Это путинская Москва. А вот герценовский Лондон: "В зале беглое финансовое жулье смеялось над жульем государственным. <…> …они любили, когда им напоминали про сталинские преступления. Хозяева знали: что бы ни сделали они со страной, это все равно будет благом по отношению к тому злу, которое причинили стране большевики. И всякий мародер гордился тем, что он лишь обирает труп Родины; убийца не он, он просто пришел поживиться".
Но ведь либеральное неравенство это, по крайней мере, свобода? Кантор и с этим не согласен: либерально-демократическое государство с гражданскими правами и свободами, с выборами и многопартийной системой состоит из сотен закрытых корпоративных обществ, совершенно не либеральных и абсолютно не демократических. Он покушается даже на главный догмат либерального катехизиса: демократы, если даже немножко и ворюги, уж во всяком случае не убийцы. Алжирская война, Суэцкий кризис, Гана, Индия и Пакистан, Бирма и Цейлон, Индокитай, Родезия, Ангола, Кения, Бельгийское Конго, Мадагаскар, Корея, Ирак, Афганистан… Усталому народу решили внушить, что все беды капитализма происходят из-за одного полковника, но даже и ефрейтор Гитлер убил людей меньше, чем просвещенный демократический мир уже после мировой войны. Это растолковывает российским оппозиционерам еле живой пресс-секретарь фюрера Ханфштангль: "Отчего решили обвинить в бедах века одного человека? Раньше мне казалось, так делают, чтобы удобнее спрятать преступления остальных", Адольф проливал кровь – но начал лить кровь не он, Сталин проливал кровь, но лить кровь начал тоже не Сталин.
Гитлер, считает его коллега-"гибеллин", воспринимающий "Запад как единый организм, сложный, но цельный", был только временным орудием вечной мечты о единой европейской империи, естественно переходящей во всемирную, и если, в гроб сходя, благославляет он российских оппозиционеров, вы решили подхватить это знамя, если у нас с вами партийный съезд – давайте решим, что мы не боимся крови, демократии страх не к лицу. И когда российские либералы отмахиваются от этой преемственности как черт от ладана, он разочаровывается в них: "Современные правители не готовы к великой миссии. Им, либеральным воришкам, еще предстоит дорасти до размеров мундира, который они на себя надели".
В "либеральных воришках", как и положено в памфлете, нет ничего человеческого, кроме алчности и прохиндейства, сочувствие даже и у Ханфштангля вызывает лишь их пропагандистская шестерка, литератор Ройтман: "Опомнись! Ты хочешь, чтобы я показал тебе, что те, кто освобождал евреев, хуже тех, кто их душил?" Свидетель и участник холокоста хочет, "чтобы этот толстый синещекий господин вспомнил, что он еврей", "понял, что окружен врагами". Друг и учитель фюрера видел много еврейских комиссаров, и ни один из них не кончил хорошо.
И все-таки в самом конце романа единственный положительный герой – интеллектуал Соломон Рихтер – пишет из сталинской тюрьмы: "Равенство – это единственное, ради чего стоит жить, это очень опасный путь, но я хочу видеть перед собой красный свет опасности и идти на красный свет". Соломон Рихтер еще не задумывался об участи еврейских комиссаров как красного, так и белого цвета; Максим Кантор задумался и написал свой "Красный свет". Который можно было бы принять за реинкарнацию кочетовского "Чего же ты хочешь?", если бы он не был гораздо лучше написан (Эренбург периода "Хулио Хуренито" – "Падения Парижа") и автор не поднял против богов капиталистического олимпа титанов ума и эрудиции (взять хотя бы бесконечный перечень военных преступников, прощенных "покаявшейся" Германией). Что, впрочем, скорее ослабляет впечатление: безразмерные идеологические прения, как все рациональное, пробуждают скепсис и размывают художественную достоверность (материальный мир в романе и без того практически не изображен), а веру в то, что либеральная демократия наиболее совершенна среди земных несовершенств, как и всякую социальную сказку, и вообще может разрушить лишь еще более чарующий свет в конце туннеля, и этот свет, в отличие от того света, уж никак не должен быть отпугивающим: романтиков, готовых, пускай грядущего не видя, дням настоящим молвить: "Нет!" – во все эпохи встречаются лишь единицы.
Атланты либерализма и атланты коллективизма
О первом в России помпезнейшем издании антиутопии Айн Рэнд "Атлант расправил плечи" я когда-то писал в легкомысленном тоне, надеясь, что этот циклопический концентрат либеральной пошлости сам посрамится своею наготой. Но пошлость, видно, и впрямь бессмертна – наша цивилизация и сама есть движение от дикости к пошлости: на прилавках снова сияет роскошью новое издание (М., 2013). "По совокупности тиражей конкурирует с Библией", – аттестует книгу издательство. Оценивать Библию тиражами – это будет посильнее, чем ценить на вес Бельведерский кумир, но все-таки для тех, кто в просвещении еще не стал с веком наравне, попытаюсь снова набросать блиц-портрет этой библии либерализма.
Индустриальная Америка, кризис; падает производство, растет аварийность, дефицит всего на свете заставляет правительство прибегать к жестким перераспределительным мерам, от которых больше всего страдают именно те атланты, кто сумел удержать производство на высоте, но их сопротивление правительственному "бандитизму" клеймится как эгоистическое и антиобщественное: паразиты-коллективисты настаивают, что без многовековых научных и технологических общественных накоплений в одиночку никто-де ничего не сумел бы изобрести. Но индивидуалисты-кормильцы тоже не остаются в долгу: имеет значение лишь одно – насколько хорошо ты делаешь свое дело; нужно платить за чужие услуги и продавать собственные; высшее человеческое качество – способность производить; единственная мораль – нерушимость контракта; высшая моральная цель – достижение собственного счастья; деньги – свободный обмен свободных людей, основа новой морали; делец – идеал нового человека. Дело не ограничивается многостраничными идейными схватками в каждой конторе, каждой гостиной и каждой спальне: некий Антиробингуд начинает отнимать деньги у вымогателей-бедняков и возвращать их честным труженикам-богачам.
Борьба за право человека быть безгранично корыстным рождает бескорыстнейших героев. Джон Галт – пророк нового мира – организует забастовку атлантов: все, кто что-то умеет, толпами сваливают неведомо куда, а самые лучшие, атланты из атлантов, в отрезанной от мира горной долине закладывают основы светлого будущего. И среди них не оказывается ни одного завистника, ни одного честолюбца, сплетника, интригана: проигравший в честной борьбе спокойно уступает место более достойному и берется за то дело, к которому имеет большее призвание; в долине атлантов есть и свой скульптор, и свой композитор, и они нисколько не переживают из-за нехватки ценителей – даже деятели искусства не образовывают враждебных школ и направлений. В этом капиталистическом раю запрещено только одно – что-то давать бесплатно. Атланты вернутся к людям, когда погаснут уже и огни Нью-Йорка. А до тех пор они с величайшей самоотверженностью переносят угрозы и даже пытки подлых коллективистов (капиталистическая "Молодая гвардия") или с полным самообладанием, даже женщины, уничтожают их приспешников ("Сорок первый").
Есть в романе и своя "Битва в пути" – мужественная любовь менеджера и стального короля на фоне доменных печей и груженых составов: "Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были приоткрыты в беспомощном, молящем ожидании", – увы, Айн Рэнд в изображении любви далеко до Галины Николаевой. Любовники и в постели обмениваются страничными идейными монологами, никогда не прерывая докладчика и не отступая от темы заседания, в их душах все детали точно пригнаны друг к другу, как в восхищающих главную героиню машинах, где сразу ясны ответы на проклятые вопросы "почему?" и "зачем?". А завершается все "оптимистической трагедией": в Нью-Йорке наконец гаснет электричество, и атланты возвращаются к людям, чтобы водрузить над развалинами знамя свободы – знак доллара – и уже не повторять прежних ошибок, не ограничивать свободу производства и торговли ни для каких якобы благих целей.
Будь этот роман пародией на социалистический реализм и карикатурой на утопический либерализм, то при всей его чудовищной затянутости ему кое-где можно было бы даже поаплодировать: ведь нельзя же всерьез раскидывать законы рынка на весь безбрежно сложный космос человеческих отношений, нельзя же верить, что потребности человеческой души могут полностью подчиниться потребностям производства – в конце концов нельзя же не видеть ограничителей производственных свобод в общеизвестных опасностях монополизма, в экологически вредных технологиях, в международных конфликтах?.. Можно! Для пошляков невозможного нет. Мир бесшабашной Айн Рэнд – брест-литовской Алисы Розенбаум – не знает трагических противостояний, в которых правы все, ее мир так же прост, как и мир большевиков, из которого она сумела вырваться, он четко разделен на творцов и паразитов. Ее не посещают и сомнения насчет того, что всякое творчество больше всех нужно самим творцам: объявив забастовку, они погибнут первыми.
Страшновато, если и ее читатели, неисчислимые, как песок морской, тоже просты, как неправда: ведь фашизм и есть бунт простоты против трагической сложности социального бытия.
Русские нравы для младшего школьного возраста
К пожилому садоводу, любителю варить варенье, солить и мариновать, в освободившуюся комнату в коммуналке "подселяется" семья из трех человек, и соседский мальчишка слишком уж по-свойски обращается с ковриками, табуретами и мылом хозяйственного пенсионера. А потом, похоже, еще и лакомится его вареньем из кладовки. Так что же начнется, если он… Ну, в общем, если им достанется мало того что его комната, но и его припасы?! И уязвленный заготовитель, не замечая за окном военного переворота туда и обратно, начал изготавливать варенье из волчьих ягод, солить и сушить поганки и мухоморы, варить из них аппетитные супы и нахваливать, а поскольку соседи на эту наживку никак не клевали, охотник испек роскошный пирог из ядовитых грибов и пригласил соседей на обед. Но из-за того что они и тут не спешили травиться, он принялся в ярости наворачивать свои яства сам: "Чего вы боитесь?! Я-то ем!!"
"Неторопливо поднимаясь из-за стола, Злоба уходила, она уходила к тому, кто ее ждет". Слово "Злоба" с большой буквы откровенно подчеркивает аллегоричность рассказа "Назло", и этот рассказ Сергея Арно из двуязычного российско-датского сборника "Свобода и судьба" (СПб; Копенгаген, 2015) привлек и основное внимание рецензента датской газеты "Weekendavisen" (22 мая 2015 года) в статье "Экзотические родственники": "Поразительно, что этот рассказ, как и большинство других рассказов в этой антологии, представляющей современную русскую литературу, буквально кричит о нищете в материальном смысле и отсутствии доверия друг к другу, что было характерно для советского времени".
Поразительно, что о нищете НИ В ОДНОМ рассказе сборника нет ни слова, а о недоверии – не больше, чем в рассказах, романах и притчах Кафки, Фолкнера, Камю, Сартра, Кобо Абэ или любого другого писателя, всерьез задумавшегося об одиночестве человека под солнцем и луной. Пошляки еще давно вменили Кафке в важную заслугу, что он предсказал концлагеря, однако сумрачному австрийскому гению были не нужны буквальные кошмары, чтобы разглядеть бессилие человека перед роком, прекрасно известное и Екклесиасту, и создателям греческой трагедии.
Рассказы Павла Алексеева, Юрия Зверлина и Дмитрия Ивашинцева – откровенные аллегории, притчи, иногда с налетом абсурдизма. У Светланы Мосовой будничный мир тоже почти отсутствует – в нем правят романтические мечты, порой граничащие со сказкой. И у Даниэля Орлова любовные коллизии связаны исключительно с романтикой: "Анечка желала служить музой. Вдохновлять на прекрасное". Героиня же моего собственного "Пробуждения", вполне обеспеченная челночница, пострадала именно из-за доверия к прогрессивным веяниям, открывшим ей глаза, что счастье измеряется количеством перенесенных оргазмов, – однако поздняя трагическая любовь разом вернула ей человеческий облик. Получается, что семь авторов из десяти витают в символических или поэтических облаках, а в манере жесткого реализма написаны только "Желтая папка" Валерия Попова, "Фонарь" Егора Фетисова и "Старик Нури" Ильи Штемлера. Однако и там нищета и недоверие не играют ни малейшей роли. Новая русская бой-баба из "Желтой папки" вообще хозяйка жизни: "А зачем нам их мафия? У нас своя!" Евдокия из "Фонаря" погружена в воспоминания о блокадных ужасах и страшится только, чтобы вместе с ней не замерзла ее внучка, а старик Нури, тоже во время войны, страдает опять-таки от излишней доверчивости: он принимает в металлолом железяки, которые мальчишки у него же и крадут, и попадает в тюрьму. И вчерашний беспечный озорник чувствует, что внутри у него что-то сдвинулось…
Сквозь какие же очки нужно все это читать, чтобы разглядеть нищету и недоверие там, где на них нет ни намека? Таковы, стало быть, стереотипы, заслоняющие нас – уж не знаю, от какой части западных читателей. В финале статьи и вовсе говорится "о 140 миллионах гордых и упрямых русских, которые, как короткое время казалось, готовились войти в центрально-европейское сообщество, но теперь явно присоединяются к клану коррумпированных руководителей и прячутся за ложными националистическими представлениями о своем прошлом и грядущем величии". Лично у меня нет НИ ЕДИНОГО знакомого, кто бы присоединялся "к клану коррумпированных руководителей и прятался за националистическими представлениями о своем прошлом и грядущем величии". Но есть сколько угодно тех, кто по отношению к Западу таит или не скрывает обиды: мы вас так любили, мы вам так верили, а вы нас держите черт знает за кого…
Строго говоря, "Экзотические родственники" – типичный пример социального расизма – отдельной личности приписываются стереотипные свойства ее социальной группы, извлеченные из исторической Леты. Если применить этот метод, скажем, к сказке "Огниво" гениальнейшего датского мечтателя, можно состряпать что-нибудь в таком роде. "Шел солдат по дороге: раз-два! раз-два!" – вот какова у датчан милитаризация сознания: они маршируют, даже когда на них никто не смотрит, так они и вынашивают реваншистские планы о былом владычестве над Скандинавией. "Солдат взял и отрубил ей голову" – так датчане соблюдают контракты с представителями иных культур. Подобную клеветническую лабуду ничего не стоит насочинять и о датских авторах "Свободы и судьбы", но зачем? Чтобы из одной неправды сделать две? И что, от этого мир сделается добрее и чище? Или мы почувствуем себя красивее на фоне оболганных партнеров? Национальное достоинство заключается вовсе не в том, чтобы на ложь отвечать ложью, а в том, чтобы ценить благородство и красоту, даже если за это никто не поблагодарит. Это и есть истинная национальная независимость, а месть, хотя бы и месть ложью, – самая унизительная форма зависимости от чужого мнения. Так что я с большим удовольствием констатирую, что рассказы наших датских собратьев по перу не кричат ни о чем дурном, но только демонстрируют, что в Дании живут точно такие же люди, как мы, и собственные фантазии и впечатления занимают их гораздо больше, чем аннексия Шлезвига. Матильде Вальтер Кларк грезится купленное в Риме мистическое зеркало, чем-то перекликающееся с гоголевским "Портретом", а Адде Дёруп – фантасмагорические любовные приключения в Париже. Ну а Симон Фруеллунн рассказывает как будто бы подлинную историю старой женщины, прожившей восемь жизней, а в девятой умершей от скуки, – зато смерть от скуки никак не грозит читателям этого рассказа. Кристиан Химмельструп отправляет своего героя на велосипеде в Иерусалим. Бенн К. Хольм изображает будничную жизнь вокруг выбросившегося на берег кита. А Вибеке Маркс рассказывает о том, как опасно брать по контракту заботливую жену из Таиланда, – ее любовь может внезапно иссякнуть вместе с истечением срока договора.
В общем, люди как люди. Так, может быть, кто-то и в Дании подумает о нас то же самое? Что мы не экзотические родственники, а тоже люди как люди – на большее мы давно уже не претендуем. В медовую пятилетку нашей любви с Западом я услышал на славистском симпозиуме в немецком Киле разъяснение социолога, почему плохо раскупаются российские авторы: считается, что казарменный строй, где все ходят строем, не может породить ничего интересного для утонченного западного читателя. Мне пришлось сказать, что поздние советские НИИ были настоящей Касталией, где можно было наслаждаться аристократической свободой от борьбы за социальное выживание. Больше меня туда не приглашали, но на встрече ПЕН-клубов Балтийских стран я снова высказался в том духе, что нам мешают узнать друг друга более стереотипы, чем цензура, и финский представитель с радостной улыбкой заверил меня, что русские, да, действительно ослеплены стереотипами, но Запад на них смотрит совершенно трезвым взглядом. Я ответил, что спасибо и на том – по крайней мере, половина задачи уже решена, и недавно мне попалась прогремевшая книга, где этот трезвый взгляд выражен с предельной откровенностью.
Софи Оксанен, дочь финна и эстонской эмигрантки, "едва ли не самая заметная фигура на поле современной финской литературы. Она молода, однако ее перу уже принадлежат три романа, последний из которых – "Очищение" – переведен на двадцать пять языков, а на родине стал бестселлером и получил семь различных литературных премий, среди которых главная финская награда в области литературы – "Финская премия".
Роман "Очищение" посвящен истории Эстонии во второй половине двадцатого века. Через предвзятый взгляд простой эстонской крестьянки показаны все ужасы репрессивной системы", – издательская аннотация к изданию 2010 года (СПб).