Такая раннехристианская жертвенность, разумеется, встретила недоверие у просвещенной публики, но завоевала растущую с каждым годом любовь простонародья. Раздаваемые копейки стали возвращаться многотысячными пожертвованиями, тоже раздаваемыми большей частью по вдохновению, которое, естественно, начала использовать свита, наросшая вокруг чудотворца. Ибо народ еще и поверил, что Иоанн Кронштадтский способен исцелять страждущих. "Господь слышал мои, хотя и недостойные, молитвы и исполнял их: больные и расслабленные исцелялись. Это меня ободрило и укрепило. Я все чаще и чаще стал обращаться к Богу по просьбе тех или других лиц, и Господь за молитвы наши общие творил и творит доселе многие дивные дела". Народный кумир прямо запрещал себе ослабление веры в чудеса: "Старайся всеми силами искоренить в себе непокорность неверия. А эта непокорность проявляется каждый раз почти, когда читаешь и слушаешь такое, что требует веры и что само в себе чудесно. Непослушание неверия обыкновенно старается объяснить и самые чудеса естественным образом…" Лев (Толстой) как раз чудеса прежде всего и удалил из своего "перевода и изложения" Евангелия: "Единственное значение этих стихов для христианства было то, что неверующему в божественность Иисуса они доказывали ее. Для человека же, понимающего неубедительность рассказа о чудесах и, кроме того, сомневающегося в божественности Иисуса по его учению, стихи эти отпадают сами собой по своей ненужности". Именно поэтому отец Иоанн, помимо прочего, обвинял Толстого еще и в "барской спеси": "О, если бы этот слепец яснополянский прозрел! Но для этого нужна простота веры, подобная вере иерихонского слепца. А допустит ли гордость графа до этой святой простоты?"
Как, это про Толстого, предлагавшего учиться писать у крестьянских ребят, тянувшегося к народному языку, не позволявшему сказать ничего фальшивого, про Толстого, признававшегося в своей гениальной "Исповеди", что от отчаяния его спасло сближение с верующими из бедных, хотя к их вере "примешано было тоже очень много суеверий"? Но что делать, "нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий". Однако же по отношению к "суевериям" исторического христианства Толстой не проявляет и тени терпимости: "Я находился в положении человека, который бы получил мешок вонючей грязи и только после долгой борьбы и труда нашел бы, что в этом мешке, заваленные грязью, действительно лежат бесценные жемчужины".
Отец Иоанн же, если бы даже сумел пропустить мимо ушей уподобление церковного учения вонючей грязи, все равно бы не согласился изгнать из него веру в чудеса, ибо именно она, а вовсе не "нравственное и метафизическое учение" (вера без чудес мертва есть) была способна хоть отчасти утешать (утишать) те валы людского горя, которые ежедневно прокатывались над его головой, частенько грозя и поглотить: "сронили наземь и пошли по нем", "он, агнец Божий, встал, перекрестился и пошел, не промолвив ни словечка". Но когда дело шло о защите "малых сих" от соблазна…
"О, Христе Боже, доколе Лев Толстой будет ругаться над Тобою и церковью Твоею? Доколе будет соблазнять Россию и Европу? Опять он пишет хулы на церковь и служителей ее, опять клевещет на нас по всему миру! Покажи, наконец, Владыко, всему миру адскую злобу его! Буди! Им увлечено в прелесть и пагубу полсвета!.. О, предтеча антихриста!" Это притом что "влияние отца Иоанна в народной среде было, конечно, несравненно шире толстовского", кое порождало движение чисто интеллигентское, поскольку духовные поиски людей из народа могли привести разве что в какую-нибудь из сект, не отказавшихся от веры в чудеса. Специальные органы занимались новохлыстами, шалапутами, молоканами, субботниками, воскресниками, скакунами, штунтидстами, баптистами, белоризцами, серафимовцами, медальщиками, секачами, варсоновцами, дыропеками, дырниками, никодимцами, обнищеванцами, адвентистами, а о толстовцах же "никогда не поднимался вопрос. Сектантами они не являются, так как догматы учения их не выражены определенно и представляют, скорее, выражение миросозерцания отдельных лиц".
Их миросозерцание прежде всего требовало творить добро, так почему же в этих земных делах было не пойти на союз с тем, кто творил добрые дела сутки напролет? Заложив в том числе систему, выражаясь по-нынешнему, реабилитации "порочных и неправоспособных" – Дом трудолюбия с начальной школой и ремесленными классами, с детской и взрослой библиотекой и даже зоологической коллекцией, а также с приютом для беспризорных и "дневным убежищем" для малолетних, с загородной дачей для детей, с богадельней для больных и престарелых женщин, с ночлежным домом, бесплатной амбулаторией, с выдачей "матпомощи" и тому подобным.
"Важно, что вся эта помощь оказывалась всем бедным, без различия вероисповедания". И еще: "Дом трудолюбия был открыт в том же самом 1882 году, когда в московской газете "Современные известия" появилась статья-манифест Льва Толстого "О переписи населения", которая буквально взорвала российское общество чудовищными фактами нищеты вместе с призывом писателя бороться с этой нищетой". Однако же взорванное общество "не интересовалось отцом Иоанном – по крайней мере до тех пор, пока он незадолго до смерти, уже слабый и больной, не освятил хоругви Союза русского народа и не был принят в члены Святейшего синода, отлучившего Толстого. И вот тогда-то его запрезирали со всей энергией, на которую в таких случаях способна прогрессивная интеллигенция.
Но что выиграли от этого и церковь, и русская литература? Наконец, что выиграла от этого вся Россия?" Разумеется, ничего. Зато выиграли все, для кого чувство собственной правоты, чтоб не сказать – непогрешимости, было важнее помощи униженным и отверженным. Впрочем, отец Иоанн, убежденный, что эта помощь возможна лишь при сохранении существующего порядка вещей, как будто бы мог найти понимание у Льва, всегда отстаивавшего исторически сложившееся против рационально конструируемого, но – львиная душа не выносила не только чудес, но и освященного, узаконенного насилия. С насилием преступников, горцев, казаков она мирилась как с печальной частью естественного хода вещей, но уж в мире идеалов русскому гению было чуждо трагическое мироощущение, полагающее, что нет в мире правых, что служение самой справедливой истине вынуждает преступать десяток не менее справедливых. В итоге победила утопическая конструкция, сумевшая задвинуть обоих титанов из Руси уходящей в Россию, которую мы потеряли.
Задвинуть, к счастью, не навсегда.
Или все-таки навсегда?
""Несвятые святые"" и другие рассказы" архимандрита Тихона (Шевкунова) (М., 2011) за один год разошлись в количестве около 1,1 миллиона экземпляров и голосованием пользователей были признаны "Лучшей книгой Рунета"; вот лишь одна ссылка из "Википедии": "Книжные итоги года: духовника Путина читают больше, чем Акунина". И немудрено: Акунин только развлекает и отвлекает, а Шевкунов дарит надежду. На то, что и в наше время возможны чудеса. Подводя к этому в самой располагающей манере, безо всякой экзальтации и стилистических красот, а скорее даже с юморком.
Все как у всех. Современный парень, студент ВГИКа, интересуется запретной религией, которая не зря же была столь важна для большинства великих писателей и поэтов классической России. И понемногу чтение Евангелия "оказалось единственным лекарством, спасающим от тех самых мрака и отчаяния, которые время от времени возвращались, беспощадно накатывая на душу". Парень принимает крещение, и "даже остатки гнетущей безысходности и мрака начисто исчезли". Ему ужасно хочется поделиться этой радостью с любимым преподавателем, он обращается с молитвой к Иисусу – и преподаватель тут же хлопает его по плечу. Герой рассказывает, что только что крестился. Почему? ""Потому что Бог есть, – ответил я, – я в этом убедился. И все, что в церкви, – все правильно". "Ты думаешь?.. – недоверчиво заметил Григорьев. – Знаешь, там много такого… разного". – "Наверное. Но зато там есть самое главное". "Может быть", – сказал Евгений Александрович.
Мы зашли в магазин, купили бутылку "Столичной", пару пачек сигарет, что-то поесть и до вечера просидели у него, обсуждая новый сценарий".
Это и есть самое подкупающее в книге – все чудеса и происходят, и пересказываются самым обыденным образом. Правда, они приходят на помощь всегда так вовремя, что это наводит недоверчивую скуку на пропащих скептиков вроде меня и, видимо, надежду на остальных 1,3 миллиона читателей. Толстой предрекал священникам, что скоро они будут служить для самих себя, для плутов и для женщин, но в нескончаемой очереди к чудотворной иконе я видел множество мужчин, совсем не похожих на плутов. Правда, нынче все тянутся к утешительной стороне веры, наследники Толстого, трагически серьезно вглядывающиеся в ее требовательную сторону, в глаза, увы, не бросаются.
Героя архимандрита Тихона тоже влечет прежде всего умиротворение: "Внутри монастыря неожиданно оказалось так уютно и красиво, что нельзя было не залюбоваться". Послушание же сначала его раздражает: "Как же тяжело и неуютно было подниматься в такую рань, чистить зубы ледяной водой в большой умывальной комнате. Я уже сто раз пожалел, что приехал сюда, а еще больше – что пообещал Богу пробыть здесь целых десять дней. И кому нужны эти ранние подъемы?" Правда, "такой спокойной доброжелательности я в миру не встречал". Зато в миру бы и не пришлось чистить выгребные канализационные колодцы.
"Изредка, выбираясь из своего колодца подышать, я видел монахов, как мне казалось, праздно шатающихся по монастырю, и вспоминал лекции по атеизму и рассказы о зажравшихся эксплуататорах в рясах, лицемерах и ханжах, угнетающих доверчивый, простой народ". И тем не менее: "когда, впервые за десять дней, я оказался за монастырскими воротами, первым чувством, охватившим меня, было неудержимое желание – бросить сумки и стремглав бежать назад!" В тот мир, в котором каким-то чудом сохранились и подвижники, и бойцы, которых Лев Николаевич уж точно не одобрил бы. "А ты послушания исполнять готов?" – строго вопрошает наместник. "А как же, батюшка, любое!" – "Тогда подойди к этому деду и поддай ему так, чтобы он улетел подальше!" Хлопец исполняет с душой и получает приговор: "Ну ты, брат, и дурак! Вот тебе деньги на билет. И поезжай-ка ты домой". Или того круче: "Когда пришли отбирать ключи от монастырских пещер, отец Алипий скомандовал своему келейнику: "Отец Корнилий, давай сюда топор, головы рубить будем!" Должностные лица обратились в бегство: кто знает, что на уме у этих фанатиков и мракобесов?!"
Среди "несвятых святых" имеются даже пустынники, но мне как-то не попался ни один наследник Иоанна Кронштадтского, кто посвятил бы себя не только спасению собственной души, но и земным нуждам несчастных и заброшенных.
Неужели оба богатыря не оставили нам никакого потомства?
Рожденные магмой
В "Советской литературе (краткий курс)" Дмитрия Быкова (М., 2013) каждому автору посвящена увлекательная глава, – ну а что интересным может быть только спорное, знал еще Брюсов. Однако самыми интересными оказываются главки, отданные не бесспорным классикам (Горький, Ахматова, Есенин, Бабель, Грин, Зощенко…), но писателям или забытым, или оставившим память далеко не добрую.
Наиболее обаятельным произведением Луначарского (глава "Броненосец "Легкомысленный"") у Быкова выглядит его отказ на смертном одре пить шампанское из ложки – только из бокала: "Жест – великое дело".
Зато "могутно-сыромятный" Панферов ("Русский ком") долг пролетарского писателя понимал просто: "Надо писать как можно хуже, и все будет хорошо". Что создает неожиданный эффект: "Роман Панферова – грязный, уродливый, неровный ком сложной и неизвестной субстанции, но из этой же субстанции состоит мир, который им описан".
"Свежесть" Николая Шпанова еще более неожиданна: в ранних романах Шпанова видна принципиальная разница между советским социализмом и немецким фашизмом – фашизм опирался на канонизированную архаику, а социализм на некую всемирную неизведанность: "Ведь в "Первом ударе" нет ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе – и нет! Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим". Предвоенный немецкий роман о хороших русских был заведомо невозможен – вот вам и тождество коммунизма с фашизмом.
Для Быкова не менее художественных статей вещи важна порождающая ее магма, могучая, пусть и нелепая греза, устремленность в какую-то высоту, и написать историю литературы как историю выбросов этой магмы было бы чрезвычайно поучительно – тут Быков может и сам считаться первопроходцем. И, кажется, лишь для магмы, породившей советское народничество ("Телегия"), Быков не находит ни одного доброго слова: "В русской литературе 70-х годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. <…> Проза и поэзия деревенщиков – литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя – крестьянства.
Вражда народа и интеллигенции – чистый продукт почвеннического вымысла. На самом деле это вражда одной интеллигенции к другой". Истинно народной, ибо народ, по Быкову, это те, кто порождает и поет народные песни Окуджавы и Высоцкого.
Разумеется, к таким классикам, как Астафьев, Распутин, Белов, в лучших их вещах эта бичующая формула почти или совсем не относится, но в целом антиинтеллигентский напор породил достойный отпор: "Интеллигенция (самая бездарная ее часть – у нас, как во всяком народе, хватает своих кретинов) ответила почвенникам насаждением еще более гнусного мифа о повальном пьянстве и вырождении".
В могучей магме, отсутствие которой он прежде всего и ставит в вину современной литературе, Дмитрию Быкову никак не откажешь. Хватает ее и в "Красном свете" (М., 2013) Максима Кантора: его порождающая магма – отвращение к нынешним хозяевам жизни и особенно к их интеллектуальной обслуге.
В огромном эпическом памфлете, где Сталин и Гитлер, генерал Власов и генерал Модель, нелепая Ханна Арендт, смешавшая коммунизм с фашизмом в мутный коктейль "тоталитаризм", и ее скользкий любовник Хайдеггер действуют в соседстве с парами Чухонцевых, Хохряковых, Мырясиных, Базаровых (предок, как правило, солдат, потомок – прохвост), магма сарказма начинает клокотать с первой же строки: "Выражение "рукопожатный человек" вошло в салонную жизнь Москвы в те годы, когда пожимать руку не стоило уже никому". Подобные выбросы жалящим пунктиром, если вымести пестрый сор кавычек и отточий, проходят сквозь тридцатые-распятые и сороковые-роковые до сегодняшних "Маршей несогласных" примерно так.
"Термин "рукопожатные" отделял круг прогрессивных людей от тех, кто не рад демократическим переменам в обществе. Радеть за либерализм естественно для прогрессивного человека, тем более что есть среди нас коммунисты и фашисты – боремся с ними, а они все живут. Казалось бы, неужели не очевидно, что прогресс и рынок лучше, чем разруха и казарма? Ан нет, находятся такие, кто тоскует по сильной руке. Прогрессивным людям пришлось поставить вопрос так: что хуже – легкое воровство или тоталитаризм? Хотелось бы сохранить репутацию вовсе незамаранной, но подвох состоял в том, что воры тоже придерживались либеральных взглядов. Возможно, воры толковали либерализм превратно, но отказаться от их трактовки не удавалось: иногда у воров просили денег.
Интеллигенты расстроились: культурный диалог меж странами, который прежде лился полноводной рекой, – обмелел. Эх, раньше, бывало, скажешь: Маркс – чудовище, и на три часа разговоров хватит, а потом тебе чек выпишут. Жили как в раю, можно сказать, и обидно то, что этим раем мы были обязаны проклятому коммунизму. Пока бранили диктатуру – жилось недурно, а теперь что? Ну да, не любим тоталитаризм, а деньги любим. Это, конечно, здравый посыл для диалога – но дальше-то что?
Интеллигентов приглашали на жирные банкеты, сажали рядом с паханами. Интеллигенты кушали с удовольствием, но им было стыдно. Понятно, что большевики хуже, чем воры. Но и воры тоже, как бы это помягче сказать, чтобы не обидеть мецената, – воры тоже не сахар.
Не было ненавистнее строя для воров, чем социализм, и воры разрешили интеллигентам свести счеты со Сталиным. Интеллигенты бойко осуждали большевиков, но никто из них не краснел, ежедневно заискивая перед убийцами, целуясь с проститутками и пожимая руки мошенникам. Интеллигенты знали, что стали сообщниками бандитов, но коль скоро закон в России – это произвол, а воровство – свобода, они говорили себе, что служат свободе.
Сочувствие к народу сделалось в интеллектуальной среде чувством позорным. Уж лучше так называемый вор, говорили либералы, чем советский вертухай. Ворам служили потому, что они объективно олицетворяют прогресс".
Так выглядит у Кантора либеральный бомонд. Но и власть, как бы это помягче сказать, тоже не сахар.
"Президент окружил себя офицерами госбезопасности, своими былыми коллегами – они стали требовать у богачей делиться добром, нажитым при прежнем президенте. Ахнул креативный люд: так и есть – возвращаемся к сталинизму, господа! Условные рефлексы сработали – и застоявшиеся шестеренки правозащитного сознания пришли в движение. То, что сами финансисты, прямые владельцы газет, контролировали прессу куда более скрупулезно, не учитывалось: говорили, что новая цензура суть следствие диктатуры ГБ. И – странное дело! – то, что казалось естественным в отношении миллиардера Балабоса (ну мало ли, сколько у богача дворцов! ему положено!), выглядело чудовищным, если речь шла о президенте. И шли колонны "несогласных" по площадям России, выражая несогласие – не с тем, что страну разобрали на части воры, но с тем, что конкретный офицер взял себе непомерно много.
Шли свободолюбивые менеджеры среднего звена, шли взволнованные системные администраторы, шли маркетологи с горящими глазами, шли обуянные чувством собственного достоинства дистрибьюторы холодильников. Шли колумнисты интернет-изданий, гордые гражданской позицией; шли галеристы и кураторы, собирающие коллекции богатым ворам; шли юристы, обслуживающие ворье и считающие, что свою зарплату они получили заслуженно, а чиновный коррупционер ее не заслужил. Шли негодующие рестораторы и сомелье, которые более не могли молчать. Шли прогрессивные эстрадные актеры и шоумены демократической ориентации, шли твердой поступью граждан, наделенных правовым сознанием. Никто не считал своего персонального хозяина – вором; напротив – каждый был убежден, что его хозяину просто повезло и если хозяин и отнял деньги у других людей, то сделал это по праву сильного и смелого, а не как тиран. Они смеялись над предложениями все разделить – свои деньги они заработали в поте лица, обслуживая новых господ. Говорили так: вы что, за теорию заговора? Несерьезно – кто станет заниматься проблемами страны с ядерным оружием!"