Русский крест: Литература и читатель в начале нового века - Наталья Иванова 2 стр.


А его более молодые – и совсем молодые – современники пошли в противоположную сторону, парадоксально взяли ролевой моделью и стали эксплуатировать образ писателя аполитичного, творца от Бога.

Злоба дня отдельно – поэт (и прозаик, который "про заек") отдельно.

2

Возьмем такой распространенный ныне способ литературной самопрезентации, как поэтический фестиваль.

О чем только не читают там стихи – правда, предназначенные не столько сообществу читателей, сколько своему поэтическому (же) сообществу. То есть кружку милых, любезных друг другу людей. (Избегаю изо всех своих сил слова тусовка. ) О чем угодно говорят в "Булгаковском доме", в салоне "Классики XXI века", в "Клубе О. Г. И.", в "Билингве", – только не о том, что горит. "И внуки скажут, как про торф: горит такого-то эпоха" (Борис Пастернак, "М<арине> Ц<ветаевой>"). Не сейчас это сказано (про торф и про эпоху), давным-давно, до начала современной нашей истории, в конце 1920-х.

Может быть, они действительно думают о себе как о продолжателях литературного дела, не привязанного к быстрому, публицистическому реагированию? Наши небожители. "Не трогайте этого небожителя" – Сталин о Пастернаке. А может, и так: "Не трогайте этого юродивого". В общем, происходит самопрезентация в образе небожителя или – в крайнем случае – юродивого. (Хотя ведь – не пастернаки.)

3

В антологии (групповом автопортрете) "10/30. Стихи тридцатилетних" представлены стихи, отобранные вместе с Глебом Шульпяковым, составителем сборника, "действующими лицами" (за исключением Бориса Рыжего, что понятно), поэтому я и употребляю слово "автопортрет". Любопытная вещь: в кратком предисловии, говоря о "нескольких совпадениях" в "обстоятельствах времени и места", определивших "общий знаменатель" сближения, Глеб Шульпяков перечисляет: 1) советское детство, 2) "культурный балаган" начала 90-х, 3) зрелость, подступающую в эпоху масскульта, т. е. общественно обусловленные причины. Но переходя к собственно стихам, упоминает главное: "поэзия – это абсолютно открытая система, способная существовать только при тотальной диктатуре художественного слова". Вот оно, существенное, – и никакой "злобы дня", никакой общественной озабоченности. По отношению к политике – негативная солидарность. "Бог, дай хоть строчку. Я лица не оторву от бумаги. Нет, это не буквы, а сплошные коряги. У меня история есть без конца и начала – Я ее любил, а она меня не замечала" (Дм. Тонконогов). Манифестируемый Максимом Амелиным архаизм языка – стратегия его поэтического выбора. Ориентация на восемнадцатое – даже – столетие. "Ибо лучше проспать, суетой брезгуя, беспробудно, недвижно свой век краткий, чем шагами во тьме заблуждать мелкими по ребристой поверхности на ощупь". Наиболее сильная эмоция – ностальгия: "Давным-давно, в те времена, когда в крови бежала кровь, а не вода" (Г. Шульпяков). "Я быть собою больше не могу: отдай мне этот воробьиный рай, трамвай в Сокольниках, мой детский ад отдай (а если не отдашь – то украду)" (Дм. Воденников). Гражданскую ответственность тридцатилетние поэты оставляют шестидесятникам, которые с этой озабоченностью выглядят сегодня старомодно, если не комически.

Но вот, переводя стрелку к более "старшеньким", обнаруживаешь Елену Фанайлову, чья эмоциональность питается совсем не ностальгическими компонентами и чей гражданский темперамент неоспорим. Не говоря уж о якобы "небожительской" лирике Сергея Гандлевского. Да, "сонета шестьдесят шестого не перекричать", но надо только услышать то, что сказано сегодня, не отказ, не уход, а горечь и отчаянье – от невозможности "криком" что-то реально изменить. Преодолеть непреодолимое.

Убивает ли "злоба дня" поэзию и прозу или придает им (употребленная дозированно, а то и спрятанная глубоко в тексте или в подтексте) особое качество? Пикантность – это если время на дворе свободное, веселое, способствующее независимости суждений и обсуждений. А если наоборот? После 8 августа, например? Если – наоборот, то наступает время, когда каждый делает свой отдельный выбор – как очевидно происходит и в поэзии, и в прозе.

Тем не менее политические писатели у нас есть. Новый тип политического писателя представлен "публичным интеллектуалом" Александром Архангельским в книге "1962. Послание к Тимофею": частное как общественное, политика – как личный опыт. Надувная проза Проханова для критического взгляда малоинтересна (сколь ни пытаются малочувствительные к прохановской истребительной идеологии критики представить его как особую художественную величину; сколь ни распространяет Вл. Бондаренко якобы услышанную им от Солженицына по телефону одобрительную характеристику Проханова как "выдающегося метафориста"). Приемы и методы романов Проханова остаются неизменными еще с советских лет, и тогда же они были четко квалифицированы литературной критикой, несмотря на его, Проханова, особое положение политического, повторяю, ангажированного властью писателя. Исполнявшего заказ той государственной силы, что направляла его в так называемые "горячие точки" – Афганистан, Никарагуа и т. д. И в так называемую "перестройку", и в правление Ельцина Проханов оставался в "оппозиции". Он, правда, попал со своей "оппозиционностью" в необычайно свободное время, и либералы отметились в борьбе за его права как редактора и журналиста. Положение упрочилось, как только Проханов почувствовал запах крови – первой чеченской войны. С этого момента и начался новый/старый этап в жизни страны – возвращение, ползучая реставрация, наглядная сегодня, а тогда – тогда только по определенным, мало кому видимым признакам можно было предсказать, куда дело двинется. И тут дар политического писателя сработал.

Запах крови – вот что обозначило определенный поворот в литературе, обладающей политическим обонянием. Переждав и перетерпев время для него исключительно неприятное, сегодня патриот, государственник и державник Проханов соответствует государственным идеологическим потребностям. Он – медийное лицо, он востребован сразу всеми федеральными каналами телевидения, он нужен власти.

Другой тип политического писателя – Эдуард Лимонов, которому стало тесно в рамках только писательства, участия в военных акциях или редакторства "Лимонки". Он взялся за организацию политической партии. Ангажировал в НБП совсем юных и зеленых, собирал их, учил и наставлял; где Проханов действовал провокаторским словом, лимоновцы уже собирали оружие. Численность запрещенной НБП меньше всего волнует самого Лимонова – он выстраивает свою биографию художественно, и, конечно же, он тоже, хотя и по-своему, не так, как Проханов, замещает собой опасную вакансию подлинной оппозиции.

Третий тип политического писателя – в отличие от первых двух – рожден войной, войной настоящей: "в крови, в страданиях, в смерти".

Это писатели, разбуженные военными конфликтами на Северном Кавказе, шире и свободнее своих старших "коллег", менее ангажированы политическими платформами, манифестами и даже тенденциями. Денис Гуцко, Аркадий Бабченко, Захар Прилепин, Герман Садулаев… Захар Прилепин причудливо совмещает в себе привязанность к НБП и понятный цинизм прошедшего Чечню "пушечного мяса".

Опубликовав роман ("Санькя") и сборник рассказов, закамуфлированный под роман ("Грех"), Захар Прилепин стал одним из фаворитов журналистских интервью и опросов. И вошел в финальные списки литературных премий. Он – в "сюжете", не только в политическом, а в литературном, хотя сам уровень его сочинений, собственно говоря, немногим лучше, чем у журналиста больше чем писателя Бабченко. Но ведь – горячо! Этот же пирожок остывшим вряд ли кто есть будет (как сейчас невозможно себе представить добровольного читателя никарагуанской, африканской или афганской прозы Проханова – за исключением Льва Данилкина, автора романтической прохановской биографии, у которого, как он сам признал, почему-то с гордостью, идеологический иммунитет отсутствует. Теперь еще к Данилкину прибавился Сергей Беляков – см. "Новый мир", 2008, № 9).

Совсем иначе "устроен" литературный темперамент Дениса Гуцко, автора обстоятельных и продуманных выступлений, в том числе – публицистических. Гуцко заметила критика с его "абхазской" подачи, а получивший Букера роман "Русскоговорящий", изданный "Вагриусом" после журнального варианта "Дружбы народов", закрепил успех. Гуцко осмотрителен: он понимает, что политика меняется, конъюнктура тем более, а слово останется. (В этом смысле уроки советской литературы даром для поколения "условно тридцатилетних" не прошли.)

Если у Бабченко в прозе преимуществен журналистско-корреспондентский стиль, Захар Прилепин экспрессионистичен, у Гуцко побеждает традиционная добротная описательность, то русско-чеченская проза Германа Садулаева (вспоминаю самоопределение Фазиля Искандера: я русский писатель, но певец Абхазии) тяготеет к мифу. Он поставил более чем амбициозную задачу – так как "старые" чеченцы морально, если не физически, уничтожены, а "старая" Чечня фактически перестала существовать, то надо формировать новый чеченский менталитет через новую мифологию.

4

Вообще-то был такой – краткий? да нет, не очень – момент, когда присутствие "злобы дня" в литературе подверглось нападкам и чуть ли не вето. Стало считаться, что "хорошая" литература со "злобой дня" несовместима. Это была реакция на "перестроечную" эпоху – и порожденную ею прозу, так называемую "чернуху". Литературная перестройка с публицистичностью, прямолинейностью, однозначностью физиологической прозы, той, что освещала страшные, спрятанные от глаза темные углы нашей действительности, сменилась другим литературным временем, когда плохим тоном считалась эта проклятая "злободневность", от которой – надо бы очистить, а также предостеречь на будущее нашу словесность. Редакторы и критики неловко прятали глаза – в ответ на обвинения в "конъюнктуре" (а обвиняли, разумеется, снискавших тиражи и внимание читателя). Стало модным уходить от мира сего, быть возвышенным, быть философом, быть эстетом. "А стоит ли в черной печи обжигать, прекрасную глину в печи обжигать, прекрасную красную глину?" (М. Амелин). А "злоба дня" пусть прописывается в жанровой литературе. Там ее место.

Она и прописалась.

Отсюда – не только ироническая проза Виктора Шендеровича, "правдорубские" стихи Игоря Иртеньева. Отсюда – и масскультовая злободневность: например, детективов А. Марининой: персонажи, ситуации, детали изображенной в них повседневности более чем современны.

"Наследником" чернушной линии стал Роман Сенчин – и он не отступает от избранной им манеры постоянно угрюмого повествования о неприятных, если не тошнотворных, вещах. Тесно связан со "злобой дня" роман "Лед под ногами". Сюжетом романа и стала малоприятная повседневность малоприятного молодого человека в малоприятных обстоятельствах фальсификации выборов и фальсификации "общественной" жизни вообще. Если бы название "Тошнота" не было закреплено за знаменитым романом Сартра, то оно точно бы прилегло к данной вещи.

Что делает массовая литература, повязанная с актуальностью жанровыми узами? Она делает ей, то есть "злобе дня", красиво. Она украшает "злобу дня" стразами, бижутерией, гримирует участников косметикой – в общем, работает глянцем. Эту самую жабу актуальности венчает с искусственной розой гламура. И читателю приятно – он не на помойке находится, хотя и вроде бы читает об "ужасном".

У Сенчина все наоборот: искусственные цветы он топчет, умело наложенный грим уничтожает. Политика? Технология политики, да такая, от которой помогает известное лекарство "два пальца в рот". Сенчин пишет отвратительное – отвратительным, намеренно вызывая у читателя чувство отвращения и брезгливости. Такая "злоба дня" не может не вести к "запасному выходу" – подальше от проклятой актуальности.

Если литература хотела бы забыть о политике, то сама "злоба дня" сделать это ей не позволяет. Хотя сегодня это выражается не в прямом высказывании, а в опосредованном – или "догоняющем", как в романе Вл. Маканина "Асан". Поскольку танки были и остаются главным политическим аргументом и политической силой нашего отечества (1939-й в Прибалтике, 1956-й в Венгрии, 1968-й в Чехословакии, 1979-й в Афганистане, 1995-й в Чечне, 2008-й в Грузии), то "злоба дня" актуализируется сама собой. Получается, что наша, увы, реальность "освежает" восприятие маканинского романа, действие которого отнесено в недавнее, но все же – прошлое. (Прошлое, которое не проходит, добавлю в мака-нинской стилевой манере.)

5

Политический голос автора – "прямая речь", как ее обозначили критики после "эзопова языка", – изменил стилистику конца 1980-х; наступила ли сейчас эпоха нового иносказания – или это время ухода в эстетизм (оставим поля для риторики как заведомо пошлого политического пространства только ангажированным голосам)?

Публикации последнего времени показывают, что зреет новая стилистическая тенденция. Не то чтобы эзопов язык – и вроде бы не совсем "прямая речь". Скорее здесь подойдет полузабытый термин – "аллегория".

Вл. Сорокин избегает в интервью определения политический роман, тем не менее слово "политический" приложимо к его последним сочинениям. Опрокинув современные тенденции политической жизни России в феодальные времена ("типа", как говорят ныне, Ивана Грозного), автор жирно подчеркивает свой политический месседж предпоследней фразой "Дня опричника": "А покуда жива опричнина, жива и Россия". Опричник, по Сорокину, есть всякий "другой". Контролирующий. Будь то свиномордый охранник, коих миллионы по стране, будь то проверяющие спецслужбы, "выдающие" справки чиновники и т. д., и т. п. Сарказм, гротеск, абсурд – все это вмешано в аллегорический текст Сорокина. И последующая книга, повествование в рассказах, обозначенное как роман, "Сахарный Кремль", развивает линию повседневного поведения сосуществующего с опричниной в гармонии "обыкновенного человека". Всем довольного, более того – счастливого. Счастливого и в своем феодально-крепостническом, идеологизированном, нищем детстве. И в одномерной, не задумывающейся ни о чем критически зрелости. И в не подвергающей бездарно прожитую жизнь сомнениям старости. Такая вот мысль семейная.

Авторская аллегория выделена курсивом. Нажим – плакатный; вполне уместно здесь было бы лубочное оформление, с затейливо стилизованными "народными картинками". Но это вовсе не "эзопов язык" – параллели слишком прямы, аллюзии слишком недвусмысленны, стилизаторство намеренно аляповато, в нос "шибает". Вряд ли Сорокин позволяет себе грубую небрежность. Или все-таки здесь примитивизм – прием? И автор специально педалирует одномерность и примитивность "картинки", и картонность своих персонажей? Посмеивается, моделируя "будущее в прошлом": тут и китайский язык в России как обязательный, государственный; и умная машина с клавой, по которой одиннадцатилетняя Марфуша печатает вслепую; очереди, коммунальная теснота, живые картинки на стенах, экономия газа печным отоплением – благодаря мудрому новому указу государеву. Интерда – Интернет. Государственная программа Великая Русская Стена, стена, которую дружно строит народ в полной гармонии с государством. И наконец, заглавная аллегория – сахарный Кремль, рождественский подарок, – детям из сахара, а кому и расчудесный кокаин.

В обе книги Вл. Сорокиным заложено аллегорическое начало: в период "Возрождения Святой Руси" (державность, "Россия встает с колен" и т. д.) возрождается не страна, а политическая риторика, представляющая собой уродливо эклектическую смесь гламурного с советским. ".. Как только стали мы отгораживаться от чуждого извне, от бесовского изнутри – так и полезли супротивные из всех щелей, аки сколопендрие зловредное. Истинно – великая идея порождает и великое сопротивление".

Вот это "сколопендрие зловредное", то есть те, кто подвергает рефлексии, ставит под сомнение политические решения (а теперь уже и военные действия) нынешней России, с претензией на иронию изображены в известинском "эссе" (14.08.08) писателя совсем иного языка и другого поколения, Анатолия Макарова. Он сравнил вторжение России в Грузию с отпором гитлеровским войскам; впрочем, в тяжелые дни военного конфликта это сравнение стало расхожим пропагандистским штампом, а не писательской находкой. Что же касается оценки анонимных, прямо не названных, но поименованных скопом "либералами", то здесь в ход была пущена убийственная, как, видимо, представляется автору, ирония в духе и стиле газетной риторики поздних 1970-х. Именно в ту эпоху Елена Георгиевна Боннэр могла прочитать о себе грубый пассаж вроде – "Я не знаю, послала ли госпожа Боннер (именно так, с намеренной ошибкой в написании фамилии: искажение фамилий в советских газетных фиоритурах представлялось верхом издевательского шика. – Н. И. ) из американского далека…" (ох это "далеко" – привет из того же времени!). Тоже ведь знаки нашего времени – бывший шестидесятник якобы иронизирует по поводу неких либералов ( госпожа Боннер и другие), которым ни "Известия", ни совокупно федеральные каналы ТВ словечка сказать не дали. Газетный текст Макарова с нестареющими, как оказалось, политическими штампами, легко возрождаемой советской риторикой можно читать как дополнительно иллюстративный по отношению к сорокинскому: "Некоторые экзерсисы и комментарии оживляют мое бедное воображение", "полагаю, что никакая оппозиционность и неприязнь к власти, никакая высокая принципиальность не должна перечеркивать историческую судьбу России". Лексика высокопарная, вроде бы далекая от политического стилька газеты "Завтра" (и пристегнутого к ней "Дня литературы"), но приближается к нему. "Россия с нынешней либеральной точки зрения виновата всегда", – нападает на либералов Ан. Макаров. Товарищ не понимает, что он последним занял очередь духовных приватизаторов темы о "России", что отсюда его метлой погонят те, для которых он, Макаров, в своем антилиберальном гневе все равно навсегда остается чужим. Слишком "интеллигентным".

Свое – вот оно, покрепче выраженное! "Нас война с тобой оставила, / Чтоб могли мы долюбить… / А за Родину, за Сталина / Нас еще должны убить"; вспоминается выразительный телекадр августовских событий – бетонный Сталин на фоне разбитого Гори. Этот кадр существует как документ времени на фоне другого документа: запущенного на телеканале "Россия" голосования по проекту "Имя России", где тот же Сталин в голосовании набрал более пятидесяти процентов. Это уже диагноз. Диагноз заболевания, на которое поработали и "прозревшие" либералы. Есть среди них и писатели.

6

Время других жанров… Или, может быть, – другого нарратива? Например, явная тенденция – это обновление и возрождение сегодня казалось бы совсем утраченного жанра поэмы. Назову – из "злободневных" текстов последнего года – три: "Лиро-эпическую поэму" Тимура Кибирова, "Балтийский дневник" Елены Фанайловой и "Вторую прозу" Марии Степановой.

Назад Дальше