VII
Попытаемся же всмотреться внимательнее. В чем же она виновата? В чем заключается это темное дело, в котором обвиняют ее?
Это дело сложное и путаное. Тут выступает на сцену другая столь же несчастная женщина, жена поэта Огарева, Мария Львовна, исковерканное и больное существо.
Когда Огарев, после тягучих раздоров, разошелся, наконец, с Марьей Львовной, он оставил у нее в руках один небезопасный документ: фиктивное заемное письмо на 300.000 рублей ассигнациями (85.000 руб. серебром). Марья Львовна уверяла его, что не посягнет никогда на эти подаренные ей деньги, а удовлетворится одними процентами. И действительно, долгое время она довольствовалась теми восемнадцатью тысячами, которые ежегодно в виде процентов выдавал ей ее бывший супруг. Из этих восемнадцати тысяч пять тысяч получал ее отец, а на остальные она жила за границей со своим давним возлюбленным художником Сократом Воробьевым
Это была незаурядная и порою непротивная женщина. Что-то в ней мелькало вдохновенное. Но главное ее свойство - сумбурность. Из таких женщин вербуются психопатки, самоубийцы, морфинистки, героини сенсационных процессов. Они пьют водку и - сразу на трех языках - ведут лихорадочный надрывный дневник очень неразборчивым почерком. Руки у них потные, а волосы жидкие, и не многие из них доживают до сорокалетнего возраста. Тургенев звал Марью Львовну плешивой вакханкой. В ней была бездна эгоизма, цинизма, но была и нежность и наивность. Она была безумна и - себе на уме. Попадись такая барыня к русским присяжным, они непременно оправдали бы ее, но также оправдали бы и ее любовника, если бы тот пырнул ее ножом. Томный и рыхлый Огарев был, конечно, неспособен на это, он престо разлюбил ее и, деликатно отойдя от нее, посылал ей бесконечные тысячи франков - для нее и ее Воробьева.
Тут-то появилась Панаева. Еще в Петербурге она дружески сошлась с Марьей Львовной и стала незаменимой посредницей между женою и мужем. Марья Львовна, когда ей были нужны новые тысячи франков, писала своей дорогой Eudoxie, дорогая Eudoxie - Огареву, Огарев давал эти тысячи ей, и она пересылала их Марье Львовне. Но, конечно, вместе с тысячами она пересылала и сплетни, всячески внушая Марье Львовне, что та - несчастная загубленная жертва, а Огарев ее палач и тиран. - "Но мы тебя спасем, мы за тебя постоим!" - и плешивая вакханка охотно приняла на себя эту роль обманутой и оскорбленной невинности, которую спасают от изверга, и разыгрывала эту роль как по нотам. - "О, Eudoxie, ты одна понимаешь меня!" - и вскоре у них образовался как бы тайный союз против "изверга", причем, конечно, обе были свято уверены в чистоте и правоте своих чувств. Спасительница писала спасаемой:
"Я очень беспокоюсь о тебе; право, не знаю, как бы мне устроить дело, избавив тебя от неприятностей по случаю сего дела. Трудно, очень трудно теперь ладить тебе с ним (с Огаревым)… Они (т. е. Огарев и его друзья) обобрали тебя, посулив тебе спокойствие, ты теперь в денежных отношениях хуже, чем была. Я страшно зла на твоего мужа, много я знаю и собираю о нем сведений, и если бы ты была женщина с характером и с могучим здоровьем, то я бы тебе порассказала бы его подвиги".
Дальше шли рассказы о пороках "изверга", о его "развратном поведении", о том, что изверг топчет Марью Львовну в грязь, губит ее жизнь и т. д.
И в другом позднейшем письме, случайно дошедшем до нас и, несомненно, во всех недошедших, она пишет Марье Львовне о "подлости и гнусности Огарева и его друзей", которые "обрабатывали втайне свои грязные и бесчестные поступки"…
- Но мы тебя спасем, не беспокойся! - таков обычный лейтмотив этих писем: "будь покойна, я заставлю Ивана Иваныча переписаться с Огаревым…", "Иван Иваныч едет сегодня в город и напишет Огареву письмо…"
Союз против "изверга" ширился, образовалась как бы антиогаревская партия, которая вскоре, конечно, заглохла бы, если бы изверг через четыре года после расхождения с женой не совершил еще одного преступления: если бы он не влюбился. Он влюбился в Консуэллу Тучкову, и Консуэлла полюбила его, и в 1849 году они соединились невенчанные. За это ему не будет пощады. И хотя Марья Львовна уже семь или восемь лет мирно сожительствовала на огаревские деньги со своим благодушным Сократом и имела от него ребенка (которого "изверг" деликатно признал своим), она теперь с новым приливом истерики почувствовала себя загубленной жертвой. Она словно родилась для этой роли, словно всю жизнь только ее и ждала и теперь сыграла ее с огромным подъемом, с восторгом, - вдохновенная, растрепанная, пьяная.
Желая жениться на своей Консуэлле, Огарев через посредство друзей попросил у плешивой вакханки развода, но плешивая вакханка взяла такой исступленно-трагический тон, что друзья Огарева в отчаянии писали ему:
- Это безумная…
- Это грязная Мессалина с перекрестка.
- Это погибшее и немилое создание…
Конечно, Авдотья Яковлевна поддерживала ее в ее буйном и жестоком упрямстве, и хотя это не слишком похвально, но преступления тут нет никакого. Ведь они обе, повторяю, были уверены в своей правоте, так как у Огарева в ту пору действительно была репутация жуира и, покуда он не влюбился в Тучкову, он, по его собственным словам, "вел беспутную, почти распутную жизнь", учинял "гадости", и сам же писал Марье Львовне:
Я несть готов твои упреки,
Хотя и жгут они как яд.
Конечно, я имел пороки,
Конечно, во многом виноват
И кто же станет обвинять Авдотью Яковлевну за то, что в добросовестном и бескорыстном заблуждении она встала на защиту оскорбленной? Ведь не знала же она Огарева так, как знаем его теперь мы, ведь не читала же она тех ста тридцати восьми его писем, с которыми через 70 лет познакомились мы по "Русским Пропилеям" и "Образам Прошлого". К тому же и у Огарева была своя дружно сплоченная партия, отнюдь не щепетильная в выборе средств.
Как бы то ни было, Марья Львовна не только не дала Огареву развода, но внезапно, к великому его изумлению, предъявила к нему иск, подала ко взысканию все его заемные письма, потребовав у него через ту же Панаеву триста тысяч рублей ассигнациями, и для обеспечения иска наложила по суду запрещение на его огромное имение, стоившee около пятисот тысяч рублей, единственное уцелевшее у него от многомиллионного наследства, причем ведение всего этого дела поручила той же Eudoxie. Eudoxie горячо принялась за работу, привлекла к себе ретивых помощников и блистательно выиграла процесс: имение "Уручье" Орловской губернии, Трубчевского уезда, в 550 душ и 4000 десятин перешло по суду к Марье Львовне и было небезвыгодно продано, чтобы Марья Львовна могла получить свои деньги.
До сих пор все ясно и просто, но тут произошло непонятное.
Оказывается, Марья Львовна денег никаких не получила (а если и получила, то мало) и через несколько лет после процесса, в 1853 году скончалась в вопиющей нищете. Огарев, которому после продажи имения причиталась изрядная сумма, тоже не получил ничего. Как это произошло, мы не знаем. У нас нет никаких документов. Воздержимся от всяких догадок, они все равно не приведут ни к чему, и не станем никого осуждать на основании одних только непроверенных слухов. Мы не отрицаем того, что Панаева могла истратить эти деньги: в то время она была большая мотовка и оставляла у портных и ювелиров огромные деньги, свои и некрасовские, но ведь тут могла быть виновата совсем не она, могли быть виноваты друзья Огарева, ведшие этот процесс; они действовали так неумело, что опытные люди еще до начала процесса предсказывали, что друзья разорят Огарева.
"Доверители Огарева, не понимая ровно ничего, действуют так, что и сам Огарев может остаться ровно без ничего", - писал Панаеву отставной штабс-ротмистр Шаншиев еще в июне 1849 года.
Кто знает, может быть так и случилось, тем более, что некоторые из этих друзей, взявшие на себя устройство других его дел, Сатин и Павлов, вскоре окончательно разорили его.
Да и Шаншиев был в этом деле далеко не безгрешен. Он был известный пройдоха и не слишком бескорыстно относился к чужому добру. По крайней мере Чернышевский уже в 1860 году писал Добролюбову:
"Некрасов должен был иметь свирепую сцену с Шаншиевым, чтобы принудить его к возвращению поместья (то есть к возвращению одного поместья вместо другого, - огаревское поместье не хотел брать Сатин, потому что на нем Шаншиев прибавил 25 тысяч нового долгу, сверх прежнего, а Шаншиев не хотел возвращать по своей крайней глупости. Сатин согласился взять взамен казанское поместье Шаншиева, которое стоило больше огаревского, но, по глупому мнению Шаншиева, скорее могло быть отдано, чем огаревское). Чтобы уломать этого дурака Шаншиева, Некрасов принужден был попросить всех уйти из комнаты, оставив его наедине с Шаншиевым, запер дверь на замок и - что там кричал на Шаншиева, известно богу да им двоим, только, между прочим, чуть не побил его. Шаншиев струсил и подписал мировую".
Если же она и присвоила какую-нибудь часть этих денег, то нечаянно, без плана и умысла, едва ли сознавая, что делает. Тратила деньги, не думая, откуда они, а потом оказалось, что деньги чужие. Это ведь часто бывает. Деньги у нее никогда не держались в руках, недаром ее мужем был Панаев, величайший мот и транжир, Некрасов тоже приучил ее к свободному обращению с деньгами. Да и раздавала она много: кто бы ни просил, никому не отказывала. Этак можно истратить не одно состояние. Виновата ли она, мы не знаем, но если виновата, мы с уверенностью можем сказать, что злой воли здесь она не проявила, что намерения присвоить чужое имущество у нее не было и быть не могло. Это противоречило бы всему, что нам известно о ней.
В одном из своих писем она, как мы знаем, писала, что после смерти своего последнего сына в 1848 году она немного "свихнула с ума". И тут же прибавляла, что это временное сумасшествие выразилось тогда в целом ряде поступков, которые противоречат ее убеждениям и всему ее душевному складу.
Нет ли в этих словах указания на огаревское дело? Даты вполне совпадают. Если так, то вина ее меньше, чем кажется. Во всяком случае можно сказать, не боясь ошибиться, что начала она огаревское дело с искренним желанием помочь Марье Львовне, поддержать и утешить несчастную женщину.
VIII
Какова же в этом деле роль Некрасова?
"Здравствуйте, добрая и горемычная Марья Львовна, - писал он ей в 1848 году. - Ваше положение так нас тронуло, что мы придумали меру довольно хорошую и решительную"… "Доверенность пишите на имя коллежской секретарши Авдотьи Яковлевны Панаевой и прибавьте фразу - с правом передоверия, кому она пожелает"… "А в конце прибавьте - в том, что сделает по сему делу Панаева или ее поверенный, я спорить и прекословить не буду"
Так что нельзя утверждать, будто он не имел к этому делу никакого касательства: он именно и научил Марью Львовну довериться во всем Авдотье Яковлевне. Замечательно, что в своем письме к Марье Львовне он пишет не я, но мы:
- Мы придумали меру довольно хорошую…
- Мы можем теперь обещать…
то есть говорит не от своего только имени, а и от имени обоих Панаевых, и тем устанавливает свою солидарность с их действиями. Ив. Ив. Панаев в своем письме к Марье Львовне тоже говорит от лица всех:
- Мы беремся устроить это…
- Мы не скрываем от вас ничего…
Так что ответственность за ведение этого дела падает на них троих одинаково. Но Панаев - существо безответственное, а Некрасова недаром почитали великим практиком, финансовым гением. Естественно, что на него потом упала и самая большая ответственность.
Но, кажется, вся его вина только в том, что, под влиянием любимой женщины, он пожалел Марью Львовну и посоветовал ей начать против Огарева процесс.
Значит ли это, что он присвоил себе огаревские деньги? что он ограбил и разорил Марью Львовну? что он, как выражался по этому поводу Герцен, мошенник, мерзавец и вор?
Нет, нисколько не значит. Чуть только началась эта тяжба, Некрасов отстранился от нее совершенно, потеряв к ней всякий интерес, и с головою ушел в "Современник", который именно в те черные годы требовал огромной работы.
Во всяком случае нет никаких доказательств, что он участвовал в дележе этих денег. Из писем Авдотьи Яковлевны к Ипполиту Панаеву явствует, что в пятидесятых годах она располагала какими-то весьма крупными суммами, которыми распоряжалась вполне самостоятельно, независимо от Некрасова, и что вообще ее денежные дела почти не соприкасались с некрасовскими.
Даже за советами по поводу своих денежных дел обращалась она не к нему, но к Ипполиту Панаеву. А денежных дел у нее было много: тут и заемные письма, и векселя, и какой-то маклер, и какая-то ростовщица Севрюгина, и пособие бедным родственникам - поразительно, сколько денег она раздавала бедным родственникам! Некрасов тут совсем в стороне. Эти деньги шли мимо него. Он о них не знал, не интересовался ими. Да и огаревское дело в то время уже всецело лежит на Панаевой. Она и сама в одном из писем берет ответственность за это дело на себя.
"Я должна, - пишет она, - окончить дело Огаревой как можно скорее и для этого вернусь в Россию. Это дело мучит меня страшно".
Ясно, что в пятидесятых годах Некрасов не имел уже никакого отношения к этому делу.
Дело вели Шаншиев, Сатин, Павлов и, кажется, Ник. Ник. Тютчев, но замечательно, что когда оно кончилось, все в один голос сказали, что виноват Некрасов. Такая у поэта была репутация. Никто не знал, совершил ли он этот темный поступок, но все так охотно и скоро поверили, что совершил его именно он. Похоже, что от него только такого поступка и ждали. Распусти такую клевету о другом, все хоть на миг усомнились бы, а тут с закрытыми глазами уверовали, так как у всех уже заранее подготовилось мнение, что Некрасов на это способен.
Конечно, о полной непричастности Некрасова к этому делу не может быть и речи. Известно, например, что контора его "Современника" уплачивала из года в год изрядные суммы Огареву. Значит, сам Некрасов признавал свой долг. Но в чем была его вина, мы не знаем.
Правда, есть слухи, будто Авдотья Яковлевна, присвоив огаревские деньги, отдала их своему мужу, Ивану Панаеву, а Иван Панаев вложил их в "Современник" и, таким образом, дал их Некрасову, но слухи эти, кажется, ни на чем не основаны
"Кетчер обвинял тебя в огаревском деле, что по твоим советам поступила Авдотья Яковлевна, и словом, что ты способен ко всякой низости", - писал Некрасову впоследствии Боткин, и именно эта всеобщая вера в его способность ко всякой низости сыграла здесь главную роль.
Некрасов уже не оправдывался. Его политическим врагам было выгодно распускать о нем всякие позорные слухи. Он и не пытался опровергать эти слухи. А слухи становились все громче и вскоре проникли в печать. В 1868 году Герцен прямо заявил в своем "Колоколе", что Некрасов похитил у Огарева больше ста тысяч франков, а через два-три года Лесков рассказал в одной своей петербургской брошюре, что Герцен не пустил Некрасова к себе в дом, так как между Некрасовым и женой Огарева возникли "денежные недоразумения"
Некрасов словно не заметил этих выпадов. − ни единым словом не отозвался на них.