Не было у Шебаршина на это ответа: и дети, и внуки были заняты серьезной работой, а правнуки еще не подросли.
Можно, конечно, нанять на стороне участливого заботливого человека, но это будет чужой человек, вот ведь как. Чужого человека Шебаршин откровенно стеснялся. Да и вообще, генералу, награжденному самыми престижными боевыми орденами страны (к несчастью, уже ушедшей), совершенно не пристало находиться в беспомощном состоянии… Никто не знает, о чем думал в те страшные горькие минуты Леонид Владимирович Шебаршин и никогда, увы, не узнает. Не дано.
Последнее слово, которое он оставил в своей предсмертной записке, так, повторяю, и не было расшифровано - видно было, что написано оно внезапно ослепшим человеком, начиналось то ли с буквы "к", то ли с "н", то ли с "п" - не понять, выглядело смятым, сломанным, как будто попало под каток. И вообще, похоже, он не закончил это слово, остановился, как остановилась для него и жизнь. Все остановилось. Все!
Может, это было слово "прощайте"? По логике вроде бы подходит, но на это ответа нет. Да и не это, если честно, главное.
Позже стало известно, что у Леонида Владимировича в тот предсмертный вечер было еще два телефонных разговора. Как минимум два.
Один - со Светланой Гургеновной, Пушкина, к сожалению, не знает ее фамилию, мне узнать тоже не удалось, скорее всего, потому, что эта фамилия просто закрыта для широкой публики. Как в свое время была закрыта фамилия и самого Шебаршина.
Муж Светланы Гургеновны был сослуживцем Леонида Владимировича - хорошим специалистом и хорошим человеком, хорошим семьянином - в общем, настоящим мужиком, достойным носить офицерские погоны. Его не стало.
Несколько лет назад у Светланы Гургеновны стряслась беда - сгорела дача, вместе с дачей много разных ценных бумаг и книг, утвари, мебели. Помочь ей никто не мог: ни служба мужа, которая претерпевала не лучшие времена, ни друзья, которые также находились в стеснительных условиях, ни родственники… Так уж получилось.
Помог только один человек - Шебаршин. Помог деньгами. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы Светлана Гургеновна пережила ту, как мнилось, непоправимую беду.
Когда не стало мужа, Светлана Гургеновна, чтобы хоть как-то сводить концы с концами, устроилась сразу на три работы, день у нее был расписан плотно, лишний раз к телефону не отлучишься, поэтому звонила она Леониду Владимировичу поздно, около десяти часов вечера.
Шебаршин сказал ей как-то, что спать ложится в десять часов вечера, и тогда телефонную трубку он уже не поднимает, а до десяти ему можно звонить свободно - будет рад. Светлана Гургеновна позвонила Шебаршину двадцать девятого марта примерно без двадцати минут десять, причем звонила долго, настойчиво, Шебаршин все не отзывался, а она хотела уже давать отбой, когда Леонид Владимирович поднял трубку. Наконец-то! В голосе его не было ничего такого, что насторожило бы Светлану Гургеновну, кроме, может быть, усталости, еще чего-то, что явно было связано с усталостью.
Светлане Гургеновне было хорошо известно, что это такое, поэтому она и не придала усталому голосу Шебаршина особого значения.
Ее беспокоило другое: двадцать четвертого марта у Шебаршина был день рождения, она приобрела ему в подарок толстые шерстяные носки деревенской вязки, которые хороши будут и за городом, и в городе, и особенно хороши в слякотную мартовскую пору… Сегодня уже двадцать девятое число - подарок пора бы вручить.
- Когда это лучше сделать, Леонид Владимирович? - спросила она. - Я готова подъехать к вашему дому, чтобы вам было не хлопотно… Но когда?
Шебаршин некоторое время молчал, что-то соображал, потом проговорил негромко:
- Не сегодня и не завтра, это понятно, как божий день…
- Когда?
- Давайте через неделю.
На том, собственно, разговор и закончился. У Светланы Гургеновны не возникло ощущения, что с Шебаршиным что-то происходит, что он находился в беде, ослеп, требует немедленной помощи либо чего-то еще: Шебаршин умел держать себя в руках.
Это умение сработало и на этот раз. Скорее всего, это было именно так.
Был у Шебаршина в тот тяжелый вечер еще один разговор - с Мариам Салганик, с которой он когда-то учился в институте.
Я знаю Салганик как сотрудницу Иностранной комиссии Союза писателей СССР. Была такая комиссия при писательском ведомстве, очень представительная, через которую осуществлялись контакты практически со всем литературным миром планеты - тогда ведь много ездили, общались, переводили друг друга, наши читатели были знакомы с книгами иностранных авторов во многом благодаря Иностранной комиссии СП СССР. Лучшие образцы мировой литературы издавались у нас многотысячными тиражами.
Мариам Салганик в советскую пору считалась одним из крупнейших специалистов по индийской и пакистанской литературам. Переводила книги и в Иностранной комиссии возглавляла именно это направление.
Институт она закончила чуть раньше Шебаршина и, как это бывает в институтскую пору едва ли не у каждого из нас, считала всех, кто учится на два-три курса ниже, "малявками", а тех, кто идет еще ниже, обычной мелюзгой, на которую не следует обращать царственный взор. Шебаршин входил в число "малявок".
Когда же родного "восточного" института не стало - он влился в институт международных отношений (правда, взяли не всех, взяли только половину, вторая половина была переведена в другие вузы, надо полагать, гуманитарные, а в МГИМО места оказалось так мало и так остро не хватало помещений, что учиться приходилось в две смены), - то образовалось некое востоковедческое братство, где все были равны… Независимо от курса, а позже, поскольку это братство существует и ныне, независимо от чинов и званий, количества орденов на груди и возраста.
Именно здесь Шебаршин и познакомился с Мариам Салганик. Впрочем, сама Салганик говорит, что помнит Шебаршина еще по институту, несмотря на то что тот был "малявкой", Шебаршин же это дело всегда отрицал: не верил, что старшеклассники могли обратить на младших своих последователей внимание.
Появлялся всегда Шебаршин внезапно, но ощущения такого, что он куда-то исчезал, не было, и психологически это было объяснимо.
Все дело в том, что востоковеды хорошо знали друг друга, много общих знакомых, и если кто-то с кем-то встречался, особенно за границей, то потом, вернувшись в Москву, об этих встречах обязательно рассказывал. Вот и возникало ощущение, что Шебаршин никуда не пропадал. А он находился за границей едва ли не все время, вот ведь как.
Салганик - человек ума острого, насмешливая, умеет вести разговор, что называется, на грани фола, не всегда поймешь, где звучит подначка, а где высказывается что-то очень серьезное, - в Шебаршине почувствовала некую родственную душу: этот человек также умел быть остроумным, насмешливым, умел подначивать, но при всем том всегда был очень надежным (качество человеческое, которое ныне встречается все реже и реже - надежность)…
Как-то Шебаршин возник в очередной раз, как обычно, с восточными угощениями - кажется, он приехал из Пакистана, - сразу стал своим, каким-то близким для всех, хотя присутствовало много новых людей, за стол его посадили рядом с Мариам.
Естественно, как всегда бывает в таких случаях, разговорились. Почти все, кто входил в востоковедческое братство, были друг с другом на "ты", были на "ты" и Салганик с Шебаршиным.
Он неожиданно сказал Мариам Львовне:
- Есть три темы, на которые наложено полное табу, я не могу о них говорить, имей в виду…
- Что за темы?
- Первая - это моя служба…
- А я и раньше о твоей службе ничего не спрашивала, чего же спрашивать сейчас?
- Вторая тема - мои женщины…
- Это естественно. Мои увлечения, мои мужчины - тоже закрытая тема.
- Третья тема - мои взаимоотношения с Богом.
- Это дело очень личное.
Условие это, три табу, прошло через всю жизнь и Салганик, и Шебаршина, они были друзьями, и когда Шебаршин после иранского провала с Кузичкиным окончательно переехал в Москву, то часто звонил Мариам Салганик. Это стало неким обязательным ритуалом, который не подвергался сомнению и не нарушался много-много лет. Каждый вечер, традиционно, в двадцать тридцать на квартире Салганик звонил телефон - звонил Шебаршин.
Салганик поднимала трубку, Шебаршин, как обычно, начинал разговор в шутливом или в полушутливом тоне.
- Мариам, я звоню, чтобы сказать, что я еще жив!
- Я этому очень рада…
Дальше следовало продолжение, почти всегда шутливое, а концовка была, как правило, серьезная - так выстраивалась "сюжетная линия" тех "ритуальных" бесед. Темы затрагивались самые разные, могли говорить обо всем. Иногда Салганик звонила первой. Как-то телефон Шебаршина переводили на новый индекс, это дело затянули, и он на два дня пропал. Салганик охватила тревога, жесткая, неотвязчивая, ну буквально за горло взяла. А вдруг с Шебаршиным что-то случилось? Ведь он один в просторной, гулкой от того, что больше никого в тех стенах нет, квартире… Ему нужна помощь, но никто помочь не сумеет - нет же никого.
Тревога прошла, лишь когда Шебаршин позвонил, объявил, что "он еще не умер", и рассказал о причине столь долгого молчания, а два дня оказались действительно долгими…
С тех пор пропусков в "ритуальных" телефонных звонках не было - может быть, за исключением тех случаев, когда Шебаршин куда-нибудь уезжал.
Если же Салганик улетала куда-нибудь сама, то обязательно звонила ему, произносила что-нибудь шутливое, иногда загадочное, иногда ерническое, иногда стихотворное, все зависело от обстоятельств, и по законам востоковедческого братства спрашивала, что Шебаршину привезти.
Иногда он просил привезти чаю, - при этом специально подчеркивал: "Только хорошего", хотя мог бы и не подчеркивать, Салганик знала толк в чае и плохого не привозила, - иногда пластинку, иногда книгу…
В тот январский холодный день Мариам Салганик улетала в Индию и, перед тем как отправиться в аэропорт, позвонила Шебаршину.
Ерничать не стала, что-то остановило ее, Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, спросила:
- Чего тебе и Нине привезти?
В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос - но это был шебаршинский голос, его - произнес:
- У нас умерла Таня.
Салганик ахнула:
- Ка-ак умерла?
- От приступа бронхиальной астмы. "Скорая помощь" опоздала на пять минут. Все!
Если Шебаршин говорил "Все!", значит, все, продолжать с ним разговаривать было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.
Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать - самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…
Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительное горькое лицо и произнес негромко:
- Цыц!
Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, ни разу, никогда. Слово "цыц" было более жестким, чем слово "все" - это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.
Одиночество - страшная вещь, съедает иногда очень сильные натуры, есть люди, которых даже на двадцать минут нельзя оставить одних. Шебаршин был очень сильной натурой.
Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ей свежей воды, микстуры, делал еще что-то, потом снова забывался - до следующего вскрика больной.
Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.
Друзья могут прийти вечером, после работы, побыть некоторое время, поговорить, выпить по стопке и все - дальше они должны ехать домой, друзья уезжали, и Шебаршин вновь оставался один.
Один в звонкой угнетающей тиши, где каждый звук обретает особую силу, а иногда и смысл, способен обрушиться на человека, придавить его, выдержать эту тишину очень тяжело, и так изо дня в день, из вечера в вечер, из ночи в ночь.
Единственная отдушина - домашние животные.
Последнего своего кота, всегда ожидавшего своего хозяина с работы, - когда же он приходил, то кот готов был в зубах нести ему мягкие тапочки, - Шебаршин звал Чучелом Полосатым. Кот был славный, добрый, преданный, но вот какая штука - царапался, зараза. Выпускал когти и сам себя не контролировал - такой был кот.
Шебаршин ругался:
- Хожу, как чучело полосатое, все руки исцарапаны! - прозвище кота родилось именно из этих слов.
Салганик как-то заметила:
- Да чего ты все "чучело да чучело", хороший же кот!
- Это я зову его с любовью. А вообще-то он Чучик.
С тех пор кот стал Чучиком. Очень славное, очень подходящее для кота имя - Чучик.
Он был вообще мастером всяких "шебаршизмов", Леонид Владимирович Шебаршин, с ним было всякому человеку, независимо от того, кто он и что он, очень интересно. Даже если человек этот в жизни ничем, кроме сна, еды и хороших сигарет, не интересовался.
Но, пока была жива Нина Васильевна, Шебаршин не мог себе позволить ни вечерних встреч с друзьями, ни походов на какую-нибудь "массовку" востоковедческого братства, ни посещений театра, хотя театр, честно говоря, он не очень любил.
Как-то Салганик, стремясь отвлечь его от тягостных дум, уговорила пойти на хороший концерт в зал имени Чайковского.
Шебаршин с большим удовольствием прослушал первое отделение - у него даже лицо светлым, очищенным сделалось, - а в перерыв посмотрел на часы и произнес виноватым голосом:
- Ты знаешь, Мариам, Нина дома одна, мне надо идти.
И ушел.
Все вечера он проводил с больной женой. А потом Нины Васильевны не стало. Шебаршин оказался совсем один. Хотя и тяжело быть одиноким, Шебаршин все-таки привык к одиночеству, адаптировался.
Последний разговор, который состоялся у Шебаршина в слякотный вечер двадцать девятого марта, был с Мариам Салганик. Других разговоров не было, не нашли ни Виталий Михайлович Прилуков, ни сотрудники Шебаршина, ни его родственники, ни я, хотя искали много.
Позвонил Шебаршин в тот день не в двадцать тридцать, как было всегда во все последние годы, а где-то без пяти минут восемь вечера - в девятнадцать часов пятьдесят пять минут.
Голос у Шебаршина был какой-то чужой, обычно чуть глуховатый, он на этот раз был просто глухим, совершенно лишенным звонких живых ноток.
Салганик встревожилась:
- У тебя ничего не случилось?
- Нет, - сказал Шебаршин, - просто сильно болит нога.
- Что, ушиб?
- Совсем нет. Но очень сильно болит нога. Я, пожалуй, лягу, может, отпустит?
Разговор не получался. Голос у Шебаршина стал, кажется, еще глуше и еще более незнакомым, совсем чужим - что-то с этим человеком происходило, что, естественно, не могло не встревожить Мариам Салганик.
Часа через полтора она решила позвонить Шебаршину и уже действительно взялась за телефонную трубку, но остановила себя: а если Шебаршину стало легче и он действительно заснул? Она же разбудит его.
Да и время уже было позднее, в окне мерцала черная ночь, окрашенная фонарями в нездоровый цвет, улица была угрюма, пустынна - ни одного человека: погода совсем не располагала к поздним прогулкам.
С другой стороны, сознание успокаивала одна мысль: если Шебаршину стало плохо, то он обязательно бы позвонил, попросил помощи - это же обычная вещь, так принято…
Но звонка от него не последовало. А раз не заверещал телефон, не объявил тревогу, значит, все в порядке.
Утром Салганик звонить также не стала, всякое утро - это пора суматошная, люди обычно торопятся на работу и, стоя в одном ботинке, спешно допивают кофе, в общем, утром бывает не до разговоров.
Салганик решила позвонить после работы, где-нибудь часа в четыре, в пять - в это время Шебаршины обычно приезжал домой и после обеда находился в благодушном настроении. На неурочный звонок мог среагировать отрицательно, даже резко, поэтому не хотелось нарываться на колючесть умного человека.
Не знала Салганик, что после вчерашнего телефонного разговора у Шебаршина были еще два телефонных разговора - с Татьяной Александровной Пушкиной и Светланой Гургеновной - последний разговор, насколько мы знаем, был уже совсем поздний.
Салганик набрала номер квартиры Шебаршина где-то часа в четыре дня, может на несколько минут позже, приготовилась к долгим гудкам, поскольку Шебаршин обычно брал трубку не сразу, на этот раз трубка была поднята на удивление быстро.
Поднял трубку Сережа, внук Шебаршина. Речь отрывистая, не очень понятная, Сережа стал говорить, что у деда с глазами было плохо, еще что-то… Салганик не выдержала:
- Причем тут глаза, Сережа? Дед совсем недавно был у врача, и ничего плохого обнаружено не было.
- Дед застрелился, - сказал Сережа.
Новость как обухом ударила по голове: когда уходят такие люди, как Шебаршин, мир становится пустым, холодным, а жизнь - невыносимой. Неужели все так плохо?
Плохо настолько, что хуже просто быть не может.
Сережа еще что-то объяснял, но Салганик не слушала его: то ли спазмы какие-то начались, то ли еще что-то происходило. Было больно, очень больно.
Уже позже, через несколько месяцев после того дня, когда мы разговаривали с Мариам Львовной, она, проанализировав все спокойно и взвешенно, сказала, что для ослепшего Шебаршина смерть была, пожалуй, единственным выходом. Жизнь без зрения, без света, без возможности видеть, без привычных книг, людей была бы для него невыносимой мукой, он не смирился бы с нею и обязательно сделал то, что сделал.
Семь с половиной лет на его руках находилась хворая Нина Васильевна, он видел, что с ней происходит, ее боль сделалась его болью, и если с ее беспомощностью он справлялся, то с собственной беспомощностью справиться бы не смог. Любой из нас не смог бы, не только он.
Выход, как ему казалось, был один, только один, и он предпочел его всему остальному.
Он не смог бы после того, что было, после прежней своей жизни жить в темноте, слепо передвигаться по квартире, натыкаясь на углы и лихорадочно соображая, что же за угол это мог быть, он не смог бы даже кота завести: кота надо поить, кормить, ежедневно убирать лоток, а он ничего этого не смог бы делать.
Можно было бы нанять домработницу, но Шебаршин принадлежал к той породе людей, которые для себя лично, для собственных нужд не позволяли себе такого делать, всегда обхаживали себя сами. Кстати, об этом при встрече очень подробно говорил Игорь Сабиров: когда все посольские семьи выехали из Ирана и мужья остались без жен, на Шебаршина было любо-дорого посмотреть, он всегда был очень тщательно, чисто и со вкусом одет. В то время как многие другие сотрудники посольства - не все конечно, но многие - позволяли себе одеваться абы как, ходили неухоженные, иногда неумытые, плохо побритые, в неглаженых костюмах и рубашках…