Жизнь, ее контуры воспринимаются сквозь сон, сквозь дым выкуренной травки. И, как во сне, преследует постоянное ощущение падения в пропасть. Реалии мира сквозь призму тумана разбухают до неимоверных размеров, становятся невнятными - они давят, мешают дышать, душат. Даже воздух паутиной "облепляет лицо". Полнота жизни достигается ощущением, созерцанием смерти. Часто момент встречи героя с миром обретает кладбищенские оттенки. Этим объясняется любовь Шаргунова к образу "кладбища", к лексике, связанной с танатологической темой. Могильные плиты - не что иное, как застывшие воспоминания, мгновения улетевшего прошлого, которое не вернуть. Кладбище - укрощенная реальность. Кладбище - это эмоции, впечатления, мысли героя, то место, куда он с легкостью отправляет всех без исключения. Кладбище - когда весь внешний герою мир как бы самоустраняется, уже его не раздражает своим присутствием. Здесь ты один, и в этом одиночестве можно полюбить и облагодетельствовать всех и вся.
(С другой стороны, в повести Шаргунова, несмотря на почти насильственное насаждение танатологической тематики, смерть есть нечто бутафорски-виртуальное. Смерть - метафора, особое сленговое выражение. Его использование расценивается в качестве нормы, пароля-ключа, без которого тебя не примут за своего. Есть особая доблесть, состоящая в том, чтобы произносить слово "смерть".)
И все происходящее герой воспринимает отстраненно, как кинофильм, зная, что декорации искусственны, как, впрочем, чувства и роли каждого из персонажей. Все они, встречающиеся на пути главного героя, одновременно и существуют - и нет. Вполне вероятно, что многие из них умерли, хотя и обозначились сегодня. Слух, обоняние, зрение обманывают, и даже разум часто предательски подводит. На них нельзя надеяться. Остаются чувства, впечатления - память, где "человек Сережа Шаргунов под чахлым деревцем алычи встретил Мясникову Лену…".
Пытаешься отвлечься, найти "хорошую пронзительную любовь". "…И у меня, кажется, начинается такая любовь к одной красивой крымской девочке". Она - Лена Мясникова, девушка 14 лет из крымской деревни с поэтичным названием Ливадия. Повесть "Ура!" начинается как традиционная история юношеской любви. Фокус же в том, что в настоящем времени говорится о зарождающейся, предполагаемой любви, тогда как сама встреча героя с предметом чувства случилась в прошлом. Любовь, таким образом, не выходит в план жизни - то ли от несоответствия объекта любовного чувства идеалу, то ли от нерешительности самого влюбленного, склонного переносить отношения со своей возлюбленной в сферу собственных фантазий и внутренних представлений.
Шаргунов - развращенный праведник, Мясникова - девственная блудница. Он двигается к правильной жизни, она ко греху. По контрасту с романтической историей платонической любви автор рисует грехопадший мир настоящего, где образ новой Беатриче Лены Мясниковой может только пригрезиться. Дикое несоответствие: она, прекрасная, юная, девственная - и грубый, развратный, деградирующий мир вокруг. Мать Лены "хохлушка Надя, уже с морщинами и дряблостью, раньше работала в Ялте официанткой, а теперь иногда выезжает в Одессу торговать тряпками", ее брат Славик, "старше Лены на год и совсем неказистый". Реальность наложила отпечаток на образ курортной Ливадии: зверская красота Лены, деградирующий день за днем Славик, засаленная брошюрка "Сад и огород", люди, работающие на криминал.
Сергей ставит перед собой задачу: "У меня планы серьезные. Я хочу защитить чувства от шин черных джипов. Не хочу отдавать вам ливадийскую девочку, рыхлые вы скоты с холодными членами. Хочу влюбиться, чтобы и Лена в меня влюбилась. <…> После всех этих надругательств жизни я хочу заорать: дайте мне любовь! И теперь, оказавшись в курортном Крыму, я волочился за ускользающей Леночкой Мясниковой, заставлял себя ее преследовать… Я алчный, очень алчный, жажду любви. И вопль мой - о любви. У нас будут красивые дети. Образцовая семья. И сгинет наваждение алкоголя, наркотиков, распад остановится. Я ведь наступательная железная личность, буду качать мышцы. Курить я уже бросил. Я смогу работать, как весело и исправно работал лет в семнадцать. Так и вижу нас: Шаргунов, Мясникова". Он мысленно привозит Лену в Москву, чтоб на "сиротливой" Красной площади без посторонних глаз "продолжить длинный поцелуй", на который там, в Ливадии, в живом, бурлящем жизнью, солнцем поселке, он так и не решился.
Даже не столько он нужен ей, ослепительно красивой провинциалке, окруженной несмываемой грязью, сколько она, чистая, девственная, - ему, с его исколотыми руками и распадающейся душой. Нужна святая непорочная блудница, которая может вывести его из лабиринта иллюзорного мира, в котором герой заблудился. Простая история о зарождающемся чувстве готова превратиться в новую антропогонию на руинах юных чистых надежд.
"Человек кинут на произвол борьбы, рожден на отмороженные просторы. По городам и весям пацанская система бурно переваривает миллионы душ, в миллионы ртов запихивает лай. Можно, правда, ходить сгорбленно и немо, отгородившись от мира наушниками… Короче, лох. Из этого убийственного мира я и хочу выхватить и прижать к себе Лену Мясникову!". Выхватить и прижать, однако, не саму эту "красивую крымскую девушку", а скорее воспоминание о ней, об ее порочной девственности.
Повесть пишется черной ручкой под диктовку памяти. Жить не сейчас, а вспоминать, перелистывать кадры, будто в фотосалоне перед печатью снимков. Смех, воспоминание и возглас "вот это да!", затем - на свое законное место в альбом. И больше ничего, никакого волевого порыва, никакого действия. Память, именно в ней тайна моего личного существования. Повесть - пестрая мозаика ощущений, кадров всплывших из памяти.
Бежишь из настоящего в прошлое, в милое детство. "Первое время все погружено в ночь небытия. Я ничего не помню. Но чем дальше, тем чаще из пустоты возникают картины. Поначалу отрывочные и присыпанные пеплом. Мама подносит к моему рту по клубничине. "Тебе - маме! Тебе - маме!" - приговаривает девочка рядом. Назидательный тон. Я поворачиваю голову, мальчик проезжает на велосипеде, кусты по краям дороги. Это происходит сию секунду, нарождаясь у меня на глазах, но я пропитан ВОСПОМИНАНИЕМ, сцена как будто повторно снится".
От младенческих воспоминаний, фрагментов, вспышек, оборванных кадров пробираешься вперед, исследуешь свою генеалогию, вспоминаешь стариков, умерших родственников, своих сверстников. Любое впечатление, любая эмоция вбуравливается в мозг, где и сидит, перекручивая один и тот же "неотвязный" мотив. Шаргунов вспоминает вклинившийся в сознание эпизод, когда два паренька обкидывают камнями коляску с ним - младенцем. Мир встречает своего героя булыжниками, ощетинивается рыжим детиной и шипит "Удавлю!". Вокруг одни "ВРАГИ", а с ними со всеми разговор короткий: "Я их раздавил своим быстрым взглядом, размазал их по потолку".
После смерти для меня, вместе со мной, гибнет все, гибнет память. Вспоминая о смерти близких людей, моделируя свою кончину, понимаешь ценность личного бытия, знаковых моментов собственной жизни: "Я свалился замертво. Лежу. Откроют дверь китайцы, найдут мой труп. Нет меня. А ведь был таинственный смысл во всех наших встречах. Было такое очарование во всех наших пересечениях, ребята, когда мы еще не вкусили смерти. Что мне шары вселенной, небесные тела, все эти пустоты, миллиарды световых лет! Все мироздание - чушь по сравнению со мной и с тобой. С нами!"
"Жизнь, - сказано в повести, - как грубый сапог, в солнце, сырой глине". Снаружи - холодное прикосновение глины да чудачества старухи с косой. Кругом тебя окружает грязь, вокруг "рыхлые скоты с холодными членами". И в эту грязь с регулярным постоянством окунают твой ни много ни мало "лик". Родной город - но все кругом, от здания детсадика до "светлой зелени деревьев", осквернено и изнасиловано. В городе не осталось даже той кучки праведников, ради которых его можно пощадить.
Футляр - экран - кирза сапога. Сидеть внутри, не выходить за пределы сапога. Все, что тебе нужно, вплоть до поэзии, находится внутри, там твое внутреннее пространство.
Весь этот набор нереализованных возможностей, тщеславных потуг и притязаний общим знаменателем соединяется в крик, крик первых секунд жизни младенца, столкнувшегося со слепящим светом и руками медсестры. Хлюпанье - крик сапога, перебирающегося по слякотному весенне-осеннему бездорожью. Именно крик, вопль - то единственное, что осталось у "наступательной железной личности".
Слово, особенно если это императив, сплавленный с могучей внутренней энергетикой, в восприятии Шаргунова, обладает огромным, практически мистическим значением. Крик, слово, даже не обязательно проговоренное, переводит происходящее в виртуальную плоскость, где человек, владеющий им, словом, может практически все. "Ура!" спасает, как спасло преподавательницу музыкальной школы, на которую "в подъезде набросился насильник, придавил к стене, расстегивая ширинку. Потрясенная, она вдруг выкрикнула: "Ура-а-а!" И… самца как ветром сдуло, только дверь подъезда хлопнула". И с этим же криком убивают.
Спасительно-убийственное "ура!" - лодка Харона, перевозящая в страну мифа, где нет ни черных джипов, ни разъезжающих на них самцов. Этому сакрально-мистическому "ура!" посвящена вторая, после описания любви "к одной красивой крымской девочке", глава повести. Она называется "Происхождение крика", здесь автор создает "новый Миф. Миф о Древе Ура. Золотистая крона гудит и шепчется над полями войн".
В легких создается избыточное давление, которое перерастает в крик. Иначе, если не крикнуть - разорвет изнутри. Крик рождается на полярной грани: давящей смерти, ненависти, уродства, постоянной брани, ощущения ирреальности происходящего - и вечноускользающей жизни, любви, красоты, ощущения единства, гармонии с миром.
Крик - инстинктивное, продукт инстинкта самосохранения в первую очередь, а значит и страха. Все, что хочу, к чему стремлюсь и для чего кричу свое "Ура!", - вернуть; страстно желаю вернуть "детское чувственное восприятие жизни", свободное от предрассудков и обязательств, когда можно плюнуть в лицо или ставрогиным укусить за нос. Отсюда и ода "трехбуквенному" "ура!", состоящему из звуков-инстинктов. Этот боевой клич способен побороть, отбросить всякие разумные доводы, животный страх и броситься… Куда? Во что? В ту же грязь. "Ура!" - кричала бедная Лиза, бросаясь в блюдце пруда.
Не я такой - мир плох, и порожден он великим взрывом на заборе, через рождение известного сочетания трех букв. Бандиты, наркоманы, менты, проститутки, бомжи и беспризорники, насильники и пидоры кругом, куда ни плюнь. Аж грудь сдавило, мочи нет. Крик, крик…
И бешеный охотничий азарт, ну хотя бы как в тире, когда перед тобой взад-вперед дефилируют картонные фигурки различных зверей. Это тоже закон: таким образом устроен механизм, именно поэтому фигурки эти должны двигаться только так, а не иначе, их ход должен быть строго регламентирован. Удивлению нет места. Все примирились, все приспособились, свыклись с ярлыками. Все мирно и трепетно работают: стайки растленных детей, "деловитый хмырь в черной кожанке" и равнодушно-сытый мент. Расставили сети и терпеливо выжидают, вылавливают душу мою.
Человек во власти страстей. Кругом удавки, силки, готовые пожрать, задушить тебя, и это уже какая-то мания. Волей-неволей отождествляешь себя со всем, что тебя окружает. Куришь сигарету, а дымок тонкой струйкой крадется в легкие, чтобы завязать там очередную удавку, сделать тебя "подвешенным на нежной дымчатой ниточке". Становишься таким же, как старый педераст, - рабом своих привычек. Не то что попытка - намек освободиться от них чреват катастрофой - самоубийством - цигаркой вниз головой с балкона. Распадаешься и не можешь никак этому противостоять, а все почему? Да потому, что это не ты, но "наркотики выбрасывают в сферу распада". И опять же принимаешь их не ты, а тебе их вкалывают. Автор-герой только утвердительно и обреченно, будто агнец, уготованный на заклание, качает головой. "Подсела уже и меня подсаживает" эта жирная Алиса, - облако, закрывшее мое солнце.
Выходит, что страсть, дурная привычка неисправима и неустранима, она естественна и потому неотделима от человека. Познание мира происходит в движении сомнамбулы. Когда человек спит, он не волен над собой. Желания очень редко реализуются. Ему дают, и он берет: наркотики, деньги. Укол… А что же дальше? Моральное самооправдание. Нет, это вовсе не он, но ему вкололи. Все так делают: "Тысячи по всей нашей огромной стране колются не потому, что приятно. Нет, никак. Но без этого нельзя". Конечно, ведь это закон. Не он слаб и немощен, а весь мир таков по своей сути. И далее совершенно логичное "инфернальное" определение героина: "Героин - материально воплощенное Ничто, Небытие… Скука смертная".
Мир и я, вместе с ним или раздельно, должен погибнуть - это неизбежность. Тогда уж лучше знать, что ты неизлечимо болен, и, не теряя драгоценного времени, предаться безудержному кутежу: "за ночью ночь, из мглы во мглу, из кабака в бордель, сдабривая алкоголь порошками… Жги-гуляй!"
Сплин - название известной рок-группы, в песнях которой смерть - банальное общее место, в ней появляется что-то мещанское. Смерть у всех на слуху (у певицы Земфиры она на каждом шагу): будто ребенок неосознанно кричит "убью!" в ответ на какую-то обиду. Смерть - норма, закон, нечто посюстороннее. Смерть, зло, ад, преисподняя стали уже почти избитыми выражениями, отдающими банальщиной, и в то же время приметой дня.
"Смерть на идейном уровне" - хорош транспарант, за которым следует справка: "Многие, и мои друзья тоже, превращаются в живых мертвецов". Один я на грани жизни и смерти балансирую, но живу.
"Я проникся красотою положительного", - по контрасту заявляет автор. Да, главное внушить себе, что ты таков. Надо, надо… Мой статус обязывает. Из этого открытия опять рождается крик. Крик, который никогда не отрезвляет, но оглушает. Крик сплавляет все в одну общую массу, доводит до трехбуквенного меона. "Я проникся красотой положительного. Почувствовал всю ущербность, всю неэстетичность и мелкую расчетливость распаденцев. Скукота с ними! Мало от них радости. Бери от жизни все - это не значит сколись и скурись… Надо волю свою тормошить, жизнь превратить в одно "ура!". Ура-мышцы. Ура-своя судьба. Ура-талант". Твой призыв: "И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: "Ура!"
Не слышу.
Громче!
…а-а-а!!!"
Произведение Шаргунова демонстрирует особую разновидность регламентации творчества. Внешне автор строит свое повествование, главным героем которого, как сказано, также является персонаж, очень похожий на него, предельно свободно. Он ничем не ограничен в своих действиях, поступках, суждениях. Пишет борзо, с энергией, которая способна заразить.
Заразить; но поразить - едва ли, так как действия, поступки, мысли не самостоятельны, все подвержено особому этикету, норме, за рамки которой он не может шагнуть. Автор-герой будто находится в шеренге, в строю, из которого он не выбивается, с которым он идет нога в ногу. Его мышление декларативно и по содержанию - инструктивно. Ни слова о свободе, вместо нее обозначение границ, рамок, гимн силе и ее естественной самореализации - насилию.
Ты попадаешь в особое реалити-шоу, где за тобой ежесекундно следят тысячи глаз. Не только ты смотришь на мир, как на экран монитора, но и он точно таким же образом воспринимает прямую трансляцию твоей жизни. Каждое твое действие, каждый жест должны быть строго выверены. За тобой следят глаза, чьи-то уши. Тысячи соглядатаев следуют за тобой по тем черным отметинам, которые ты оставил на листе гладкой бумаги. Чтобы выжить, не стать одним из, не раствориться под этими взглядами, ты должен принять позу. Быть может, отсюда и проистекают попытки, порой нарочитые, морализаторства. Взгляд надменно сверху, с пьедестала: над трупами сверстников, еще живых и уже нет. Юношеская злость, агрессия. Все повествование, как бы поддерживая заявленную в названии тональность, пестрит обилием восклицаний. Демонстрация силы, некоего подобия жизненного опыта, правда, довольно виртуального.
Чтобы лучше ориентироваться в этом мире, автор выстраивает галерею пороков. Шаргунов всех записывает в какой-то разряд, всем дает определения, и в этом он особенно преуспел. По словам критика Е. Ермолина, "автор-рассказчик бичует в повести не конкретных людей, а пороки. Типы и нравы. Людей же он в упор не видит, они - лишь плоские картонки, представители того или иного гнусного извращения". Но ни слова о себе, прячет себя, родимого, под одеждой. Все прочие раскрываются перед его рентгеноскопическим взглядом. Он одет, а все голы, как негр-стриптизер.
Восприятию не только повести Шаргунова, но и некоторой другой прозы "молодого поколения" мешает странное чувство отторжения авторов от представленной ситуации, от описываемого героя, от предмета изображения в целом. Настораживает упоенное смакование изображаемых уродств, которое бросается в глаза стороннему наблюдателю. Волей-неволей это осознаешь уже не только как литературный факт, но как социальное, культурное явление, как диагноз. Человеколюбие отринуто физиологией. Вместо того чтобы исследовать душу, научиться ценить ее - лягушек режут. Живого человека заслоняют маской: вора, проститутки, бандита, взяточника. Именно так создается впечатление, что это - единственная реальность, что таковы все "обыкновенные" люди.
И тогда уже достаточно просто: если нет любви, то ненависть, если не спасти, то убить, изничтожить. Ведь не под маской уродства красота обретается, но, наоборот, за красотой - уродство, гниль одна, и больше ничего. И тогда, по логике книги, зачем, скажите, вся эта любовь, жизнь? Зачем?.. В чем смысл всего этого уже давно опустошенного, трухлявого, что мешает появиться на свет новой морали? Если мешает, то зачем? Зачем все эти люди, которые в метро мешают мне справить свои естественные потребности? Убийство может рассматриваться как благодеяние по отношению к этим лишним, нефункциональным людям.
Основной вопрос: как полюбить этот смердящий мир, как увидеть в нем красоту, полюбив себя, наблюдая лишь красоту собственную? В православной традиции эта проблема решалась путем осознания собственного несовершенства. Взять, для примера, порок сквернословия. Как христианин должен вести себя в присутствии сквернословов? Во-первых, обратиться умом к Богу, вооружившись молитвой и, во-вторых, если нельзя убежать, то переносить брань с терпением и осуждением себя самого. Один подвижник рассказывал: "Однажды путешествуя, я по причине тумана сбился с дороги и очутился близ одного селения. Там встретил я некоторых срамно говоривших. Устранившись, я пал перед лицом Бога, осуждая себя самого. И вот ангел идет ко мне с мечом и говорит: "Все осуждающие братий своих погибнут от меча сего. Но ты хорошо сделал, что не осудил их, а смирил себя пред Богом, как будто бы ты совершил грех их. Посему имя твое написано в книгу жизни" (епископ Варнава (Беляев). Основы искусства святости. Н. Новгород, 2002). Не судите, да не судимы…