Освободившийся из лап Ивана Мыша, Штука вновь обрел достоинство, прежде чем скрыться за дверью, не без важности заявил:
- А я знаю, кого себе выбирать. Я наскрозь людей вижу!
- И ты великой души человек. Презирай меня…
- Шутник, право.
22
В тихом переулке - угрюмый дом, на четвертом этаже - тесная квартира из двух маленьких комнат, забитая вещами. Живут двое - мать и дочь, отец в отъезде, пользуются его отсутствием, чтобы сделать ремонт.
Мать, высокая, полная, в несвежем, обтягивающем необъятную грудь шелковом халате, кошачьи круглые и желтые глаза и юношеские усики над верхней губой. У нее величавые манеры и властный басок. Обметая полами халата кресла и дубовые ножки столов, она командует смиренно сопровождающему ее Штуке:
- Побелка потолка - раз. Окраска стен - два… В первой комнате, я думаю, цвет шоколада. Во второй - цвет морской волны… Сумеете?..
- Шоколада? - чешет в затылке Штука. - Можно. А не темновато будет?
- Посветлее, посветлее разведите. Эдак - кофе с молоком.
- Можно. А вот морскую волну, лях ее знает…
- Эдакую зелень в синеву…
- Можно. Только чистого цвета не добьемся.
- Постарайся, голубчик, постарайся. Грязных стен от вас не приму.
- Морскую волну?.. Выйдет с мутноватинкой…
- Не беда. А под потолком что-нибудь…
- Простая филеночка не пойдет?
- Хочется поживописней. Эдакие планки продают -< под золото, для рамок…
- Багетики?
- Вот-вот, я куплю, вы прибьете.
- Можно.
Федор окидывает взглядом тяжелые столы, резной книжный шкаф, продавленные кушетки, истертые ковры - все давнее, десятилетиями вбиравшее в себя пыль. Теснота, захламленность, при больших окнах - скудность освещения. Цвет а-ля шоколад… Морская волна… В таких комнатушках стены должны быть покрыты чистым цветом, нельзя бояться яркости, а тут - морская волна… При тех красках, что есть, получится студень.
Взгляд Федора блуждает по потолку, по углам, по мебели и каждый раз возвращается к креслу у книжного шкафа. В нем, поджав ноги, угнездилась с книжкой дочь хозяйки. По тому, как она сидит, свернувшись, чувствуется в ее теле кошачья гибкость. Прямые короткие волосы закрывают лицо. Федору кажется, что он где-то видел ее. И чем чаще скользит его воровской взгляд, тем сильней крепнет уверенность - видел, встречал, но где, когда?.. Откинула рукой спадающие волосы, обнажился гладкий лоб… Гладкий лоб, точеный нос, черты лица чуть мелковатые. Нет, где-то видел ее!
В своей жизни Федор не так уж часто заглядывался на девичьи лица. В школе, в одном с ним классе, училась дочка начальника станции Римма Глушкова. У нее было белое подвижное лицо, черные волосы, падавшие челкой на лоб. Он долгое время не обращал на нее никакого внимания - девчонка и девчонка, много их, на переменах походя отпускал тычка - не попадайся под ноги человеку. В те годы страна только что отметила столетие со дня смерти Пушкина. Повсюду еще висели плакаты, на них - родня великого поэта, знакомые, вплоть до черного лика Ганнибала. Средь других дам в пышных платьях - жена Пушкина Наталья Гончарова. Федор как-то случайно вгляделся в нее попристальней. И вдруг подметил: Наталья-то Гончарова походит на Римку Глушкову, ну точь-в-точь, только прическа другая. Сначала это только забавляло - поди ж ты! Потом вспомнил, что жена Пушкина была светская красавица. Значит, и Римка красива, вот не замечал… И стал внимательней приглядываться к Римке - топкие брови, глаза в синеву, белая прозрачная кожа. А пожалуй… И на перемене, если шла навстречу, он уступал дорогу, глядел в спину.
Спустя четыре года, уже на пороге десятого класса, он решился признаться ей в любви. В тот день цвела черемуха, шли весенние экзамены, они вдвоем отстали от компании, которая шла к речке Уждалице. Цвела черемуха, и белые блестки облетевшего черемухового цвета запутались в ее темных волосах, и глаза ее блестели ожидающе. Она уже догадывалась, что именно он хочет сказать. Но когда он произнес уныло неуклюжую и глупую фразу: "Ты знаешь, я, кажется, люблю тебя…" - она рассмеялась и убежала. А потом рассказала подругам, при встрече с Федором те хихикали. Быть может, он еще раз когда-нибудь повторил бы ей эти слова, но помешала война…
В армии ему нравилась почти каждая женщина, какую приходилось видеть. Больше всех - военврач санроты, румяная блондинка с широкой талией, очень смешливая. Когда. смеялась, дрожало белое горло… Все знали, она живет с капитаном Весловым - комбатом-два. Веслова убило при переправе через Днепр, южнее Киева.
Несколько минут он был влюблен в госпитале. Несколько минут, зато сильно. Он лежал на операционном столе, толстый, лысый хирург искал в ноге Федора перебитый нерв. Ему подавала инструмент сестра - капризно припухшая верхняя губа, изумленные серые глаза. Федор ее заметил еще до операции. Сшивали нерв, боль пронзала от пяток до макушки все тело, во рту стоял горький вкус, лоб покрывался потом, время от времени сестра утирала его лицо концом простыни. Хирург, плешивый грубиян, поминутно кричал на девушку: "Не то! Что вы подаете! Я вас просил щипцы, вы мне еще подсуньте столовую вилку!" Федор ненавидел хирурга, оскорблялся за девушку, радовался, что она видит, какой он мужественный, - больно, но не издает ни звука. Он не простонал даже тогда, когда на распухшую, как бревно, ногу накладывали швы - тринадцать швов, а анестезия кончила свою силу, шили по живому, сквозь мясо продергивали нитки. Сестра концом простыни вытирала ему потное лицо, и где-то вверху плавали ее изумленно распахнутые глаза. Хирург скупо похвалил: "Терпеливый парень попался…" Он это произнес при девушке, и Федор простил ему хамоватость.
Женщину из деревни Волчок Федор не любил вспоминать. Ей было под сорок, она по-бабьи пожалела белобрысого старшего сержанта-постояльца, терпеливо сносила его неопытность в постели. Он даже не помнит ее лица, только осталось - от уставших глаз отходили морщины да ладони ее были жестки и шершавы, как изношенные подметки.
Эта ни на одну из тех, с кем сталкивался, не похожа. Но все равно, где-то видел…
Озабоченный Штука подошел к Федору:
- Ну, с богом, начнем помаленьку. Тащи вещи в ту комнату. Барышня, мы вас потревожим.
Она захлопнула книжку, проворно встала. Была она высока, по-девчоночьи худа, казалась плоской, какой-то бестелесной, как неприкаянные души обманутых девушек в иллюстрациях к старым романам с привидениями.
Маленькая точеная голова горделиво посажена на длинную шею. Шея - певучий изгиб, из тех, что поэты от бессилия сравнивают с лебединой. Мелкий подбородок, припухшие губы, в уголках губ намеком складочки…
И Федора ударило: так вот на кого она похожа - на Нефертити!
Она не обратила внимания на него, почитателя в загвазданной гимнастерке, в продранных на коленях брюках (единственных, других нет!). Проплыла мимо, не снизошла, по-царски.
- Ну, чего рот раскрыл! Берись! - прикрикнул Штука.
Они вдвоем подняли тяжелое кресло и понесли его вслед за юной царицей.
Белили потолок в первой комнате. Штука водил удочкой, Федор качал опрыскиватель. Пол, подоконник, тяжелый шкаф, который до поры до времени решили не шевелить, застланы старыми газетами. Пресновато-известковый запах разведенного мела; кажется, сам воздух мутен от побелки. А Матвей Иванович Штука поскрипывает среди грязи начищенными сапожками, и, если на сапоги капает капля побелки, Штука преспокойно прерывает работу, вынимает из кармана замызганного халата чистую тряпочку, снимает белую кляксу. Ни на минуту не смолкает его назидательный тенорок:
- Вот говорят - маляр. Маляр да сапожник - что цыган да барышник, одна компания. Сапожник пьет в стельку, маляр - в лоск. Вы вот, художники-мазилки, жучки охристые, поди, туда же - маляр для вас вроде сатаны. Знаем. Это от темноты, не учат вас разбираться, что к чему. Маляр как солнышко - где ни показался, там весело…
- Оно и видно, - усмехнулся Федор. - Как мы с тобой заявились, здесь сразу повеселело.
- Пока нет, а уйдем - веселье после себя оставим. Маляр соберет кисти, и после него красота. Живи да радуйся… То-то, уважай. Полегше, полегше, не пожарный насос качаешь. Эк, вот опять обрызгал. Останови, почищусь…
Снова на свет божий появляется тряпочка, обтираются сапоги.
- Маляры-то добрые ныне вывелись. Мельчает маляр. Какая первая заповедь у маляра? Ай?.. Молчишь. То-то… А первая заповедь, брат, - аккуратность. Не махай кистью без толку. Обронил каплю ненароком, и все псу под хвост. Недаром говорится - капля дегтю бочку меда портит. Нынче маляр работает как последний скот - рыло в краске, зад в замазке, на одежде короста - тьфу, смотреть противно! А вторая, значит, заповедь: норовись, чтобы нравилось, заказчика слушай…
- Чужим умом живи, - подкинул Федор.
- Ум держи при себе, потому как не для себя работаешь. Ум хорош тогда, когда другому печенку не портит. Уважай человека. Ему жить средь твоей работы, не тебе, не порть ему радости своим норовом. Слушай и мотай на ус. Так-то…
- Ну, а если видишь, он сам себе портит радость - по глупости, по незнанию?
- Сам и в ответе, не мешайся. Сам пожелал. А желание - оно свято…
- Тебе приказывают - наведи морскую волну… Глупо?
- Не скажу, ума не много.
- А ведь человек не знает, что при наших красках из морской волны будет бурда. Он глуп в твоем деле, а ты потакаешь глупости. Ты вот только что напевал: маляр - особая профессия, он кисти соберет, после него - красота. А разве своим потаканием ты не губишь красоту? Сомневаться начинаю я, Иваныч, что ты себя уважаешь.
- Н-но, н-но! Ты молокосос, второй час всего в малярах, а уже поучаешь. Тебя на свете не было, как я за кисть взялся. Не яйцо учит старого петуха!
- Тридцать лет в малярах и до сих пор готов глупых советов слушаться. Ну, Иваныч, не говори никому больше этого - стыдно.
- Ах, сопляк, еще и стыдит… А за что, ежели спросить? За то, что людей не хочу обижать.
Штука сердито водил по потолку шипящей удочкой.
- Молодежь ныне зубастая - ты ему слово, а он тебе десять. Только уши разуй - наговорят с три короба, не унесешь…
23
Федор шел пешком к своему общежитию. Час поздний, прохожие редки, по улице гнали запозднившиеся машины.
Неясные размытые громады домов вобрали людей, час за часом они будут копить аккумулирующую силу, придет утро, и она вырвется - толпы хлынут на мостовые, автобусы, троллейбусы, грузовые, легковые машины заполнят улицы, станет тесно, шумно, суетливо. До следующей ночи, до нового покоя будет хлестать сила, кипеть жизнь. И тогда снова скажут - прошел день, оторвут листок календаря.
Прошел день, и ты не оглядываешься назад. Прожитым днем дорожил только на фронте: не убило, жив - порядок. А на войне не живут, войну, если повезет, переживают.
Ему двадцать три года - проходит молодость. Ее славят поэты, о ней с умилением вспоминают старики, и для всех молодость - это любовь, это открытие женщины. У него, Федора, не было молодости, он не любил - не до того.
Темный город, редкие фонари, редкие освещенные окна, падает пушистый снег. Успокаивающая бесконечность в его полете, что-то усыпляющее в том, как он бесшумно ложится на белые мостовые. Успокоенный город, ожидающий завтра…
А он, Федор, помнит пустынный утренний город, осчастливленный солнцем. Город, находившийся по ту сторону его жизни… Тогда в этом городе, красивом, как сон, как сказка, он узнал о ее существовании: губы, таящие улыбку, и три тысячи лет за спиной…
Он даже изменял ей, забывал временами, как живой живую. Да и как не изменить - виновата сама жизнь, слишком грубая, слишком жестокая, чтоб можно было верить - та есть, та существует. Раздувшийся на солнцепеке труп и ее губы - вместе, в одно время - нелепость, бессмыслица!
И тихий переулок, сумрачный дом, четвертый этаж… Нефертити двадцатого века живет не в царских покоях - в тесной квартирке с облупленными стенами, с потолком, который давно просит побелки. И ты перед ней предстал не в парчовых одеждах, не под звуки литавр - подручный маляра, латанные на коленях штаны. В двадцать три года не так страшны рубцы на теле, как неуклюжие заплаты на коленях. Латаные штаны - это почти уродство, это физический недостаток.
Снег лепится на карнизах слепых фасадов, снег усыпляюще кружится в воздухе. Похоронен под снегом еще один день жизни…
А день был особый - она пришла издалека, из тысячелетий, и он встретил ее. Особый день, но бесполезный - прошла мимо.
Латаные штаны - и Нефертити! Нет, чуда не жди, не случится.
Но чудо случилось, хотя и не такое, на какое рассчитывал Федор, - куда более скромное. Чудо свершилось незамедлительно.
У общежития, возле троллейбусной остановки, Федор увидел убеленную снегом одинокую фигуру, прячущую лицо в воротник пальто. Пробегая мимо, он узнал.
- Нина? Ты?
Печальный вздох:
- Я.
Нина Худякова - студентка одного курса с Федором.
- Где же ты так поздно засиделась?
- У Красавиной в общежитии. Девочки со второго курса задержали.
- Но прошел уже последний троллейбус.
Покорный вздох вместо ответа.
- Где ты живешь?
- У Зубовской.
- Придется пешком?..
Снова вздох.
- Боишься? Может, проводить?
- Проводи.
- Ну, тогда пошли.
И они двинулись вместе, плечо в плечо, через спящий город, сквозь вкрадчиво летящий снег.
Нина Худякова в мастерской подолгу преданно следила из-за спины Федора за его рукой. Когда-то она так же долго простаивала возле Вячеслава Чернышева, теперь на курсе - новый кумир. Нина Худякова, добрая, вяловатая, на розовом полном лице - дремотные глаза. Сама она писала слащаво, с готовностью слушалась любого совета, никогда не впадала в отчаяние от упреков… В ее обожании было что-то бескорыстное, что-то такое, что напоминало Федору Савву Ильича. Тот, наверное, точно так же бы стоял за спиной и млел от восторга, радуясь чужим успехам.
Подруга Нины Худяковой, Нина Красавина, длиннолицая, жесткие волосы взлохмачены, черные глаза колючи, говорила:
- Нинка, вот увидите, сто лет проживет и тому долгую жизнь устроит, кто с ней рядом будет. Не упускайте счастья, ребята.
И Худякова не возражала, лишь улыбалась дремотно…
Снег рождался где-то рядом, в темноте, в пустоте, над самыми головами. Он мягко окутывал, отделял их двоих от остального города. От его ровного, однообразного полета на душе становилось лениво и спокойно. Не хотелось спешить. Временами казалось, что не снег опускается сверху вниз, а они локоть к локтю подымаются медленно вверх вместе с припорошенной землей.
Нина молчала, и это нравилось ему. Она умела молчать не просто с невозмутимостью, а даже с какой-то величавостью. Ее плечи, воротник, меховая шапочка, волосы, выбившиеся из-под шапки, были белы. Плавно выступает она в невесомом наряде. Вблизи мокро лоснится тугая щека, выпуклый глаз блестит таинственно, как ее молчание. Таинственным казался и город, затканный снегом, загадочен неторопливый снежный полет.
Нефертити, латаные штаны, чувство собственной неполноценности - пусть завтра все это снова станет важным, а сейчас хорошо.
Но всему есть мера, даже покойному молчанию. Захотелось услышать ее голос:
- О чем думаешь?
Помедлила, мечтательно улыбнулась в плывущий снег.
- Сейчас мы придем ко мне домой…
- Положим.
- Мы подымемся на второй этаж… У меня свой ключ, и никому нет до нас дела, и нам ни до кого… Я щелкну выключателем, и вспыхнет люстра под потолком… Я надену туфли на гагачьем пуху, чтоб не пачкать ковер…
- А я от испуга перед этим ковром поверну оглобли обратно.
- Я тебе тоже дам туфли, и тоже гагачьи… Я усажу тебя в кресло и извинюсь. Мне нужно будет оставить тебя, ненадолго… Ты, конечно, посидишь без меня десять минут… Я пойду в ванную комнату… Я очень люблю свою ванную - там все бело, там всегда празднично, если даже на улице снег, слякоть, грязь… Я напущу полную, полную ванну… Знаешь, в белой ванне вода кажется зеленой, как в море… А потом я надену свой халат, он длинный, до полу, японского шелка, длинные с вырезами рукава. Ты увидишь, он очень идет мне… Я сварю тебе кофе… Ты какой больше любишь - со сливками или черный, по-турецки?.. Лучше по-турецки. Мы сядем на тахту возле низенького столика, будем пить кофе из маленьких чашечек саксонского фарфора… И беседовать…
Голос ее плавный и тихий, убежденно счастливый. Федор представил себя: в своей малярской гимнастерке, в латаных штанах, в гагачьих туфлях на босу ногу среди ковров… Бог с ним, с кофе по-турецки, с беседой, с компанией Нины в длинном халате, который скрывает разрумяненное горячей ванной тело. "Доведу и раскланяюсь", - решил он.
Старый особнячок в два этажа в нескольких местах осклабился облупленной штукатуркой. У него был доверительно-нищенский вид. Подъезд с широкой грязной лестницей скудно освещался пыльной лампочкой, пахло чердаком и кислым запахом городской бедности.
Нина действительно жила на втором этаже, у Нины действительно был свой ключ.
- Тише только, соседи ворчать будут.
Щелкнул выключатель, вспыхнула под потолком люстра, вернее, остатки ее, три голых потемневших бронзовых рога, и только в одном горела ничем не затененная лампочка. Комната большая, высокая, на сером от копоти потолке остались лепные украшения, вся она со своими мрачными стенами походила на пещеру. На самой середине стоял раскоряченный мольберт, как малярные козлы во время ремонта. В углу прислонена большая ржавая железная труба - должно быть, осталась от буржуйки, которой пользовались во время войны.
Федор повеселел:
- А где ковер? Где гагачьи туфли?
- Какие гагачьи туфли? - искренне удивилась Нина.
- Ты обещала.
- Вот уж нет, не обещала. Ты меня спросил: о чем я думаю? А я тогда думала об этом. О туфлях, о ванной… Могу я думать, о чем захочу?
- А кофе по-турецки в чашках саксонского фарфора? Я даже согласен со сливками.
- Я чай вскипячу. У меня сахар есть.
- Валяй.
- Одна чашка у меня саксонская…
- В мечтах?
- Нет, на самом деле. Старинная, мамина. И ты сейчас будешь из нее пить чай.
- Уже кое-что.
За шатким столиком они пили жидкий чай. У Нины было мокрое, разрумяненное морозом лицо, светлые глаза, полуприкрытые ресницами, глядели дремотно и призывно, платье плотно обтягивало полные плечи и грудь.
Она поднялась из-за стола, начала передвигать чашки. Поднялся и он. Руки ее, опустив старинную - мамино наследство - чашку, застыли, краешек щеки разрумянился, спина напряглась. Она ждала, что он шагнет к ней. И он шагнул.
Она распрямилась, взглянула потемневшими глазами, покорно подалась к нему, теплая, содрогающаяся от робости и ожидания. Ее волосы были влажными, от них еще пахло морозной улицей…
Комната залита пещерной темнотой. Только тускло маячит широкое окно. За ним, должно быть, все еще опускается снег, отделяет город, весь мир от них.
Нина тихо дышит, уткнулась в плечо, но не спит, так как время от времени ее ресницы щекочут его кожу. У нее и в самом деле счастливый характер - не надоедает разговорами, не требует обещаний. Молчит себе и, верно, мечтает о ванной с зеленой водой или представляет, что рядом лежит принц из заморской страны. Она по обратила внимания на залатанные брюки своего принца…