Оправданное присутствие: Сборник статей - Михаил Айзенберг 12 стр.


И еще вот что существенно: неполноценность, художественная неполнота чьих-то вещей не удручают сами по себе. Ну, продолжается игра в бисер, только правила становятся все более свинскими. Но удручает энтузиазм, с которым воспринимается нечто, явно замешанное на уловке и – пусть и артистическом – шарлатанстве. Удручает неразличение.

Нужно пояснить брошенные наспех слова о неактуальности эпатирующего и агрессивного поэтического жеста. Прошедший век преуспевал в критике гуманистических идей, не стояло в стороне и искусство. Но "историческая действительность" всегда опережала радикальных авторов: не позволяя им как следует развернуться, переосмысляла и последовательно умаляла человеческую природу. Сначала людей резали как скот, потом уничтожали как микробов, теперь взрывают как грунт. Дальше – некуда.

Художник-радикал уже не способен, как ему положено, символически предварить историю. И вчерашней модой делают его не приемы, не методы, а отношение к человеку как к агрессивному сумасброду под сползающей маской "общественного животного". На это "животное" больше ста лет идет непрерывная охота. Художник – по меткому слову Ортеги-и-Гассета (предвосхищающему один из сюжетных ходов В. Сорокина) – "охотится с манком". Но за столько лет непрерывной охоты даже наивная дичь могла бы, кажется, обрести кое-какие спасительные навыки.

Вакация поэта

В этой статье вопросов будет больше, чем ответов. Возможно, ответов не будет вовсе. И это немного неожиданно, потому что темой обсуждения являются именно ответы: ответы ста литераторов на предложение "Русского журнала" (колонка "Курицын-weekly") назвать десять лучших современных поэтов, пишущих на русском языке. Из числа живущих и – желательно – активно работающих.

Мне тоже прислали такой запрос, но я почему-то не отозвался. Предприятие показалось мне сомнительным. Состязательность не идет стихам, она здесь некстати. На мой взгляд, "поэзия" – одно из тех слов, значения которого никак не определены заранее и порой несовместимы. Кто-то играет темами, кем-то владеет Тема: постепенно подчиняет себе, меняет характер, облик, весь "человеческий состав", – делает своим орудием. Как их сравнивать? Это совершенно разные профессии.

Но потом ругаешь себя за чистоплюйство. Может, твой голос – "сотым до сотни" – мог на что-то повлиять? Только на что? Опубликованные списки представляют картину довольно странную. То есть картины и нет, она не складывается, есть рассыпанный puzzle. Самым предсказуемым оказался выбор ведущих критиков: в основном лауреаты последних конкурсов. Грустно, что люди, чьей профессией по определению являются личный вкус и смелость суждений, боятся на шаг отступить от устоявшегося корпоративного мнения. В других ответах заметно, как художественные предпочтения борются с дружескими чувствами и чувствами иного рода. Часто имена используют как орудия, поднимают как штандарт своего полка. Молодые называют молодых, петербуржцы петербуржцев и т. д. Это не радует, плодотворно, на мой взгляд, только перекрестное опыление. Порой невозможно понять, какое эстетическое чувство соединило такие разные имена в один список. Некоторые фамилии мне не знакомы (что, разумеется, ни о чем не говорит), некоторые знакомы, но я не знал, что их носители пишут стихи. Кое-кто вносит в список свое имя. По-моему, не смешно.

Между тем смотреть на результаты довольно интересно. Нужно только переставить акценты и задать какие-то дополнительные вопросы. Например, откуда взялась эта цифра – 10? Может быть, из знаменитой статьи Юрия Тынянова "Промежуток", где тоже названы десять поэтов-современников? Это увлекательный обзор новой поэзии по состоянию на 1924 год, перечень авторов вполне представителен, но не вполне – на сегодняшний взгляд – объясним. Есть Сельвинский, Тихонов, Асеев, нет Кузмина, Клюева, Цветаевой, не говоря уже о Белом или Сологубе. Поэтому не стоит удивляться, что в нашем опросе Шиш Брянский опережает по числу голосов Всеволода Некрасова, а Ярослав Могутин – Михаила Ерёмина или Сергея Стратановского. Результаты общественных опросов вообще не предмет удивления или, не дай бог, возмущения. Но при желании – предмет рассмотрения.

Если такое желание есть, можно предварительно заглянуть в тыняновскую статью и прикинуть, сколько еще авторов мы смогли бы добавить к десяти его фаворитам? Ну, еще десять. Предполагая необычайный разброс мнений – еще двадцать (это уже с Городецким и Пястом). А теперь я сообщаю о количестве авторов, которых некая экспертная группа (неважно, насколько компетентная) готова считать лучшими поэтами: чуть меньше двухсот пятидесяти. Только тех, чья фамилия начинается на "К", – двадцать девять человек.

Что бы это значило? Правда, Лев Лосев (один из призеров опроса) пишет, что в России никогда еще не было такого количества хороших поэтов. Язвительности в его высказывании не заметно, но конечно же он имеет в виду, скорее, техническое умение и владение навыками версификации. То есть даже определение "хороший" надо бы взять в кавычки. Но экспертов-то запрашивали не о хороших (даже без кавычек) авторах, но о лучших.

Дикая цифра нуждается, на мой взгляд, в каком-то объяснении. У меня таких объяснений два, первое восходит к внешним обстоятельствам, второе – к внутренним. Первое: в России, как известно, ничего не кончается, одна современность не спешит сменить другую и не замыкается в собственных границах. (Сравнительно недавно в молодежном поэтическом клубе шел разговор о концептуализме, самые горячие – но не самые умные – головы призывали просто к физическому устранению основных фигурантов, и никакие указания на почтенный возраст явления их не охлаждали). Искусство занимает все большее пространство. Вероятно, какие-то фигуры не различимы для тебя не потому, что их нет, а потому что они – за линией твоего горизонта. На другом конце поля. Да, это можно предположить. Только поверить в это невозможно. Невозможно смириться с таким пониманием искусства, которое замыкает его в границах личного восприятия – исторически ограниченного и индивидуально дефектного.

Но есть, увы, и второе объяснение. "Где умный человек прячет лист? – спрашивал патер Браун. – В лесу. Если нет леса, он его сажает. И если ему надо спрятать мертвый лист, он сажает мертвый лес". Есть, воля ваша, что-то пугающее в небывалом количественном росте "лучших поэтов". Такой рост подходит только призраку. Похоже, что большинство людей, участвовавших в опросе, так и считают: поэзия – призрак. Упраздненная реальность, условность. Им кажется, что это "просто так". Что стихи – это буквы на бумаге: все черненькие, все прыгают. Все приблизительно одинаковы. И наши арбитры выглядели бы не глупее честертоновского героя, если бы под сотнями фамилий действительно закапывали что-то мертвое. Но они закапывают живое, и живому – там, внизу – уже трудно вздохнуть.

Есть деятели культуры, понимающие культуру как архитектурную декорацию на задах исторической сцены. Медленно, но верно вращается поворотный круг, на смену одним расписным выплывают другие, а то, что недавно было в центре, уже почти за кулисами. Но кое-что еще можно разглядеть. Различима, например, культурная ниша с надписью "поэзия". Она пуста, но ее можно заполнить какой-либо аллегорической фигурой. Неважно какой.

Этот слишком широко понятый эгалитаризм на самом деле достаточно опасен. Результаты арбитража не просто и не только столкновение разных вкусов. Это еще таблица популярности, график растущего или убывающего успеха. Но в такой толкучке и неразберихе успех не обязательно завоевывать: его можно распределять. По взаимной договоренности (а желающие, поверьте, найдутся – уже нашлись). Поэтический успех становится "вещью без свойств" – пустой вещью. Когда "вакансия поэта" занята условно, опасность, о которой говорил Пастернак, меняет свою природу. Условно занятая клеточка-вакансия несет в себе другую (мнимую) жизнь, разрастаясь и пожирая здоровые ткани.

Это, к счастью, не диагноз. Поэзию никак не удается поместить в литературную кунсткамеру. Она не угасает и сейчас как будто приходит в себя после недолгого обморока. "Наступающая ныне эпоха будет эпохой бунта упраздненных реальностей. Мы переживаем возврат времен" (О. Пас). И когда они вернутся, "лучших поэтов" окажется, я уверен, на порядок меньше.

Уловка 274

Вот радость. Предыдущая моя колонка в нашей газете (посвященная итогам переписи лучших русских поэтов в "Русском журнале") вызвала легкую рябь литературной полемики. Вячеслав Курицын, автор идеи переписи, упрекнул меня – правда, окружив упрек вежливыми оговорками – в "поэтическом расизме" и приверженности "истинным ценностям". Вот какие строгости. И из-за того только, что я усомнился: двести сорок лучших – не многовато ли? Оказалось, маловато. По окончательному подсчету их 274.

"В нем (моем то есть отзыве) сквозит не имеющая метафизического основания уверенность в том, что поэзия бывает истинная, а бывает не очень". В то время как (по Курицыну): "Поэзия – огонь внутри человека, а не конвенция специалистов…" Про "огонь" стыдливо пропустим, но "конвенцию" пропустить не могу. Это слишком интересно. Получается, что, высказывая собственное мнение, я навязываю кому-то мнение корпоративное. Лишаю кого-то свободы.

Любезный оппонент все же что-то путает. Скорее всего, намеренно: он опытный литературный дуэлянт. Он вообще непрост, этот Курицын. И идеи его непросты, – в них есть крючок, уловка с очередным порядковым номером. (Вообще, если относиться к стихам как к одному из искусственных языков, мы сразу попадаем в сложную систему теоретических ловушек.) Но ведь кое-что можно сказать совсем просто, не правда ли? Как, например, Т. С. Элиот: "Если бы у вас не вызывала доверия способность критика отличить хорошее стихотворение от плохого, вы не стали бы особенно полагаться на ценность его теоретических построений". В этой фразе не заметно сомнения в том, что такое различие существует, и прямая задача критики – указывать на него. То есть внутри общего потока культурных событий обнаруживать разные, противоположные стихии и как-то их разделять. Видимо, сомнение появилось позже, в новые времена. В какие же?

Я, должно быть, тоже не из простых и использую эту псевдополемику для продолжения высказывания. Прежде всего, мне важно понять, кто на чью свободу покушается. Кто ответчик, кто истец. Похоже, что ответчик – я, потому что – неизвестно на каких основаниях – подвергаю сомнению чужой вкус, чужое мнение о лучшем, враге хорошего. Нет, уж позвольте объясниться.

Например, про "истинные ценности" я могу написать только под пыткой. И не потому, что в принципе отрицаю такие понятия. Но между двумя похожими с виду утверждениями "истина есть" и "истина есть, я ее знаю" лежит пропасть, которую мне не одолеть и в два прыжка.

Я понимаю, что фраза "я чувствую" не является доказательством, что природа такого "чувствования" бесконечно зависима, а результаты нуждаются в самой беспристрастной проверке. Что "критика интуиции" – основная проблема, главное вопрошание нашего времени, и весь опыт прошедшего века просто заклинает нас доверять своей интуиции не безоглядно. Что основным условием любой системы понятий должна быть вероятность ошибки.

Но вот видите: я сказал "вероятность". Мой предполагаемый оппонент сказал бы "неизбежность ошибки". Почувствуйте разницу. Вопрос в том, на какую степень неопределенности ты способен согласиться. Способен ли ты, к примеру, смириться с тем, что под шумок как будто вполне разумных доводов у тебя отбирают уверенность в том, что твой личный опыт может быть достоверен, реален? Готов ли ты к поражению в правах? Собственно, можно и проще, совсем просто: готов ли ты к поражению?

И я думаю, что не меньшая пропасть разделяет еще одну пару как будто родственных утверждений: "нельзя определенно сказать, что такое стихи" и "о стихах нельзя сказать ничего определенного". По смыслу они противоположны. Первое исходит из того, что у стихов нет выделенных признаков, это особое состояние речи. Речь на пути к языку. И нет для нее своей языковой зоны, она существует не в резервации, а вольно живет среди нас. Из второго утверждения следует, что все, заявленное как стихи, таковыми и является. Убежденность в невозможности опознания и критериальной оценки подразумевает, видимо, что все стихи одинаково хороши. Читай: одинаково плохи. А если вчитаться еще внимательнее, мы узнаем, что нет уже на свете никаких стихов. (Может, никогда и не было.) А что есть? Есть какие-то странные – и в своей странности неотличимые друг от друга – литературные объекты, годные разве что для посторонних операций, музыкального сопровождения или забавных поэтических ристалищ. Ну а поскольку я точно знаю, что это не так, вся логическая цепочка распадается, на крючок никто не ловится – по крайней мере, в границах этой статьи.

Мне кажется, что искусство (ведь мы сейчас говорим об искусстве) подтверждает возможность реальности. Реальность – его природа. Трудно не почувствовать, как в каждой удаче, в каждом шедевре жизнь (по Хармсу) "побеждает неизвестным способом". Но происходит это, право же, не всякий раз. Даже не слишком часто.

Так нечасто, что появляется желание дезавуировать и в конечном счете просто отменить такие победы. Сделать это, как выясняется, не так сложно: нужно только положить запрет на какую-то уверенность в себе. Нет победы – нет и поражения. Подобная эстетическая практика (или система суждений) удобна тем, что у художественных начинаний нет риска провала. Важно лишь, что нечто началось и обрело проектные очертания, – пусть смутные. Важен замысел, важен проект. Заявка равна осуществлению. Но как раз в этом случае без конвенциональных договоренностей не обойтись.

Как и всегда, справедливое, в общем, требование равных прав сразу же оборачивается требованием преимуществ. Собственно, период "бури и натиска" подобного художественного проектирования начался тогда, когда эта – явно дополнительная – область искусства была объявлена первой и единственной, а все усилия другого рода выведены за пределы рассмотрения и забыты, как неприятное воспоминание. По российской хронологии все определилось к восьмидесятым годам прошлого века, а к середине девяностых стало общим местом. Научилось присваивать права и признаки реальности и даже удачно утаивать свою утопическую сущность – до поры до времени.

Кое-что удается лучше выразить с помощью чужих слов. Я уже цитировал в прежних статьях Октавио Паса и Николая Пунина, сделаю это еще раз. "Поэтическое произведение – это не литературная форма, но место встречи поэзии и человека. Это словесное устройство, содержащее, порождающее, излучающее поэзию" (О. Пас). Идеи о незавидном будущем стихов почему-то всегда казались мне бессмысленными. Определение мексиканского нобелиата помогает, как мне кажется, объяснить мое недоумение. Встреча может и не состояться, но это не исключит ее возможность. "Место встречи" отменить нельзя.

Обидно, конечно. Не за поэзию обидно, от нее не убудет. Обидно, что люди перестают отличать живые слова от мертвых, перестают чувствовать, как дурно те пахнут. Ведь они отказываются не от стихов, а от чего-то в самих себе. "Поистине, в искусстве нет ничего бескорыстного, объективного, "чистого", потому что это самое личное дело из всех человеческих дел" (Н. Пунин).

Qui pro quo

В Америке, я знаю, стихосложением стараются занять заключенных. Такая умственная трудотерапия для неудачников и людей сложной судьбы. Это, конечно, не единственный приют американской поэзии, но сама идея показательна. Ее не удается списать целиком на уверенность во всеобщем равенстве возможностей. И ключевое слово здесь, вероятно, "неудачник", что в Америке – стране успеха – оскорбление, хуже некуда. Самым "американским" (в этом смысле) художником мне представляется Энди Уорхол, покоривший мир страстью к успеху и какой-то новой философией его, успеха, несложности, доступности. Теперь этот жизненный девиз Нового Света написан и на щите мигрирующего слева направо искусства. Но поэзия плетется в хвосте процессии, так почему бы не использовать ее хоть для смягчения тюремных нравов?

Здесь какое-то недоразумение, – qui pro quo ("одно вместо другого"). Я и завел разговор на эту тему только потому, что чувствую подобные симптомы в нашей художественной ситуации. Вернее, говорить о симптомах можно только в отношении литературы, потому что, например, русское изобразительное искусство, на мой взгляд, только начинает приходить в себя после шока конца восьмидесятых годов (прошлого века), который специалисты так аккуратно называют "вхождением в мировой контекст". Наверное, такой процесс закономерен, но до сих пор тревожит память о том, как это происходило. О провале российского художественного рынка писали много и квалифицированно, добавить нечего, а повторяться не стоит. Хуже освещена другая проблема, на мой взгляд (вкус) более горькая. Я говорю о подмене художественной работы культурной агрессией, о завоевании публики и потере зрителя. О внедрении социальных инстинктов – в первую очередь инстинктов обладания и власти – в область художественного.

Изобразительное искусство сразу и надолго потеряло лицо: стало объектом экспертной оценки, которому подыскивается предположительный аналог в каталоге мировой художественной практики. Искусство как будто переехало на чужую территорию, где собственный опыт кажется (часто и оказывается) недействительным. Очутившись там в одночасье, без знания языка и обычаев, художники делегировали задачу размышления о своем искусстве (поиска его места) специалистам, переводчикам-кураторам, а те оказались в большинстве так себе толмачами: не без самозванства, не без шарлатанства.

Нам легче: специалисты с настоящими амбициями в нашу область пока не заходят. В конце восьмидесятых был один специалист, М. Эпштейн, но скоро потерял к поэзии всякий интерес. (Немудрено. Я помню, как при первых же звуках стиховой декламации его глаза затягивались полупрозрачной пленочкой, и человек откровенно засыпал, не закрывая глаз.) Но и внутри цеха найдутся люди, готовые взять на себя такие обязанности. "Вне официального признания нет, не существует критериев качества. И добиться успеха можно, только если ты играешь в общие игры". Это я цитирую поэта и литературного критика (мне, кстати, вполне симпатичного), – просто первое, что попалось под руку, таких утверждений можно набрать горы, с них начинается едва ли не каждая вторая "обобщающая" статья о любом виде искусства. Говорится это отчетливым, чуть горьковатым тоном человека, уже свободного от былых иллюзий. Но по существу очень напоминает первые впечатления эмигранта о новой стране проживания, когда жизненный стандарт понимается и принимается как безусловность, от которой никуда не деться. На самом деле тысячи, а может, миллионы живут совершенно иначе и по ходу дела меняют правила, создают будущее. Но понятная робость новичка мешает ему выйти за границы среднего класса мышления, и сегодняшний день он принимает за день всегдашний, день вечный. Собственно, за то самое "будущее".

Назад Дальше