IX
Итак, он способный ко всякой низости архимерзавец и вор, она злокачественная интриганка, - такова о них всеобщая молва.
Кто же она в самом деле такая? Хищница? Авантюристка? Интриганка?
Напротив, очень простая, добродушная женщина, то, что называется бельфам. Когда ей исполнилось наконец серок лет и обаяние ее красоты перестало туманить мужчин, оказалось, что она просто не слишком мудрая, не слишком образованная, но очень хорошая женщина. Покуда она была в ореоле своей победительной молодости, мы только и слышали, что об ее удивительном, ни у кого не встречавшемся матово-смуглом румянце, об ее бархатном избалованном, кокетливом голосе, и мудрено ли, что она казалась тогда и остроумной, и изысканной, и поэтичной. Но вот ей сорок лет: она круглая, бойкая, добрая кумушка, очень полногрудая, хозяйственная, домовитая матрона. Уже не Eudoxie, но Авдотья - это имя к ней чрезвычайно идет. Она именно Авдотья - бесхитростная, угощающая чаем и вареньем. Из любовницы стала экономкой, полезным, но малозаметным существом, у которого в сущности и нет никакой биографии. Потому-то о ней так мало написано, особенно об этой полосе ее жизни, потому-то ни один из тысячи знавших ее литераторов не оставил нам ее характеристики. Что же и писать об экономке? С ней здороваются очень учтиво и спешно идут в кабинет к хозяину, к Николаю Алексеевичу, тотчас же забывая о ней, а она зовет Андрея и велит отнести в кабинет два стакана чая с вареньем. Конечно, я чуть-чуть преувеличиваю, все это было не так обнаженно, Некрасов изредка чувствовал к ней прежнюю бурную нежность, - но долго это длиться не могло, и на 43 году своей жизни, вскоре после смерти Панаева, она, повторяю, ушла от Некрасова навсегда. Некрасов купил у нее за 14 тысяч рублей серебром панаевскую долю "Современника" и выплачивал ей маленькую пенсию.
"Кроме того, - сообщает Ек. Жуковская, - он выдал ей векселями пятьдесят тысяч рублей, но "привыкши жить хорошо и хлебосольно", она продолжала свой прежний широкий образ жизни и очень скоро спустила 50.000, в чем ей помог ее муж, всегда беспечный".
Новое супружество было для нее тихой пристанью. На диво сохранившаяся, моложавая, она на пятом десятке умудрилась наконец-то стать матерью и вся отдалась воспитанию неожиданной своей дочери, которой по возрасту годилась бы в бабушки. Муж, конечно, скоро кинул ее: он был не создан для единобрачной любви; да она и не нуждалась в его верности. Главное, что требовалось от него, он ей дал ребенка. Исполнилась ее заветная мечта, - она мать, у нее прекрасная дочь, и больше ничего ей не нужно. Ее простенькую, незамысловатую душу всегда влекло к семейному уюту, к материнству. Она ведь была не мадам де Сталь, не Каролина Шлегель, а просто Авдотья, хорошая, очень хорошая русская женщина, которая случайно очутилась в кругу великих людей.
Она оставила о них воспоминания, знаменитые свои мемуары, где чуть не в каждой главе мы читаем:
- Я приготовила Костомарову горячего чаю…
- Тургенев очень часто пил чай у меня…
- Разливая чай в столовой, я слышала, как ораторствовал Кукольник…
- Я стала разливать чай; Глинка как бы одушевился…
- Некрасов завел разговор с Добролюбовым, а я отправилась распорядиться, чтобы подали чай…
Мудрено ли, что эта элементарная, обывательски незамысловатая женщина запомнила и о Тургеневе, и об Аполлоне Григорьеве, и о Льве Толстом, и о Фете, и о Достоевском, и о Герцене лишь обывательские элементарные вещи, обеднила и упростила их психику.
Похоже, что она слушала симфонии великих маэстро, а услышала одного только чижика: чижик, чижик, где ты был? Не будем на нее за то сердиться: все же книга вышла у нее занимательная, живописная книга, полная драгоценнейших сведений. Конечно, в этой книге много сплетен, но эти сплетни тоже ей к лицу. Таково уж было ее воспитание. Она выросла в театре, за кулисами, где все только и жили что сплетнями. Шестилетняя, семилетняя девочка (она родилась в марте 1819 г.), она уже знала в подробности, кто с кем живет, кто кого содержит, у кого какой обожатель, кто кому наставил рога, и жадно впитывала в себя эту амурную грязь и запомнила ее на семьдесят лет.
Потому-то мы так часто читаем в ее мемуарах:
- Невахович содержал Смирнову…
- Лажечников соблазнил барышню…
- Межевич свел интрижку с девицей…
- Будь Линская смазливая личиком, у нее нашелся бы покровитель из чиновников.
- Помещик пригласил к себе с улицы женщину…
Образования она не получила никакого. Ее отдали в пресловутую театральную школу, где, по ее собственным словам, у воспитанниц была одна мечта: найти себе богатого поклонника.
Полукокотская, полугаремная, бездельная, жеманная жизнь с леденцами, цветами, амурами, томным глазением на улицу, где мимо окон целыми стадами по целым часам томно маршировали поклонники - вот что такое была эта казенная школа, питомник смазливых любовниц для николаевских канцелярских хлыщей. Кроме как французскому лепету, там ничему не учили. "Пучи из бента танцер полита", - расписался при получении жалования один из окончивших школу, и эти Kapaкули должны были обозначать: "Получил из Кабинета. Танцор Полетаев". Письма самой Eudoxie тоже не отличаются безупречной орфографией. Она несомненно была самой безграмотной из русских писательниц. Она писала: "опот" (опыт), "Дерзский", "счестное слово", "учавствовать". Те отрывки из ее писем, которые напечатаны выше, не воспроизводят подлинной ее орфографии, мы сочли это лишним. Но легко вообразить, сколько приходилось Некрасову трудиться над исправлением ее повестей и рассказов.
Другая ее школа - Александрийский театр, но там, в угоду "канцелярской и апраксинской сволочи", ставились в большинстве случаев пьесы: "Вот так пилюли", "Не ест, а толстеет!", "Ай да французский язык!" Там "Женитьба" Гоголя терпела провал; зато с несравненным успехом шла пьеса "Обезьяна жених или жених обезьяна", где в роли обезьяны балаганил паяц, специально приглашенный из цирка.
А дома было еще хуже, чем там. Ее мать была картежница, деспотка, вся кипящая закулисными дрязгами. Отец, усталый, равнодушный ко всему, махнул рукой на все, кроме бильярда. Теперь нам известно, что в своем первом романе, в "Семействе Тальниковых", она изобразила родителей и что, значит, ее детство было поистине каторгой. Не странно ли, что все же она вышла такая добродушная и любящая. А она и вправду была по-настоящему добрая - бабьей, теплой, материнской добротой. Прочтите у нее в "Воспоминаниях" страницы, посвященные страдальчески-погибающим людям, - Добролюбову, Мартынову, Белинскому, - вы почувствуете, что это могла написать только жалостливая, хорошая женщина.
Ее беспрестанно тянуло ласкать и утешать кого-нибудь: то она возится со своими племянниками, то ухаживает за больным Добролюбовым, то нянчится с его осиротевшими братьями, то воспитывает побочную сестру Некрасова Лизаньку - вечно жаждет излить на кого-нибудь свои нерастраченные материнские чувства. Для маленьких Добролюбовых она была если не матерью, то щедрой и балующей теткой. Когда Добролюбов, больной, уехал за границу, она - сама больная и измученная семейными дрязгами, - прилепилась всей душой к его братьям: угощала их леденцами, катала в своей коляске по городу, играла с ними в разные детские игры, - словом, всячески старалась подсластить их безрадостное сиротское детство.
"Ей теперь не до нас с Ваничкой", - писал из-за границы Добролюбов, знавший, как тяжело она переживала в то время начавшееся охлаждение Некрасова, но, кажется, именно по этой причине она горячо ухватилась за них.
Вот что писал Добролюбову его дядя, Василий Иванович:
"Володя весел, бывает каждый день у Авдотьи Яковлевны. Отправляется туда обедать и сидит часов до восьми-девяти. Иногда и позже приходит, когда Авдотья Яковлевна ездит с ним на острова".
И через несколько дней опять:
"Она с ними ездила на острова, накупила игрушек, и они играют вместе…"
И через некоторое время опять:
"Дети часто бывают у Авдотьи Яковлевны, и она по-прежнему их балует, покупая им игрушки и разъезжая с ними по островам и по Петербургу. Ваня часто у нее читает и пишет".
Ваня простудился, слег в постель. "Авдотья Яковлевна почти каждый день бывает у нас. Раз сидела целый вечер, и мы играли в лото; Ванечка выиграл и был крайне доволен. Денег она ему серебром надавала (на лакомства) до семи рублей, накупила рубашек, кофт и кофточек, карандашей, нож и прочие игрушки". Приехал Добролюбов, умирающий, она ухаживает за ним, как жена. Он умирает, она заботится о его братьях еще больше, отдает им все свои свободные дни - и особенно хлопочет о том, чтобы те, по молодости лет, не забывали, какой у них удивительный брат, дарит им его портреты, рассказывает им о его жизни.
Конечно, в этом нет ничего героического, но и цинизма тут нет. Во всем, что она делала, чувствуется немудреная добродушная обыкновенная русская женщина, - нисколько не вампир и не интриганка, как принято ее изображать.
В сущности она могла бы быть гораздо хуже. В одном из своих писем она говорит:
"Иногда я думаю, что я не виновата в том, чем я сделалась. Что за детство варварское, что за унизительная юность, что за тревожная и одинокая молодость!"
X
Конечно, ее мемуары пристрастны. Она, например, терпеть не может Тургенева. Тургенев у нее на страницах и выжига, и фат, и фанфарон. Но ведь цель у нее благороднейшая: вознести и восславить Некрасова, - который был так тяжко перед ней виноват, - и посрамить и обличить его врагов.
Некрасов выходит у нее под пером лучшим из людей, а все его враги нехорошими: и Тургенев, и Боткин, и Анненков.
Это в ней прекрасная черта, - верность Некрасову, вдовья, посмертная преданность столь любившему и столь мучившему ее человеку. Все ее суждения внушены ей Некрасовым. Она в своих мемуарах бранит того, кого бранил бы Некрасов, и хвалит того, кого хвалил бы он. Ее книга как бы продиктована им. Когда эта книга писалась, Некрасов был уже давно в могиле, но Авдотья Яковлевна и через сорок лет после сожительства с ним смотрит на все его глазами, думает обо всем, как думал он: антидворянская демократическая линия выдержана в ее воспоминаниях так, словно она писала их для его "Современника" шестидесятых годов. И притом - огромное достоинство - эти воспоминания читаются, как бульварный роман - самая аппетитная книга во всей нашей мемуарной словесности. Все в ней живописно, драматично, эффектно и ослепительно ярко. Что за беда, если Панаева кое-что позабудет, напутает! Все же она видела редкостные, незабвенные вещи, знала изумительных людей! Конечно, попадаются ошибки чудовищные: она, например, рассказывает, как Гоголь у нее на квартире встретился в 1847 году с Белинским, - между тем, как Гоголь в эту пору был в Иерусалиме, а Белинский - в Зальцбурге, в Саксонии, квартира же Панаевой была в Петербурге у Аничкина моста! Таких ошибок у нее очень много: то встретит Огарева в Париже, когда тот у себя в деревне, то пошлет Некрасова в Марсель, когда тот в Новгородской губернии. Октябрь у нее превращается в май, Карловна - в Павловну, Ротчев - в Рачера, а Делаво - в Деларю.
Но все же большинство эпизодов она запомнила и рассказала точно. Даже то, что она говорит о Тургеневе, ближе к истине, чем кажется сначала. Она, например, изображает Тургенева фатом, мечтающим о светских успехах; но ведь Тургенев и сам впоследствии говорил о себе:
- Я был предрянной тогда; пошлый фат да еще с претензиями.
Она пишет о страсти молодого Тургенева к сочинению разных небывалых историй; но куда резче об этой же страсти выражается Огарева-Тучкова:
- Вчера явился Тургенев. Он здесь получил репутацию удивительного лгуна.
Об этой же склонности автора "Записок охотника" к сочинению разных небылиц говорит и его приятель П. В. Анненков в статье "Молодость И. С. Тургенева".
Далее Панаева рассказывает, как Тургенев пригласил к себе на обед, на дачу, целую кучу гостей, в том числе и Белинского, а сам уехал неизвестно куда. Голодные гости прибыли в назначенный час - ни хозяина, ни обеда нет! Это тоже подтверждается фактами; по крайней мере Анненков и Фет повествуют о таких же эпизодах.
Даже мифическая история с Гоголем не совсем лишена основания. Что-то такое было. Некрасов рассказывал о своем свидании с Гоголем то же самое, теми же словами. Старуха перепутала даты, имена и фамилии - но что-то такое было.
Да она и не выдает свою книгу за точнейшее воспроизведение действительности. Она сама предупреждает читателя:
- У меня плохая память на фамилии…
- К несчастью, я страдаю отсутствием памяти на года и фамилии…
- Я забывчива на имена и фамилии…
Не будем придирчивы к ней. В ее мемуарах ровно столько отклонений от истины, сколько полагается во всех мемуарах. Законной нормы она не нарушила. Недаром такой требовательный историк, как Пыпин, отнесся к ней с полным доверием.
"О том довольно многом, - пишет он - о чем я слышал из других источников или сам знал, в этих воспоминаниях, может быть, при некоторых личных пристрастиях, много совсем справедливого".
Она писала эту книжку в лютой бедности. Писала о своих роскошных обедах, о своих всемирно прославленных друзьях, о своих лакеях и каретах, а сама сидела на Песках, на Слоновой улице, в тесной убогой квартирке, голодная, всеми забытая. Когда Некрасов был жив, он посылал ей изредка какие-то рубли, но, должно быть, неохотно и мало, потому что однажды один ехидный пиита послал ему такие стишки:
Экс-писатель бледный
Смеет вас просить
Экс-подруге бедной
Малость пособить.
Вы когда-то лиру
Посвящали ей,
Дайте ж на квартиру
Несколько рублей.
Некрасов умер в том же году, что и ее муж, - несколькими месяцами позже. Она пережила трех мужей, осталась без копейки и, просуществовав незаметно еще 15–16 лет, скончалась на семьдесят четвертом году 30 марта 1893 года и была погребена на Волковом кладбище со своим последним мужем. Ее смерть была замечена немногими.
Теперь, кажется, ее забыли совсем, а не мешало бы, проходя по Литейному, мимо того желтого, длинного, трехэтажного дома, где, как сказано на мраморной доске, жил и скончался Некрасов, вспомнить смуглую, большеротую, черноволосую, полную женщину, которая так часто смотрела заплаканными маслянистыми глазами на эту улицу из этого окна.
Ее образ живет на страницах Некрасова. Ей посвятил он такие стихи:
"Поражена потерей невозвратной", "Я не люблю иронии твоей", "Мы с тобой бестолковые люди", "Да, наша жизнь текла мятежно", "Так это шутка? Милая моя", "Давно - отвергнутый тобою", "Прости! Не помни дней паденья", "Тяжелый крест достался ей на долю", "Тяжелый год - сломил меня недуг", "Ах! что, изгнанье, заточенье!", "Бьется сердце беспокойное", "Разбиты все привязанности".
Здесь ее право на память потомства.
1919