Поиски своего призвания Белинский начинает со стихов, которые пишет, "бывши во втором классе гимназии", но скоро понимает, что это поприще не для него: "В сердце моем часто происходят движения необыкновенные, душа часто бывает полна чувствами и впечатлениями сильными, в уме рождаются мысли высокие, благородные – хочу их выразить стихами – и не могу! Тщетно трудясь, с досадою бросаю перо. Имею пламенную страстную любовь ко всему изящному, высокому, имею душу пылкую и, при всем том, не имею таланта выражать свои чувства и мысли легкими гармоническими стихами. Рифма мне не дается…". Затем он принимается за "смиренную прозу". Результат тот же: "…много начатого – но ничего оконченного…". Следующая попытка – обращение к "драматическому роду", более удачна. Однако если бы не карантин, "освободивший" студентов от занятий, не стремление хоть как-то "рассеять скуку" и не "литературное общество", требовавшее творческого участия в его заседаниях, Белинский, по собственному признанию, никогда бы не окончил своей трагедии, начатой после неудачных опытов в прозе.
Получив одобрение "Литературного общества 11 нумера" (так оно называлось по месту проведения заседаний, которые проходили в "спальном номере", где и жили сами его организаторы – Белинский "со товарищи"), он решается свою трагедию издать, несмотря на предостережения товарищей по "нумеру" и известного писателя И.И. Лажечникова, которого Белинский знал еще с гимназических лет и которому поведал о содержании трагедии. С этой целью он обращается за соответствующим разрешением в Московский цензурный комитет.
В своем "Донесении" комитету цензор, профессор Университета Л.А. Цветаев, прочитав "Дмитрия Калинина", написал, что "нашел в ней (в трагедии. – А.К.) множество противного религии, нравственности и российским законам, в ней представлен незаконнорожденный сын одного барина от крепостной женщины, воспитан будучи с законными его детьми, обращаясь с ними всегда, он находил возможность соблазнить сестру свою по отцу, – не зная, впрочем, что он сын барина и ей брат… Отец умирает; жена его и сыновья, ненавидевшие его за ласки отца, уничтожают отпускную его; здесь он декламирует против рабства возмутительным образом для существующего в России крепостного состояния и в ярости мщения убивает брата своего по отце – за то, что он в глаза назвал его рабом; потом оправдывает самоубийство, умерщвляет любовницу свою по ее просьбе и, наконец, узнавши, что он побочный сын умершего своего барина и брат убитой им любовницы, изрыгает хулы на Бога, ругательства против отца и закалывается". На этом основании цензор "полагает запретить печатание сей рукописи". Если ранее, летом 1830 г., при представлении Белинского новому инспектору, ректор сказал: "Заметьте этого молодца; при первом случае его надобно выгнать", то теперь за ним просто устанавливается гласный надзор: ректор прямо заявил Белинскому, что о нем "ежемесячно будут ему (ректору. – А.К.) подаваться особенные донесения".
Надежды "разжиться… казною" за счет издания трагедии (а он уже "с восторгом высчитывал тысячи", полагая получить за нее "по крайней мере тысяч шесть") – рушатся, "лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта" сменяется "тоскою и отчаянием". "Прощайте, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – будьте здоровы и счастливы – и не забывайте своего несчастного сына".
В таком "совершенно опущенном", по его собственным словам, состоянии он находится до середины мая, когда вдруг, совсем для него неожиданно, открывается возможность "выставлять свои изделия" в журнале "Листок", издававшемся в Москве с января месяца. Об этом Белинский сообщает родителям 24 мая, одновременно отметив: "Невзгода на меня, кажется, проходит, и я начинаю дышать свободнее". 27 мая (№ 41–42) там появляется его баллада, написанная народным стихом в "романтическом духе" – "Русская быль", герой которой мечтает отомстить девушке, отдавшей предпочтение другому, и тешит свое воображение картиной того впечатления, какое произведет на нее жестокость задуманного им убийства ее избранника. Это была стихотворная дань тем же самым "диким страстям", что по-своему сказались и на поведении Дмитрия Калинина, приведя семейную драму к трагической развязке. Публикация баллады помогла Белинскому "эстетическим способом" освободиться от идеи "экстремального поведения", которая долгое время в образе Дмитрия Калинина занимала его, и больше к ней он уже никогда не возвращался…
В "Листке" от 10 июня (№ 45) увидит свет и первая критическая работа Белинского – рецензия на анонимную брошюру "О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор", где он выступает не столько в защиту Пушкина, сколько против недобросовестных приемов современной ему критики, которые отчетливо проявились при оценке трагедии. К сожалению, в том же месяце издание "Листка" прекратилось. Если бы сотрудничество Белинского в этом журнале продолжилось, возможно, он намного раньше понял, к чему призван, на какое дело избран. А пока, почти на три года, будущее остается для него совершенно непонятным, закрытым от взора серой, неясной пеленой…
Во время карантина Белинский два раза попадает в больницу, сначала с подозрением на холеру (сказалась "гнусная пища"), потом "по причине жестокого кашля", который спустя полгода снова уложит его в больницу, а затем мучает еще в течение двух месяцев. "Я ужасно боюсь, – пишет он в августе, – чтобы болезнь моя не обратилась в чахотку". Основания для такой "боязни" были, и довольно серьезные…
Учитывая, что из-за карантина студенты Московского университета пропустили целый семестр, Министерство народного просвещения распорядилось "холерный год" в срок учебы не засчитывать, оставляя таким образом всех как бы на второй год. А уже бывшим второгодникам-первокурсникам, которые автоматически превращались в "третьегодников", во избежание такого определения 19 сентября (что явилось для них полной неожиданностью) устроили своего рода повторный вступительный экзамен на право "слушать ординарные профессорские лекции". При этом, согласно существовавшему порядку, набравших 24 балла и более (при 8 экзаменах по 4-балльной системе) зачисляли на второй курс, а остальные как бы заново принимались на первый. Практически все второгодники стали "новыми" первокурсниками. Среди них и Белинский, проболевший весь август и сентябрь и получивший в сумме 9 баллов.
В январе он снова попадает в больницу с диагнозом "хроническое воспаление легких", из которой выходит недолечившись в мае, опасаясь, что, пролежи он там еще месяц-другой, и его автоматически "выключат из университета, как такого человека, которого расстроенное здоровье не подавало никакой надежды на успех". Выйдя из больницы, он просит разрешения "держать особенный экзамен" за весь курс в конце августа – начале сентября. И не получив прямого отказа, "несмотря на чрезвычайно худое состояние… здоровья, работал и трудился, – по его словам, – как черт, готовясь к экзамену".
В конце сентября он о себе напомнил, подтвердив готовность "держать" экзамен. Помощник попечителя тут же запросил мнение на этот счет инспектора казеннокоштных студентов, который в своем донесении отметил, что из Белинского вряд ли сможет "образоваться полезный чиновник по учебной службе". 27 сентября помощник попечителя Московского учебного округа куратор Университета Д.П. Голохвастов направляет в правление Университета официальное предложение, где просит об увольнении Белинского "по слабости здоровья и притом по ограниченности способностей", так как "не имеет надежды" на то, что из него может, цитирует он заключение инспектора, "образоваться полезный чиновник по учебной части…". В тот же день было принято и соответствующее постановление правления.
Поспешность, с какой принимается решение об увольнении Белинского, прямо связана с начавшейся в августе того же года "чисткой" Университета от "вольнодумцев" и "неблагонадежных". Он был далеко не единственным, однако в числе первых, кого под разными предлогами отчислили или "посоветовали" уйти "по собственному желанию" в течение только одного года – с 17 августа 1832 г. по 1 ноября 1833 г. Таковых оказалось более 60 человек. Среди покинувших Университет "по собственному желанию" в 1832 г. был и М.Ю. Лермонтов. Что же тогда говорить о Белинском, который, по заключению ректора, "поведения был неодобрительного" и уже одним своим присутствием давно "мозолил глаза" университетскому начальству…
2
Восемь месяцев Белинский скрывал от родителей, близких и "всех чем-барских, бывших в Москве", что он "выключен из университета". С одной стороны, ему было совестно сообщать родным о крушении их надежд видеть его "дипломированным", как бы мы сейчас сказали, учителем русской словесности. С другой – он "еще надеялся хоть сколько-нибудь поправить свои обстоятельства… не щадил себя… хватался за каждую соломинку… не унывал, и не приходил в отчаяние… терпел все… трудился…". Только 21 мая 1833 г., когда его "обстоятельства" немного "поправились", он написал обо всем матери, одновременно делясь с нею своими планами на будущее.
К этому времени Белинский пережил трудную осень и зиму, испытывая острую нужду, перебиваясь случайными заработками, в основном переводами с французского. В начале марта ему несколько повезло: он познакомился с профессором Н.И. Надеждиным, на лекциях которого он бывал в Университете, и получил возможность более или менее регулярно сотрудничать в качестве переводчика в надеждинских изданиях – журнале "Телескоп" и воскресном приложении к журналу – газете "Молва".
Однако, отдавая много времени и сил переводам, Белинский видит в этом не будущую профессию, а лишь средство к существованию, больше возлагая надежды на преподавательскую деятельность, мечтая получить где-нибудь место либо домашнего учителя, либо учителя гимназии, о чем и рассказывает матери, стараясь ее как-то утешить. О том же в августе пишет и брату Константину: к новому году "в Москве откроется третья гимназия; Надеждин обещал мне в ней место младшего учителя русского языка. О, если бы это сбылось: Царства Небесного не надо".
К счастью для русской литературы, все его попытки в этом направлении не увенчались успехом, и Белинский продолжает сотрудничать в "Телескопе" и "Молве" как переводчик, постепенно вникая в журналистские, редакционные и издательские дела, что ему очень пригодится в дальнейшем.
Тем не менее материальное положение Белинского продолжало оставаться тяжелым. "Кто меня любит, – пишет он Константину 8 ноября, – тот и без писем поспешит мне помочь, зная мою, можно сказать, кровную отчаянную нужду, и не доведет меня до необходимости просить; в противном же случае я ничего не требую и не прошу: я сумею умереть с голода, не плача и не жалуясь ни на людей, ни на судьбу; скорей переломлюсь, но не погнусь". Он гордится сознанием того, что хотя еще "ничего не сделал хорошего, замечательного", зато не может и "упрекнуть себя ни в какой низости, ни в какой подлости, ни в каком поступке, клонящемся ко вреду ближнего". И верит: "Я нигде и никогда не пропаду. Несмотря на все гонения жестокой судьбы – чистая совесть, уверенность в незаслуженности несчастий, несколько ума, порядочный запас опытности, а более всего некоторая твердость в характере не дадут мне погибнуть".
Если бы не проницательность Надеждина, неизвестно еще, как бы сложилась дальнейшая судьба Белинского. "Сколько глубочайших натур, – говорил Белинский позднее, – остаются на Руси неразвитыми и глохнут оттого, что не встретились вовремя с человеком или людьми!" Надеждин сумел разглядеть в щуплом, вечно голодном, ничем не привлекательном внешне молодом человеке великий дар критика, то "Божье наказание", которое, по словам самого Белинского, состояло в "задорной охоте высказывать свои мнения о литературных явлениях и вопросах…". И представил ему возможность высказать эти мнения печатно…
Именно в "Молве", в десяти номерах, вышедших в сентябре – декабре 1834 г., появилась первая большая обзорная статья Белинского – "Литературные мечтания. Элегия в прозе", сразу принесшая ему известность как критику: он встал на тот единственно верный путь, который отвечал его призванию.
Долгое время у нас, в том числе и в учебной литературе, утверждалось, что Белинский обратил на себя внимание, прославился заявлением: "…у нас нет литературы!", предварявшим его "элегический" обзор отечественной "изящной словесности" от М.В. Ломоносова до "Вечеров на хуторе близ Диканьки" Н.В. Гоголя, – заявлением, якобы шокировавшим современников предвзятым отношением к знаменитым писателям, а с точки зрения уже наших "продвинутых" словесников, просто "хулиганским".
Однако ничего нового, шокирующего, тем более "хулиганского", в этом заявлении критика не было.
Еще в 1825 г. А.А. Бестужев-Марлинский (тогда еще просто А.А. Бестужев) сетовал, что собственно русской литературы у нас еще нет. "…Мы, – писал он, – воспитаны иноземцами. Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому… Но кроме пороков воспитания… нас одолела страсть к подражанию. Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем в свою колею? когда будем писать прямо по-русски?". В 1830 г. еще определеннее по этому поводу выскажется И.В. Киреевский: "Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы". О том же говорили тогда и Н.И. Надеждин, и Н.А. Полевой, и другие критики. А в самом начале 1834 г. ее отсутствие осознается как непреложный факт. "У нас нет литературы – говорят многие, – и кто не согласится, что это правда? – пишет Кс. А. Полевой. – У нас нет литературы, потому что книги русские не выражают вполне России… Наконец, подражательность – вечная спутница всех юных литератур (тогда считалось, что литература в России берет свое начало лишь в XVIII в. – А. К.) и давняя губительница наших писателей – не дозволяет русскому уму явить себя во всей красе и силе".
Первые призывы изменить такое положение прозвучали уже в середине 20-х годов. Не довольно ли, заявлял В.К. Кюхельбекер, присваивать себе "сокровища иноплеменников: да создастся для славы России поэзия истинно русская!.. Станем надеяться, что наконец наши писатели… сбросят с себя поносные цепи немецкие и захотят быть русскими". Такого рода призывы раздаются и в последующие годы. Не пропадая втуне – именно на их волне возник у нас русский исторический роман, у истоков которого стояли М.Н. Загоскин, И.И. Лажечников, Н.А. Полевой, Ф.В. Булгарин, – призывы эти, однако, не привели к кардинальному изменению творческой ориентации отечественных писателей. Казалось, они ну никак не хотели становиться русскими, заниматься своим прямым делом – художественно выражать Россию…
Когда Белинскому все это вдруг открылось, его охватила смертельная тоска, ощущение какой-то фатальной, непробиваемой глухоты отечественных творцов "изящного" к своему, родному. И он тут же захотел поделиться ею с другими в статье с характерным названием "Тоска". В какой момент, на каком этапе пессимизм и безысходность "Тоски" обернулись оптимизмом и просветленностью "Литературных мечтаний", сказать трудно. Одно ясно, случилось это, когда Белинский увидел ту дорогу, встав на которую, литература наша естественно и неизбежно начнет выражать дух своего народа, его жизнь, сделается действительно во всех отношениях русской.
Задавшись вопросом: "… и в самом деле – у нас нет литературы?.. " – и тут же ответив на него: "Да – у нас нет литературы!", Белинский вновь заострил внимание русской общественности на том факте, что главная задача, поставленная перед отечественной литературой самой действительностью еще в начале XIX в., до сих пор не решена и ее основная важнейшая цель, указанная критикой еще в 20-е годы, не достигнута: она все еще не является "полным отражением умственной жизни народа", "не выражает вполне Россию", что заметно сдерживает ее развитие. Но в отличие от других критиков, которые в общем-то смирились с таким положением и дальше сетований по этому поводу не шли, Белинский с этим мириться не захотел и решил: хватит жаловаться, хватит сетовать на отсутствие "истинно русской литературы", довольно риторически призывать к ее созданию, надо действовать!
Он почувствовал, что сможет повернуть писателей лицом к России, заставить их обратиться к русской действительности, к самобытным источникам вдохновения и наполнить наши книги русским содержанием, сделать их выражением России, русского духа, внутренней жизни народа. Желание претворить эту идею, воплотить ее в жизнь, поставить отечественную литературу на путь самобытности, оригинальности, "русскости" и определило пафос его литературно-критической деятельности, стало смыслом всей его собственной жизни.
Чтобы повернуть нашу литературе на новый путь, нужно было радикально изменить шкалу художественных ценностей, развенчать бытовавшие представления о сущности литературы и искусства, преодолеть инерцию художественного мышления, раскрыть новые горизонты и ориентиры для творчества, переломить общественное мнение и склонить его на свою сторону. Одним словом, совершить переворот в отечественном литературно-художественном сознании. Такое было под силу либо гениальному писателю, либо критике.