Мелких стихотворений в "Петербургском сборнике" немного. Самые интересные из них принадлежат перу издателя сборника, г. Некрасова. Они проникнуты мыслию; это – не стишки к деве и луне; в них много умного, дельного и современного. Вот лучшее из них – "В дороге". Пусть читатели сами судят, справедливо ли наше мнение.
Скучно! скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Песню, что ли, приятель, запой
Про рекрутский набор и разлуку,
Небылицей какой посмеши,
Или что ты видал расскажи -
Буду, братец, за все благодарен.
"Самому мне не весело, барин -
Сокрушила злодейка-жена!..
Слышь ты, смолоду, сударь, она
В барском доме была учена
Вместе с барышней разным наукам,
Понимаешь-ста, шить и вязать,
На варгане играть и читать -
Всем дворянским манерам и шуткам.
Одевалась не то, что у нас
На селе сарафанницы наши.
А примерно представить, в атлас,
Ела вдоволь и меду и каши.
Вид вальяжной имела такой.
Хоть бы барыне, слышь ты, природной.
И не то, что наш брат крепостной,
Тоись сватался к ней благородной
(Слышь, учитель-ста врезамшись был, -
Баит кучер Иваныч Торопка),
Да, знать, счастья ей бог не судил;
Не нужна-ста в дворянстве холопка!
Вышла замуж господская дочь
Да и в Питер… А справивши свадьбу,
Сам-ат, слышь ты, вернулся в усадьбу,
Захворал и на Троицу в ночь
Отдал богу господскую душу,
Сиротинкой оставивши Грушу…
Через месяц приехал зятек,
Перебрал по ревизии души,
И с запашки ссадил на оброк,
А потом добрался и до Груши.
Знать, она согрубила ему
В чем-нибудь, али напросто тесно
Вместе жить показалось в дому,
Понимаешь-ста, нам неизвестно, -
Воротил он ее на село -
Знай-де место свое ты, мужичка!
Взвыла девка – крутенько пришло…
Белоручка, вишь ты, белоличка!..
"Как на грех девятнадцатый год
Мне в ту пору случись… посадили
На тягло – да на ней и женили.
Тоись, сколько я нажил хлопот!
Вид такой, понимаешь, суровой…
Ни косить, ни ходить за коровой…
Грех сказать, чтоб ленива была.
Да, вишь, дело в руках не спорилось!
Как дрова или воду несла,
Как на барщину шла – становилось
Инда жалко подчас… да куды. -
Не утешишь ее и обновкой:
То натерли ей ногу коты.
То, слышь, ей в сарафане неловко.
При чужих и туда и сюда,
А украдкой ревет как шальная…
Погубили ее господа,
А была бы бабенка лихая.
"На какой-то патрет все глядит,
Да читает какую-то книжку…
Инда страх меня, слышь ты, щемит,
Что погубит она и сынишку -
Учит грамоте, моет, стрижет,
Словно барченка каждый день чешет,
Бить не бьет – бить и мне не дает…
Да недолго пострела потешит!
Слышь, как щепка худа и бледна.
Ходит тоись совсем через силу,
В день двух ложек не съест толокна -
Чай, свалим через месяц в могилу…
А с чего?.. Видит бог, не томил
Я ее безустанной работой…
Одевал и кормил, без пути не бранил,
Уважал, тоись вот как, с охотой…
А, слышь, бить – так почти не бивал,
Разве только под пьяную руку…" -
Ну, довольно, ямщик! Разогнал
Ты мою неотвязную скуку!..
Из других стихотворений в сборнике замечательны переводы г. Тургенева "Тьма", из Байрона, и "Римская элегия" (XII) Гёте.
"Макбет" Шекспира, переведенный г. Кронебергом, один заслуживал бы особой критической статьи, потому что это перевод классический, вполне достойный подлинника. "Макбет" – одно из самых колоссальных и вместе с тем самых чудовищных произведений Шекспира, где, с одной стороны, отразилась вся исполинская сила творческого его гения, а с другой, все варварство века, в котором жил он. Много рассуждали и спорили о значении ведьм, играющих в "Макбете" такую важную роль: одни хотели видеть в них просто ведьм, другие – олицетворение честолюбивых страстей Макбета, глухо свирепствовавших на дне души его; третьи – поэтические аллегории. Справедливо только первое из этих мнений. Шекспир, может быть, величайший из всех гениев в сфере поэзии, каких только видел мир; но в то же время, он был сын своего времени, своего века, того варварского века, когда разум человеческий едва начинал пробуждаться от тысячелетнего сна, когда в Европе тысячами жгли колдунов и когда никто не сомневался в возможности прямых сношений человека с нечистою силою. Шекспир не был чужд слепоты своего времени, и, вводя ведьм в свою великую трагедию, он нисколько не думал делать из них философические олицетворения и поэтические аллегории. Это доказывается, между прочим, и важною ролью, какую играет в "Гамлете" тень отца героя этой великой трагедии. "Друг Горацио, – говорит Гамлет, – на земле есть много такого, о чем и не бредила ваша философия". Это убеждение Шекспира, это говорит он сам, или, лучше сказать, невежество и варварство его века, – а обскуранты нашего времени так и ухватились за эти слова, как за оправдание своего слабоумия. Шекспир видел и бог весть какую удивительную драматическую и трагическую пружину в ходе Бирнамского леса и в том обстоятельстве, что Макбет не может пасть от руки человека, рожденного женою. Дело оказалось чем-то вроде плохого каламбура; но такова творческая сила этого человека, что, несмотря на все нелепости, которые ввел он в свою драму, "Макбет" все-таки огромное, колоссальное создание, как готические храмы средних веков. Что-то сурово-величаво-грандиозно-трагическое лежит на этих лицах и их судьбе; кажется, имеешь дело не с людьми, а с титанами, и какая глубина мысли, сколько обнаженных тайн человеческой природы, сколько решенных великих вопросов, какой страшный и поучительной урок!.. Вот доказательство, что время не губит гения, но гений торжествует над временем и что каждый момент всемирно-исторического развития человечества дает равно обильную жатву для поэзии. Пройдут еще два века, а может быть и меньше, когда будут дивиться варварству XIX столетия, как мы дивимся варварству XVI-го; не найдут в нем Шекспира, но найдут Байрона и Жоржа Занда… И это не круг в котором безвыходно кружится человечество, а спираль, где каждый последующий круг обширнее предшествующего. Наш век имеет перед XVI-м то важное преимущество, что он заранее знает, в чем последующие века должны увидеть его варварство…
У нас было довольно переводов стихами драм Шекспира. Лучшие из них доселе принадлежали г-ну Вронченко ("Гамлет" и "Макбет"). Но переводы г. Вронченко, верно передавая дух Шекспира, не передают его изящности. Г. Кронеберг умел счастливо выполнить оба эти условия: его перевод верен и духу и изящности подлинника, исполнен, в одно и то же время, и энергии и легкости выражения. Это решительно не только лучший, сравнительно с другими русскими переводами, но положительно превосходный перевод одной из лучших трагедий Шекспира, так же как его же перевод "Двенадцатой ночи" ("Отечественные записки", 1841, том XVII) есть единственный и превосходный перевод одной из прелестнейших комедий Шекспира.
Теперь остается нам сказать о трех статьях теоретического содержания в "Петербургском сборнике". "Капризы и раздумье" Искандера, автора повести "Кто виноват?" (в "Отечественных записках" прошлого года) и разных статей литературно-философского содержания, – есть род заметок и афористических размышлений о жизни, исполненных ума и оригинальности во взгляде и изложении. Не можем удержаться, чтоб не выписать небольшого отрывка:
"Наука, государство, искусство, промышленность идут, развиваясь, во всей Европе стройно, широко; впереди великие мыслители, великие государственные люди, великие – художники, предприимчивые таланты. А домашняя жизнь наша слагается кое-как, основанная на воспоминаниях, привычках и внешних необходимостях; об ней в самом деле никто не думает, для нее нет ни мыслителей, ни талантов, ни поэтов, – недаром ее называют прозой, в противоположность плаксивой жизни баллад и глупой жизни идиллий. Только лета юности обстановлены похудожественнее; а потом за последним лирическим порывом любви – утомительное semper idem закулисной жизни, ежедневной жизни – это тесная спальня, душная детская, грязная кухня, где гости никогда не бывают. Конечно, в последние три века много переменилось в образе жизни; впрочем, украдкой, бессознательно, даже, вопреки убеждениям, меняя образ жизни, люди не признавались в этом: знамена остались те же, люди, как испанцы, хотят только сохранить фуэросы, несмотря на то, что большая часть их не соответствует настоящему. Прислушиваясь к суждениям мудрых мира сего, дивишься, как может ум дойти до того, чтоб в одно и то же время совместить в свой нравственный кодекс стоические сентенции Сенеки и Катона, романтически-восторженные выходки рыцаря средних веков, самоотверженные нравоучения благочестивых отшельников степей фиваидских и своекорыстные правила политической экономии. Безобразие подобного смешения принесло свой плод, именно – мертвую мораль, мораль, существующую только на словах, а в самом деле недостойную управлять поступками: современная мораль не имеет никакого влияния на наши действия; это милый обман, нравственная благопристойность, одежда, – не более. У каждого человека за его официальной моралью есть свой спрятанный esprit de conduite; официально он будет плакать о том, что бедный беден, официально он благородным львом вступится за честь женщины, – privatim он берет страшные проценты, privatim он считает себя вправе обесчестить женщину, если условился с нею в цене. Постоянная ложь, постоянное двоедушие сделали то, что меньше диких порывов и вдвое больше плутовства, что редко человек скажет другому оскорбительное слово в глаза и почти всегда очернит его за глаза; в Париже я меньше встречал шуринеров и эскарпов, нежели мушаров, потому что на первое ремесло надобно иметь откровенную безнравственность и своего рода отвагу, а на второе только двоедушие и подлость. Наполеон с содроганием говорил о гнусной привычке беспрестанно лгать. Мы лжем на словах, лжем движением, лжем из учтивости, лжем из добродетели, лжем из порочности; лганье это, конечно, много способствует к растлению, к нравственному бессилию, в котором родятся и умирают целые поколения, в каком-то чаду и тумане проходящие по земле. Между тем и это лганье сделалось совершенно естественным, даже моральным: мы узнаем человека благовоспитанного потому, что никогда не добьешься от него, чтоб он откровенно сказал свое мнение.
Наполеон говорил еще, что наука до тех пор не объяснит главнейших явлений всемирной жизни, пока не бросится в мир подробностей. Чего желал Наполеон – исполнил микроскоп. Естествоиспытатели увидели, что не в палец толстые артерии и вены, не огромные куски мяса могут разрешить важнейшие вопросы физиологии, а волосяные сосуды, а клетчатки, волокна, их состав. Употребление микроскопа надобно ввести в нравственный мир, надобно рассмотреть нить за нитью паутину ежедневных отношений, которая опутывает самые сильные характеры, самые огненные энергии. Люди никак не могут заставить себя серьезно подумать о том, что они делают дома, с утра до ночи; они тщательно хлопочут и думают обо всем: о картах, о крестах, об абсолютном, о вариационных исчислениях, о том, когда лед пройдет на Неве. – но об ежедневных, будничных отношениях, обо всех мелочах, к которым принадлежат семейные тайны, хозяйственные дела, отношения к родным, близким, присным, слугам и пр. и пр. – об этих вещах ни за что в свете не заставишь подумать: они готовы, выдуманы. Паскаль говорит, что люди для того играют в карты, чтобы не оставаться никогда долго наедине с собою, чтоб не дать развиться угрызениям совести. Очень вероятно, что, руководствуясь тем же инстинктом, человек не любит рассуждать о семейных тайнах, – а не пора ли бы им на свет? Я, как маленькие дети, боюсь темноты; мне все кажется, что в темноте сидит злой дух с рыжеи бородой и с копытом. Зачем, кажется, прятать под спудом то, что не боится света; да в сущности это все равно: прячь не прячь – все обличится; с каждым днем меньше тайн.
Was sich in dem Kammerlein
Still und fein gesponnen,
Kommt – wie kann es anders sein?
Endlich an die Sonnen.
Изредка какое-нибудь преступление, совершенное в этом мраке частной жизни, пугнет на день, на другой людей, стоявших возле, заставит их задуматься… для того, чтоб потом начать судить и осуждать. Добрейший человек в мире, который не найдет в душе жестокости, чтоб убить комара, с великим удовольствием растерзает доброе имя ближнего на основании морали, по которой он сам не поступает и которую прилагает к частному случаю, рассказанному во всей его непонятности. "Его жена уехала вчера от него" – скверная женщина! "Отец его лишил наследства" – скверный отец! – Всякое судебное место снисходительнее осуждает, нежели записные филантропы и люди, сознающие себя честными и добрыми. Двести лет тому назад Спиноза доказывал, что всякий прошедший факт надобно ни хвалить, ни порицать, а разбирать как математическую задачу, то есть стараться понять, – этого никак не растолкуешь. К тому же, чтоб преступление обратило на себя внимание, надобно, чтоб оно было чудовищно, громко, скандально, облито кровью. Мы в этом отношении похожи на французских классиков, которые, если шли в театр, то для того, чтоб посмотреть, как цари, герои или по крайней мере полководцы и наперсники их кровь проливают, а не для того, чтоб видеть мещански проливаемые слезы. Людям необходимы декорации, обстановка, надпись; мещанин во дворянстве очень удивился, узнавши, что он сорок лет говорит прозой – мы хохочем над ним; а многие лет сорок делали злодеяния и умерли лет восьмидесяти, не зная этого, потому что их злодеяния не подходили ни под какой параграф кодекса – и мы не плачем над ними.