Сочинения в двух томах. Том 2. Критические рассказы - Чуковский Корней Иванович 8 стр.


"…Довольно того, что я до сих пор прикрываю тебя в ужасном деле по продаже имения Огарева. Будь покойна: этот грех я навсегда принял на себя и, конечно, говоря столько лет, что сам запутался каким-то непонятным образом (если бы кто в упор спросил: "каким же именно?", я не сумел бы ответить, по неведению всего дела в его подробностях), никогда не выверну прежних слов своих наизнанку и не выдам тебя. Твоя честь была мне дороже своей и так будет, невзирая на настоящее. С этим клеймом я умру… А чем ты платишь мне за такую - сам знаю - страшную жертву? Показала ли ты когда, что понимаешь всю глубину своего преступления перед женщиной, всеми оставленной, а тобою считавшейся за подругу? Презрение Огарева, Герцена, Анненкова, Сатина не смыть всю жизнь, оно висит надо мною… Впрочем, ты можешь сказать, что вряд ли Анненков не знает той части правды, которая известна Тургеневу, - но ведь только части, а все-то знаем лишь мы вдвоем, да умерший Шаншиев… Пойми это хоть раз в жизни, хоть сейчас, когда это может остановить тебя от нового ужасного шага. Не утешаешься ли ты изречением мудреца: нам не жить со свидетелями нашей смерти?! Так ведь до смерти-то позор на мне".

Приведя эти волнующие строки, М. Лемке пишет: "читатель уже понял ужасную трагедию в жизни Некрасова и оценил его рыцарскую защиту чести женщины и знает теперь истинную виновницу всего грязного дела".

С этим выводом я никак не могу согласиться, так как считаю его в корне ошибочным. В погоне за звонкой сенсацией Лемке, как это нередко случалось и раньше, сделал из публикуемого им материала слишком поспешные и ложные выводы. Он даже попытался проанализировать этот отрывок письма, местонахождение которого так и осталось для нас неизвестным.

Начать с того, что дата письма указана им фантастическая. Не мог Некрасов написать это письмо в 1857 году, как уверяет Лемке, - хотя бы уже потому, что Шаншиев, который здесь назван умершим, был в то время жив и здоров. Письмо могло быть написано значительно позже, в шестидесятых годах, после окончательного разрыва поэта с Панаевой, а в 1857 году они оба только что поселились на новой квартире, на углу Бассейной и Литейной, где у них закипела тогда многошумная литературная жизнь.

Летом переехали в Петергофскую виллу, на взморье. Там у них гостил Григорович, а потом нагрянул с целой свитой Александр Дюма - и все любовались прелестной хозяйкой и целовали у нее ручки, и восхищались ее гостеприимством

Правда, Некрасов еще полгода назад пробовал убежать от нее, но отнюдь не по той причине, о которой говорится в письме. Он убегал от нее много раз и всегда возвращался - влюбленный. В начале 1857 года он, прожив с ней несколько месяцев в Риме, внезапно покинул ее и уехал к своему другу в Париж с тем, чтобы уже не возвращаться. Но, конечно, скоро возвратился и целый месяц не раскаивался в этом:

"Я очень обрадовал Авдотью Яковлевну, которая, кажется, догадалась, что я имел мысль от нее удрать, - писал он в откровенном письме. - Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно когда она, бедная, говорит пардон. Я по крайней мере не умею и впредь от таких поползновений отказываюсь. И не из чего и не для чего! Что мне делать из себя, куда, кому я нужен? Хорошо и то, что хоть для нее нужен".

Эта женщина, которую он называл самолюбивой и гордой, радовалась ему чрезвычайно. Как-то после недолгой разлуки он вызвал ее к себе в Вену. Она так и полетела к нему, обрадовав его своею радостью. "Я не думал и не ожидал, - пишет он, - чтоб кто-нибудь мог мне так обрадоваться, как обрадовал я эту женщину своим появлением… Она теперь поет и попрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства, - выражение, которого я очень давно на нем не видал". "Мне с ней хорошо, а там как Бог даст". Но нежности хватило ненадолго.

Через два-три месяца Некрасов снова начал мечтать о побеге. Ему стало казаться, что он живет с этой женщиной только из жалости, только из благодарности к прошлому, что другой на его месте давно разошелся бы с нею. Впрочем, он и сам не мог понять, равнодушен он к ней или нет, хорошо ему с нею или худо.

Все эти колебания сказались в том замечательном по откровенности письме, которое еще в октябре 1856 года он послал из Рима Василию Петровичу Боткину:

"Сказать тебе по секрету - но чур, по секрету! - я кажется сделал глупость, воротившись к Авдотье Яковлевне. Нет, раз погасшая сигара - невкусна, закуренная снова!.. Сознаваясь в этом, я делаю бессовестную вещь: если б ты видел, как воскресла бедная женщина, - одного этого другому, кажется, было бы достаточно, чтобы быть довольным, но никакие хронические жертвы не в моем характере. Еще и теперь могу (?), впрочем, совестно даже и сказать, чтоб это была жертва, - нет, она мне необходима столько же, сколько… и не нужна… Вот тебе и выбирай что хочешь. Блажен, кто забывать умеет, блажен, кто покидать умеет - и назад не оглядывается… Но сердце мое очень оглядчиво, черт бы его побрал! Да и жаль мне ее, бедную…

Ну, будет, не показывай этого никому… Впрочем, я в сию минуту в хандре. Сказать по совести, первое время я был доволен и только думал: кабы я попал с нею сюда ранее годами 5-ю–6-ю, было бы хорошо, очень хорошо! да эти кабы ни чему не ведут".

Это одно из самых замечательных писем Некрасова. Некрасов редко бывал откровенен, но если откровенничал, то до конца. С беспримерной отчетливостью отметил он в этом письме все те противоречивые чувства, которые одновременно охватили его: тут и любовь, и равнодушие, и жалость, и скука, и благодарность за прежнее, и чисто вкусовая неприязнь ("раз погашенная сигара - невкусна, закуренная снова"). Сложный был человек, изнуряемый "противочувствами".

Ничего хорошего эта смесь ощущений не сулила Авдотье Яковлевне, и действительно, через несколько месяцев, вернувшись домой, он чувствует к ней одну только ненависть:

"Горе, стыд, тьма и безумие, - говорит он в другом откровенном письме. - Горе, стыд, тьма и безумие - этими словами я еще не совсем полно обозначу мое душевное состояние, а как я себе его устроил? Я вздумал шутить с огнем и пошутил через меру. Год тому назад было еще ничего - я мог спастись, а теперь…"

Спастись для него означало уйти от этой женщины навеки. Но, конечно, он не спасся, не ушел. И когда, наконец, после пятнадцати мучительных лет, она, полустаруха, покинула его и вышла замуж за секретаря его редакции, Некрасов буквально взвыл от лютой обиды и ревности:

Один, один!.. А ту, кем полны
Мои ревнивые мечты,
Умчали розовые волны
Пустой и милой суеты, -

хотя, конечно, сам же был виновником этой разлуки.

Скрытный и сильный, он никому не показал своего горя: "молчу, скрываю мою ревнивую печаль", но горе было большое: "разбиты все привязанности… все кончено… трудись, пока годишься, и смерти жди, она недалека… усни… умри"… - таков лейтмотив его тоскливой элегии, вызванной уходом этой женщины. Вместе с нею ушло от него все поэтическое очарование жизни:

Гляжу на жизнь неверующим глазом.
Все кончено! Седеет голова.

Порою в припадке того ясновидения, которое дается влюбленным, он отчетливо видел отсутствующую и вдруг загорался к ней страстью, - к женщине, которая за тысячу верст. Как юноша он твердил ей горячие речи, звал ее с собою в Италию, где они когда-то зимою собирали на вилле Боргезе цветы. Ничего, что ей пятый десяток, что она ему чужда и враждебна, он тянется к ней, как к невесте:

Бьется сердце беспокойное,
Отуманились глаза.
Дуновенье страсти звойное
Налетело, как гроза.
Вспоминаю очи ясные
Дальней странницы моей,
Повторяю стансы страстные,
Что сложил когда-то ей.
Я зову ее желанную:
Улетим с тобою вновь
В ту страну обетованную,
Где венчала нас любовь!

Все эти приливы и отливы любви не имеют, как мы видим, никакого отношения к огаревскому делу и нисколько не связаны с ним. Если же я так подробно говорю о них в настоящей главе, то лишь потому, что без их изучения останется для нас непонятна вся любовная лирика Некрасова, то есть целая обширная область его гениальной поэзии.

III

Некрасов любил эту женщину угрюмой, ревнивой, изнурительно-трудной любовью. Совместная их жизнь была ад. Но стоило им разлучиться, как он снова влюблялся в нее. Похоже, что он любил ее только тогда, когда ее не было с ним: все те нежные любовные стихи, которые он посвятил ей, написаны в ее отсутствие, заочно. Когда же она с ним, - его стихи отражают не ласки, а бурные семейные сцены, оскорбления, упреки и ссоры. Вообще его любовная лирика охотнее всего останавливается на любовном тиранстве. "Слезы, нервический хохот, припадок" - это у него чаще всего. "О слезы женские, с придачей нервических тяжелых драм", - тут его излюбленная тема.

"Буйство", "буря", "гроза", "бездна", "поругание", "клеймо", - говорит у него кто-то о любви. Одно из первых стихотворений, посвященных им этой женщине, есть стихотворение о ссоре: "Мы с тобой бестолковые люди: что минута, то вспышка готова, облегченье взволнованной груди, неразумное резкое слово"… Вскоре все эти вспышки становятся бурями, любовь нередко превращается в мучительство. Поэт в покаянную минуту зовет себя палачом этой женщины и молит ее о прощении:

Прости! Не помни дней паденья,
Тоски, унынья, озлобленья.
Не помни бурь, не помни слез,
Не помни ревности угроз!

Она прощала, но бури повторялись опять, и, главное, повторялись падения. Это было тяжелее всего: Некрасов был склонен мимолетно увлекаться другими, что возмущало его близких друзей.

"Прилично ли, - писал Чернышевский, - прилично ли человеку в его лета возбуждать в женщине, которая была ему некогда дорога, чувство ревности шалостями и связишками…"

Нет, это совсем не так легко быть женою знаменитого поэта.

"Тяжелый крест достался ей на долю: страдай, молчи, притворствуй и не плачь. Кому и страсть, и молодость, и волю все отдала, тот стал ее палач", - восхищался он сам ее подвигом, но отказаться от мучительства не мог.

Это и в самом деле была для нее крестная мука - любить больного и крутого ипохондрика, и многое простится ей за то, что она в течение пятнадцати лет безропотно несла этот крест. Она не кинула Некрасова в годы его болезни, когда ему "в день двадцать раз приходил на ум пистолет", когда, например, он боялся остаться на пароходе один, чтобы не кинуться в воду, - она была его покорной сиделкой. "Давно она ни с кем не знает встречи, - писал в эту пору Некрасов, - угнетена, пуглива и грустна, безумные, язвительные речи безропотно выслушивать должна", - и как же нам не пожалеть ее за это? Чернышевский именно тогда и поцеловал ее руку, когда "безумные речи" Некрасова уязвили ее при чужих.

Вдова Чернышевского, Ольга Сократовна, и через 50 лет вспоминала:

"Единственно, чем бывал (Чернышевский) недоволен, так это некоторыми сторонами в отношениях Некрасова к Авдотье Яковлевне"

Одна женщина, которая в детстве была знакома и с Некрасовым и с Авдотьей Панаевой, опубликовала краткие записки о них, где вспоминает, как после его желчного окрика "она (Панаева) вся вспыхнула, и в голосе ее послышались слезы. Мы все притихли, опустили глаза, нам стало неловко".

"Я замечала, - рассказывает та же свидетельница, - что отношения Некрасова к Авдотье Яковлевне доставляли последней много огорчений, и нередко она возвращалась с половины Некрасова с заплаканными глазами". "Николай Алексеевич опять обидел Авдотью Яковлевну", - говорил тогда младший Добролюбов

"Ей теперь не до нас с Вакичкою", - писал Добролюбов дяде в августе 1860 года.

"…В хандре он злился на меня…" - вспоминает она сама в мемуарах… - "Если бы кто-нибудь видел, как он по двое суток лежал у себя в кабинете в страшной хандре, твердя в нервном раздражении, что ему все опротивело в жизни, а главное, он сам себе противен…"

И на следующей странице опять:

"Он находился в хандре… лежал целый день на диване, почти ничего не ел…"

И снова через несколько страниц:

"Некрасов… страшно хандрил…"

И в другом месте опять:

"Настроение духа Некрасова было самое убийственное, и раздражение нервов достигло высшей степени…"

Но она умалчивает, что это раздражение нервов обрушивалось раньше всего на нее. В такие дни он упрекал ее за все, даже за ее красоту. Она ломала руки и молчала - "и что сказать могла б ему она?" - но иногда не выдерживала и истерически проклинала его. В одну из таких буйных минут он зарисовал ее, явно любуясь:

Упали волосы до плеч,
Уста горят, румянцем рдеют щеки.
И необузданная речь
Сливается в ужасные упреки,
Жестокие, неправые…

Такова была их семейная жизнь. Но кто осудит за это Некрасова? Он терзал, потому что терзался. И главное его терзание - ревность. "Не говори, что молодость сгубила ты, ревностью истерзана моей". Ревновать он умел, как никто. "Ревнивое слово", "ревнивые мечты", "ревнивая боязнь", "ревнивая печаль", "ревнивая тревога", "ревнивая мука", "ревнивая злоба" - это у него постоянно.

И сколько в его книге ревнивцев:

- Я полюбил, дикарь ревнивый…

- Стою, ревниво закипаю…

- Прости, я ревнивец большой…

- Он не был злобен и коварен, но был мучительно ревнив…

- А жену тиранил, ревновал без меры…

- Кто ночи трудные проводит, один ревнивый и больной?..

- Но подстерег супруг ревнивый…

Тут его навязчивое чувство: "молчу, а дума лютая покою не дает". Изо всех пыток любви он облюбовал себе самую мрачную и тоскливо предавался ей, благо это давало ему новое право ненавидеть себя, без чего он, кажется, не мог. Он был словно создан для ревности: замкнутый, угрюмый и таящийся.

Все, что есть в любви весеннего и праздничного, озаряло его лишь мгновениями, лишь для того, чтобы потом стала еще отягчительнее унылая работа его ревности. Это было вечное занятие: он изливал свою ревность в стихах и в 1847 году, и в 1856 году, и в 1874 году. Он стыдился своей ревности, он звал ее "грустным недугом", но хуже всего то, что это был недуг неизлечимый. Он называл ее "постыдным порывом" и, конечно, каялся перед оскорбляемой женщиной и просил у нее за ревность прощения, но покаявшись принимался за прежнее. Иначе любить не умел. Любовь без ревности для него не любовь:

Пока еще кипят во мне мятежно
Ревнивые тревоги и мечты -
Не торопи развязки неизбежной!

А между тем это была весна их любви, первое ее весеннее цветение. Но он не верил, что это весна, и весну он чувствовал как осень. Любовь только что родилась, а уж он отпевает ее:

Кипим сильней, последней жаждой полны,
Но в сердце тайный холод и тоска…
Так осенью бурливее река,
Но холодней бушующие волны.

Самая бурливость их страсти кажется ему подозрительной: не предвещает ли эта бурливость - конца? Чем бурливее, тем холоднее. Их роман едва лишь начался, впереди у них не меньше пятнадцати лет, а он уже предчувствует конец:

Не торопи развязки неизбежной! И без того она не далека!

И это первая любовная песнь, посвященная поэтом подруге, первая серенада, которую спел он возлюбленной! Если перевести эту серенаду на прозаический язык, то окажется: "Я еще ревную тебя, - значит, люблю. Но я люблю тебя все меньше и скоро совсем разлюблю. Ты тоже почти не любишь меня и, ускоряя развязку, издеваешься над нашей уходящей любовью. Но издеваться не надо, отложим иронию, и без того наша любовь скоро угаснет". И это пишется в первые месяцы, о которых всю жизнь до старости он будет вспоминать с умилением. Вообще, когда вникаешь в историю этой любви, то уже не видишь ни эффектной брюнетки, ни знаменитого, любимого всей Россией поэта, а просто двух замученных друг другом людей, которых жалко.

IV

А тут еще Панаев, ее муж. Ему выпала трудная роль: жить при собственной жене холостяком. Официально он считался ее мужем, но и прислуга, и посторонние знали, что муж его жены - Некрасов.

Они жили все втроем в одной квартире, это лишь усугубляло насмешки. Писемский, не любивший Панаева, хотя тот оказал ему немало услуг, глумился над ним даже в печати.

Назад Дальше