"Потерянный Рай"

Нам надо ознакомиться теперь с величайшим делом жизни Мильтона – созданием "Потерянного Рая". Раньше было уже упомянуто, что некоторые строфы поэмы были написаны еще в начале сороковых годов. Работу над ней Мильтон возобновил лишь в 1660 году, и вдохновение его забило таким могучим ключом, что все 12 песен были готовы в семь – восемь лет. Разумеется, Мильтон не писал, а диктовал стихи. Обыкновенно это происходило утром при пробуждении, когда 40-50 строк, обдуманные ночью, выливались сразу одной непрерывной струей. Поэту оставалось только сократить их, что он и делал немедленно. В первоначальном своем виде поэма была готова к 1665 году, но публика ознакомилась с нею лишь через пять лет. Можно удивиться, как милостиво отнеслась к ней цензура, настроенная не только консервативно, но и прямо реакционно; однако она не вычеркнула ни одной строчки поэмы и украсила ее своим "imprimatur". Очевидно, "Потерянному Раю", как и самому Мильтону, не придавали особенного значения. Скоро нашелся и издатель. Контракт Мильтона с ним сохранился до наших дней как любопытный исторический документ. Из него мы видим, что за первое издание Мильтон должен был получить 50 рублей, столько же за второе и дальнейшие. Он дожил лишь до второго, следовательно, гонорар Мильтона не превышает 100 рублей золотом. Поэма была встречена холодно.

Такова внешняя история "Потерянного Рая". Переходим к разбору содержания, причем разбор этот я постараюсь сделать с возможной основательностью: предмет вполне заслуживает этого. Поэма, написанная в течение 60-х годов (первое издание в 1670-м), была, очевидно, делом всей жизни, итогом всего опыта, всего пережитого и передуманного поэтом. Несомненно, однако, что события 1641-1661 годов наложили на это произведение особенно резкую своеобразную печать, которую нетрудно отличить на каждой странице. Как ни гениален Мильтон, жизнь, разумеется, руководила им, давала ему материал и образы для поэмы, окрасив ее картины любовью, ненавистью, ожесточением и ужасом и даже политическими страстями, которые то и дело являются перед читателем, хотя и возведенные в высшую степень, безмерные и могучие, как безмерно и могуче все, что выступает на сцену в лучших песнях "Потерянного Рая". Семейные идеалы Мильтона, его политические убеждения, его религиозные восторги, его ненависть к пороку, его преклонение перед добродетелью, его привязанность к тихой обстановке, "так поощряющей научные наклонности", милосердие христианина и свирепая радость борца, видящего падение врагов, его наклонность к схоластическим словопрениям и громадный поэтический дар – вылились в поэме, этом дивном завещании, оставленном пуританской Англией грядущим поколениям. Это завещание, то спокойное, то торжественное, то пропитанное ненавистью и ожесточением, написано величавой и гордой душой, не желающей уступать ни пяди своих убеждений даже после того, как эти убеждения, опозоренные и осмеянные, валялись в грязи Реставрации, возбуждая пошлые насмешки или грубую злобу. Повторяю, весь Мильтон вылился в своем произведении: он виден за каждой страницей и за каждой страницей видна его бурная жизнь.

Трудно рассчитывать, чтобы "Потерянный Рай" мог найти в настоящее время многочисленных читателей. Одолеть с одинаковым вниманием все его 12 песен – дело очень нелегкое, к которому нужно принудить себя. Для человека XIX века здесь все слишком грандиозно и слишком отвлеченно. Чувства, одушевлявшие поэта пуританской Англии, значительно потускнели; мы не способны с такой легкостью, как он, переноситься с неба на землю, мы видим перед собой лишь поле, усеянное мертвыми костями, а не живые армии, грудью наступавшие друг на друга. Наш вкус требует больше порядка и правильности; быть может, нас оттолкнет и прямолинейность Мильтона, его вера, не знающая никакого сомнения, его ненависть, не допускающая снисхождения и милосердия. Припомните, например, знаменитые описания Вельзевула, Маммона и других военачальников адского войска. Что они для нас? Поэтические образы, более или менее удачно обрисованные, и только. Но не тем, совершенно не тем, были они для Мильтона и его читателей XVII века, которые "верили и видели", – верили, что они ежеминутно подвергаются дьявольским искушениям, и видели этих искусителей так ясно, как мы – близких своих. Тогда интересно и важно было обрисовать каждого из служителей сатаны, и эти фигуры вызывали истинный ужас, невольную дрожь, страх, пронизывавший человека до мозга костей. Также далека от нас и душа "Потерянного Рая", этот страстный интерес самого поэта и людей его времени к загробной судьбе человека. Не всегда люди придавали такое значение вопросам религиозным, как 250 лет тому назад. Исторический интерес поэмы для нас слаб; по необходимости мы приступаем к ней прежде всего как к поэтическому произведению, и нужна большая подготовка и не меньшая сила воображения, чтобы ожили мертвые кости и перед нами обрисовались фигуры борцов далекого XVII века, канувшего в вечность со своими восторгами и страстями, чтобы никогда оттуда не возвращаться. Естественно, что мы, прежде всего, следим за тем, что прямо дает поэт, то есть за фабулой рассказа, а между тем эта фабула случайна и далеко не составляет сути всего произведения. Как мы сейчас увидим, эта фабула, взятая Мильтоном из Библии, даже мешала самому поэту, который не всегда удачно старался воплотить в ней одушевление своего чувства и не раз жертвовал художественной правдой, чтобы не отступить от буквы Священного Писания. Но, вместе с тем, чтобы понять "Потерянный Рай", надо заглянуть гораздо дальше фабулы, перенестись в бурную эпоху XVII века и постараться вызвать перед собой обстановку того времени с ее атмосферой, наполненной электричеством, ее страстями, настолько сильными и мощными, что самая смерть ничего не значила перед ними, ее ненавистью к греху и соблазну, ее жаждой искупления. Как во всех произведениях Мильтона, перед нами – не люди, не характеры, а страсти или чувства – глубокие исторические страсти и чувства. А ведь характер понимается легче, интересует больше, чем отвлеченная страсть, которая требует себе отклика в читательском сердце и только в таком случае может серьезно заинтересовать и явиться живой, вдохновляющей. Что же удивительного, если современники чувствуют себя неудовлетворенными "Потерянным Раем"! Поэма не захватывает их, как не могут захватить нас до самозабвения религиозные и политические страсти пуританской Англии.

Лучшая, наиболее художественная фигура поэмы, которая производит на читателя сильное и неотразимое впечатление, – это фигура Сатаны. По моему мнению, на ней удобнее всего и легче всего проследить все достоинства и недостатки поэмы, почему я и позволю себе подробнее остановиться на ней.

Начало поэмы рисует нам Сатану, только что низверженного с неба молниями Христа: "Враг, дерзнувший восстать против Всевышнего, обремененный тяжестью поражения, девять дней и девять ночей лежал с нечестивыми своими соумышленниками в огненной пучине, вращаясь между горящими волнами и терзаясь мучениями, хотя и был бессмертен. Но казнь еще более лютая ожидала его: к жестоким страданиям присоединяется воспоминание потерянного им блаженства и мысль о бесконечной гибели. Он обращает вокруг себя мрачные взоры, и в них изображается глубокая горесть и отчаяние, смешанное с неукротимой ненавистью. Проницательное его зрение, свойственное небесным жителям, вдруг объемлет всю неизмеримую и угрюмую пустыню, страшную темницу с круглым сводом, подобную пылающей печи. Но из пламени, наполнявшего темницу, выходил не свет, а мрачное мерцание, представлявшее очам зрелище бедствий, место скорби и смерти, где мир и тишина никогда не обитали, куда никогда не проникала надежда. То было жилище бесконечных стенаний, океан пожирающих огней, питаемых смолою, всегда кипящей, не сгорающей никогда".

Но Сатана не чувствует слабости, дух его тверд и непримирим, как прежде, когда он вел свои легионы против легионов Ангелов.

"Потеряв места сражения, – говорит он Вельзевулу, – мы не все еще потеряли. Остались во мне неумолимая злоба, неутолимая алчность мщения, непреклонная твердость, а не значит ли это, что мы еще не совсем побеждены? В этом слава моя, которую ни могущество, ни гнев Его помрачить не могут. Ныне не стану я изгибать перед Ним выю и склонять перед Ним колена, испрашивая Его милости. Мне ли воздавать честь Тому, Чье царство трепетало от моей могучей руки?"

Вы чувствуете уже, что такие страсти нуждаются в соответствующей оболочке. Мильтон немедленно рисует вам ее, не скупясь размерами:

"Огромностью своей походил Сатана на гигантов, рожденных землей, громких славой в древности, восстававших на самого Юпитера, – на гиганта Бриарея или Тигона, живших в пещере, разверзавшей свою огромную пасть близ древнего Тарса. Или, лучше, Сатана уподоблялся Левиафану, величайшему из животных, сотворенных рукою Всевышнего и обитающих в недрах океана. Часто огромное это животное покоится на морях Норвежских: кормчий малого судна, застигнутый ночью в морских пространствах, пристает к нему, как к острову (по рассказам мореплавателей), кидает якорь в чешуйчатые его ребра и укрывается за его громадой, между тем как темнота владычествует на морях и замедляет, возвращение желанного утра. Так начальник мятежников, распростертый на огненной пучине и обремененный цепями, покрывал неизмеримое пространство исполинскими своими членами".

Сатана поражает вас своей громадностью, громадностью тела и страстей, своей гордыней, для которой свобода – все. Но в нем нет низости, которая вызывала бы ваше отвращение. Если угодно, он даже велик в своей непримиримости. Приподнявшись из кипучей смолы и летая над адской бездной, "угнетая воздух громадной своей тяжестью", он гордится лишь тем, что избежал вод стигийских не по соизволению Вечного Провидения, но как Бог, по действию собственной воли своей. Ему можно удивляться, он возбуждает ужас, но не ненависть, тем менее презрение. Гордым сознанием собственной силы дышат его слова, обращенные к адской бездне:

"Приветствую тебя, страшная тьма! Приветствую тебя, царство адов! Ты, преисподняя, приими в недра свои нового владыку. Он носит в себе дух, не могущий измениться ни от времени, ни от места, – дух, пребывающий в собственных недрах своих и достаточно сильный, чтобы произвести в себе самом из ада – небо, а из неба – ад. Что за нужда до того, где я нахожусь, если никогда не могу измениться? И чем я могу быть, если не первым после моего соперника, которого один лишь гром возвеличивает передо мною? Здесь, по крайней мере, мы будем свободны. Всемогущий не позавидует нам в нашем уединении, которое определено нам в жилище; он не изгонит нас отсюда! Здесь можем мы царствовать безопасно, а царствовать славно даже в аду. Несравненно приятнее владычествовать в мрачных селениях, нежели быть рабами в небесах!"

Литературного прародителя мильтоновского Сатаны назвать нетрудно. Это "Прометей" Эсхила. Зевс приковал его к скале, заставил коршуна ежеминутно терзать его печень, – но гордый дух Прометея не смирился. В оковах, лишенный движения, мучимый жаждой, герой Эсхила не знает, что значит примириться, что значит пойти на уступку. Он велик в гордыне своей, велик потому, что для него нет счастья без свободы, и нет наслаждения, раз оно разрешено, даже позволено. Амброзия и нектар, жизнь на высотах Олимпа не имеют для него никакой прелести, так как все это возможно лишь при безусловной покорности Зевсу, власть и каприз которого надо переносить безропотно. Прометей восстал во имя свободы духа, во имя своего гордого непримиримого "я", и в его сердце нет следа для раскаяния и сожаленья. Он слишком силен и велик для подобных чувств. Он сам устраивает для себя в сердце "из ада – небо, а из неба – ад"…

Таков и Сатана Мильтона. В нем возродился Прометей, в нем же воплотились все страсти XVII века, – те же страсти, которые кипели в сердце самого Мильтона. Разве Пим, Гампден, Кромвель не внесли своей лепты для создания Сатаны; разве пуритане, гордость и непримиримость которых заслужили прозвание "сатанинских", не вдохновляли Мильтона? Ведь те же пуритане предпочитали бросать семью и родину и скрываться в тесных трущобах Нового Света, вести жизнь первобытных дикарей, расстаться со всеми благами культурного существования, лишь бы сохранить свою свободу, которая для них была выше всего. Как и Сатана, они предпочитали совсем не спасаться, чем спасаться по указанному образцу.

Непримиримая гордость и стремление к свободе, самомнение, не признающее над собой никакой власти, злоба, не умолкающая ни на минуту, питающаяся преследованиями и растущая от них, – ведь это все революционные страсти XVII века, – и эти же страсти наполняют душу мильтоновского Сатаны.

Но, кроме того, он еще и библейский. Мильтон не позволил себе ни на йоту отступить от текста Священного Писания, – а ведь там Сатана является совершенно другим, "лукавым" и "низким", скорее хитрым, чем умным, и без всякого признака величия. Обойти эти качества Мильтон не мог, и перед вами поэтому странное соединение Прометея с библейским змеем, лукавым, ползающим, низким и отвратительным.

Кипучая натура Сатаны, ненависть к Создателю, не дающая ему покоя, не позволяют ему надолго оставаться в бездействии. Он устраивает смотр своему воинству, "устремляет опытный взор свой на страшное ополчение, проходит мимо рядов, замечает их порядок и построение", и его надменное сердце вновь оживляется надеждою, ибо "со времени создания человека никогда еще столь многочисленная сила не собиралась под одними знаменами". Сам Сатана первенствует осанкой и величием. "Как дневное светило, восходя на мрачный и туманный небосклон, является без лучей и грозит злополучием священным владыкам, таким казался и архангел между своими сотоварищами – омраченным и грозным. Молния изрыла лицо его глубокими язвами, на его увядших ланитах начертана скорбь; но из-под нависших бровей взоры его горят неустрашимым мужеством и яростью, кипящею мщением…" Видно, что сам Мильтон на его стороне здесь, по крайней мере, так как что другое, как не сочувствие и удивление к этой побежденной, но не порабощенной силе могло заставить поэта написать хотя бы следующие строки:

"Страшны были черты его свирепого лица, но в них изображалась горесть, когда он взирал на злоумышленников, или, лучше, на приверженцев его злодеяний, – на это бесчисленное множество духов, некогда наслаждавшихся высочайшим блаженством, а ныне осужденных на вечную казнь за возмущение, низверженных с высоты эфирной, отлученных от небесного света за вероломство и оставшихся ему верными, несмотря на потерю своей славы… Так сосны в лесах и кедры на горах, когда небесный огонь нисходит на них, возносят среди опустошенной земли свои ветви, еще величественные, хотя нагие и опаленные…"

Разве перед вами библейская фигура дьявола? Разве есть что-нибудь общее между змеем-соблазнителем и этим гордым Ариманом, этим князем тьмы, в котором даже злоба носит на себе печать величия? Но, покорный Писанию, Мильтон дает уже предчувствовать змея в своем Сатане. Пораженный силой, тот хочет идти на хитрость, на лицемерие, – и вместе с этим теряет очарование своей грандиозной фигуры. К счастью, художественное чутье не позволяет Мильтону сделать сразу такой резкий переход, и он дает еще читателю возможность насладиться грозным величием своего Сатаны-Прометея.

На адском совете решено между тем открыть мир, населенный людьми, и завоевать его. Сатана отваживается на это предприятие один из всех и выходит из ада. Он проходит страну хаоса и вечной ночи и достигает наконец светлых пределов рая. Здесь тяжелое раздумье овладевает им, минутное сожаление о потерянном мелькает в его гордой душе, он вдруг чувствует всю тяжесть свободы:

"Везде встречаю ад, куда ни бегу: этот ад во мне самом. В глубокой пропасти я вижу пропасть еще глубочайшую, разверзшую уже ужасные свои челюсти и готовую поглотить меня… О гордое сердце! Смирись, наконец, в своем высокомерии… Ужели нет места для раскаяния, ужели нет места для прощения?.. Есть оно, есть, – но в покорности, только в покорности…"

Здесь даже великий художник, вернее, только великий художник может взять свои кисти и начать рисовать. Всякий воображает себе Сатану в эту минуту бледного, со стиснутыми губами, между которыми, шипя, чуть слышно, как стон, пробирается это страшное для гордой души слово "покорность"… Какими мучительными судорогами должно было корчиться это громадное тело, тело Левиафана, при одном звуке маленького слова "покорность"…

Но возврата уже нет.

"Я сгорел бы от стыда, – продолжает князь тьмы, – явившись перед воинами, которые нетерпеливо ожидают меня… Нет! Прощайте, ужасы, прощайте, мучения… Добро уже не существует для меня".

Сатана овладел собою, и опять он перед нами величественный, гордый, непримиримый…

Мало-помалу, однако, образ Сатаны-Прометея бледнеет. Все чаще начинают раздаваться его жалобы на свое положение, все чаще приходится ему подбадривать себя. Лукавство и хитрость вытесняют понемногу величие, низкие порывы то и дело проскальзывают в сердце. Он становится лицемером, рассуждает, как софист, и вместе с этим теряет всякий интерес для читателя.

Сцена соблазна проведена Мильтоном слабо. В ней слишком много разглагольствований, в которые разодета буква Священного Писания. Вы не видите в этой сцене жизни, так как оба действующие лица, то есть Сатана и Ева, уже изменили себе в видах непременной необходимости совершить именно такой, а не другой поступок. Впрочем, судите сами:

Назад Дальше