Окончив гимназию, Зощенко (ему семнадцать) поступает в Санкт-Петербургский университет, на юридический факультет. Но хлеб науки кажется ему слишком пресным, и через год писатель отправляется безбилетником на Кавказ, где устраивается работать контролером на железнодорожную линию Кисловодск – Минеральные Воды.
Из воспоминаний об этом коротеньком кавказском этапе жизни у Зощенко есть такое: "Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист, – поехал добровольцем на войну".
В августе 1914-го начинается Первая мировая война. Двадцатилетний Зощенко осенью возвращается в Петроград, поступает на военные курсы и в звании прапорщика отбывает на фронт.
У меня не было, сколько я помню, патриотического настроения – я попросту не мог сидеть на одном месте из-за склонности к ипохондрии и меланхолии. Кроме того, я был уволен из университета за невзнос платы.
Думая о тех временах, часто ловишь себя на мысли, что какая-то она ни о чем – эта Первая мировая война. Главное, что приходит в голову, – смертная вселенская скука. Братство славян… Николай II, зачитывающий с балкона дворца манифест о вступлении России в войну… Патриотическая демонстрация на Дворцовой площади… Хоругви… "Боже, царя храни"… Поезда, отбывающие с Николаевского вокзала под музыку полковых оркестров…
И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие – не в лад – Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
И тихонько крестилась рука…
Когда смотришь на военные фотографии той поры – окопы, артиллерийское орудие на тракторной тяге, вязнущее в дорожной грязи, ложная пушка (ствол дерева на подпорках с единственным колесом от телеги и солдатом, приставленным ее охранять), полевые лазареты со скучающими рядами раненых, даже офицер, лихо отплясывающий кавказский танец с шашкой в одной руке, кинжалом в другой и с бутылкой шампанского на стриженой голове, – нападает отчего-то тоска. "Хушь плачь" – как выражаются персонажи Зощенко.
Если война Отечественная – действительно патриотическая война, то есть война с врагом, посягнувшим на дом, на родину, то здесь нечто выдуманное, расплывчатое, с летающей в пыли недотыкомкой. Серое, будто мышь в шинели.
Даже война Гражданская кажется вершиной романтики – из-за фильмов, которые мы смотрели, и песен, которые пели в детстве. Здесь же только тоска и жалость.
И не получается, как у Блока:
Эта жалость – ее заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть – ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей.
Может быть, это все оттого, что умные глаза нас сегодняшних четко различают в тумане той мировой войны зреющие кристаллы близкого реванша Германии и скорого самоубийства России.
Но возвращаемся к рассказу о Зощенко.
Вплоть до революции я пробыл на фронте в Кавказской гренадерской дивизии. На германском фронте, командуя батальоном, был ранен и отравлен газами.
Добавим: за время фронтовой службы четырежды награжден боевыми орденами (два Св. Анны – 4-й и 3-й степени и два Св. Станислава – 3-й и 2-й степени) и представлен к ордену Св. Владимира 4-й степени, который получить не успел. Закончил службу в звании штабс-капитана (представлен в капитаны, но звания также получить не успел).
После событий Февральской революции Зощенко возвращается в Петроград. Дальнейший список его рабочих профессий находим у самого писателя:
Был плотником, на звериный промысел ездил к Новой Земле, был сапожным подмастерьем, служил телефонистом, милиционером служил на станции Лигово, был агентом уголовного розыска, карточным игроком, конторщиком, актером, был снова на фронте добровольцем в Красной армии.
Кстати, профессия сапожника пригодится писателю в будущем, когда после печально известного партийного постановления от 14 августа 1946 года опального Зощенко полностью лишат средств к существованию – и он устроится на работу в сапожную артель. Но это в будущем, а тогда…
Арестован – 6 раз,
к смерти приговорен – 1 раз,
ранен – 3 раза,
самоубийством кончал – 2 раза,
били меня – 3 раза.
Это "сухонькая таблица" событий из жизни Зощенко, набросанная им самим. По поводу перечисленных случаев непосредственный их участник добавляет: "Все это происходило не из авантюризма, а "просто так" – не везло". Наконец-то мы переходим к главному.
Нынче же я заработал себе порок сердца и потому-то, наверное, стал писателем. Иначе – я был бы еще летчиком.
Вообще-то совмещение профессии летчика и писателя – в жизни дело обычное. Вспомним француза Экзюпери. Или русского поэта-футуриста Василия Каменского. Так что и Михаил Зощенко, как "человек необыкновенный, герой и авантюрист", мог вполне совмещать обе профессии. Только, сами понимаете, – порок сердца, от этого никуда не денешься.
Стать писателем – это еще полдела. Писателей в России, мягко говоря, много, особенно по поэтической части. Надо стать писателем таким, чтобы все до самого последнего обывателя хватали каждую твою новую книжку и просили: "Давай еще!" А это задача непростая.
Зощенко с ней справился хорошо. Хотя не сразу.
Первые мои литературные шаги после революции были ошибочны. Я начал писать большие рассказы в старой форме и старым, полустертым языком, на котором, правда, и посейчас еще иной раз дописывается большая литература.
Ирония, вложенная писателем в выражение "большая литература", связана с литературными спорами послереволюционной эпохи о значении слова в художественном произведении. Часть критиков и писателей считала стиль элементом нейтральным, который никак не должен брать верх над сюжетом. Те же образцы современной литературы, где словесная стилистическая игра переходила некую (непонятно, правда, кем установленную) границу, этой группой критиков и писателей объявлялись экзотическими уродами, место которым разве что в литературной кунсткамере, а не в большой литературе, уж это точно.
Но, в конце концов, не литературные же критики определяют, быть книге в большой литературе или не быть. И что это такое вообще – большая литература?
Виктор Шкловский, умница и большой литературный авантюрист, писал в статье 1928 года:
…Достоевский плакал: "Платите мне так, как Тургеневу, я буду писать не хуже".
Писал он лучше. Нужно было Достоевскому считать себя не совсем в большой литературе. Чтобы ввести полицейский роман в искусство, мы канонизируем писателей после смерти, и сдвиг уничтожается.
Малое искусство живее большого. Блок не понятен не только без цыганского романса, но и без шуточных стихов Владимира Соловьева, а "Двенадцать" – без анализа искусства куплетистов.
Как Ленин никогда не жил в Ленинграде, так не бывает живой классической литературы.
То есть на самом деле все просто. Живой литературу делает сама жизнь, и сама жизнь определяет, большая ты литература или не очень. Жизнь же – это в первую очередь мы, читатели, а не те, кто полосатым жезлом критика-постового направляет литературный поток в большое или малое русло.
Мне много пришлось поработать над языком. Весь синтаксис надо было круто менять, чтобы сделать литературную вещь простой и доступной новым читателям. Доказательством того, что я не ошибся, были очень высокие тиражи моих книг. Стало быть, язык, который я взял и который, на первых порах, казался критике смешным и нарочно исковерканным, был, в сущности, чрезвычайно простым и естественным.
Работа над языком – вещь долгая. Надо пинцетом из словесного мусора выбирать самые точные, самые работающие слова, нанизывать их аккуратно на нить сюжета и стараться при этом, чтобы выбранные слова как-то уживались друг с другом. Видимая простота результата достигается великой усидчивостью – это только в расхожем мнении Пушкин выпьет бокал шампанского, вынет из-за уха перо и строчит свои бессмертные строки, пока снова в горле не пересохло.
Здесь-то и пригодился Зощенко его пестрый рабочий опыт – и служба милиционером в Лигово, и просиживание в конторе штанов, и работа по сапожному делу, и даже деятельность, пусть короткая, на ниве кролиководства и куроводства, по части которых одно время Зощенко состоял инструктором.
Вспомним, что побочным результатом революционных событий стало великое смешение языков: массы населения России, движимые страхом и заботами о хлебе насущном, мигрировали по всей стране, наводняли города, оседали в них, рождая дикую субкультуру речи, оставшуюся нам в наследство и по сей день.
Сама эпоха давала в руки писателю такой бесценный речевой материал, что успевай только записывать в записную книжку. Все работало на наблюдательного писателя – от трамвайных разговоров до рекламы в газетах.
ВСЕ ДЛЯ ПИОНЕРОВ!!! БАРАБАНЫ звучные и прочные: разм. 5 1/4 по цене 12 руб., 6 1/4 по цене 14 руб., 8 1/4 по цене 21 руб. ТРУБЫ с флагами и кистями – 16 руб. ТО ЖЕ, но никелированные – 17 руб. 15 коп. ФАНФАРЫ с флагами и кистями – 18 руб. Оптовым покупателям льготные условия. КАЧЕСТВО ВНЕ КОНКУРЕНЦИИ.
ДЛЯ КУЛЬТУРНОГО УБРАНСТВА колхозов, сельсоветов, райсоветов, красных уголков, школ, клубов и т. п. ИМЕЮТСЯ В ПРОДАЖЕ во всех культмагазинах БАРЕЛЬЕФЫ Маркса, Энгельса, Ленина, Ворошилова, Калинина…
Это объявление из адресной и справочной книги "Весь Ленинград". А вот заметка из ленинградской спортивной газеты 1920-х годов:
Недавно на хоккейную игру в Сестрорецке игрок последнего М. Жизневский явился в пьяном виде. Пробовали его уговаривать не играть, но игрок начал буянить, ругаясь нецензурными словами. На уговоры товарищей Жизневский запустил стулом в одного из товарищей. Другой случай 10 февраля, в том же Сестрорецке. Играли 1-е команды: Кр. Путиловец "Б" – Сестрорецк. Вратарь Сестрорецка Вагин пришел на игру в нетрезвом виде. Капитан сестрорецкой команды Бобров потребовал от Вагина покинуть поле. В ответ на это Вагин разбил в кровь лицо Боброва. Бобров не остался в долгу и ударил Вагина клюшкой. Оба предаются общественному суду, а Вагина завод требует, кроме того, исключить из рядов ВКП(б).
Согласитесь, все это так и просится на страницы книги.
Первой вещью, в которой Зощенко уже Зощенко, а не какой-нибудь Лейкин, Слёзкин или, скажем, Данилов-Ивушкин, стали "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова", написанные в 1921-м и впервые изданные в 1922 году.
В 1921 году писатель входит в литературное содружество "Серапионовы братья". Серапионы (М. Зощенко, Н. Никитин, Вс. Иванов, М. Слонимский, К. Федин, В. Каверин, Л. Лунц, И. Груздев, Е. Полонская, Н. Тихонов) были люди молодые, веселые и литературу понимали не как придаток идеологии.
Мы собирались в дни революционного, в дни мощного политического напряжения. "Кто не с нами, тот против нас! – говорили нам справа и слева. – С кем же вы, "Серапионовы братья"? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?"
С кем же мы, "Серапионовы братья"? Мы с пустынником Серапионом.
Это из статьи-манифеста рано умершего и потому мало сделавшего Льва Лунца, одного из лидеров группы. Оттуда же:
Слишком долго и мучительно истязала русскую литературу общественная и политическая критика. Пора сказать, что "Бесы" лучше романов Чернышевского. Что некоммунистический рассказ может быть гениальным, а коммунистический – бездарным. И нам все равно, с кем был Блок-поэт, автор "Двенадцати", Бунин-писатель, автор "Господина из Сан-Франциско".
Сам Зощенко писал о себе в то время:
Сточки зрения людей партийных – я беспринципный человек. Пусть. Сам же я про себя скажу: я не коммунист, не эсер, не монархисту просто русский. И к тому же – политически безнравственный.
Честное слово даю – не знаю до сих пор, ну вот хоть, скажем, Гучков… В какой партии Гучков? А черт его знает, в какой он партии. Знаю: не большевик, но эсер он или кадет – не знаю и знать не хочу, а если и узнаю, то Пушкина буду любить по-прежнему.
Здесь позволю себе короткое отступление – точнее, забег вперед, в год девятнадцатый от сотворения советского мира.
В 1936 году свою преданность и любовь к Пушкину Зощенко выразит материально. Он напишет "Шестую повесть Белкина" ("Талисман") – "в той манере и в той "маске"", как это сделано Пушкиным.
Но вернемся в 1920-е.
Книги Зощенко в эти годы издаются по нарастающей, их тиражи достигают каких-то немыслимых величин, особенно в сравнении с временами сегодняшними: 40, 60, 100 тысяч экземпляров и более. Это был, наверное, самый многотиражный писатель в довоенной (до Великой Отечественной войны) России. Читатели эти книжки ждали, раскупали их, как на базаре семечки, зачитывали до дыр, затрепанными передавали товарищу, чтобы товарищ трепал их дальше. Популярность Зощенко растет пропорционально тиражам его книг.
"Зощенко читают в пивных. В трамваях. Рассказывают на верхних полках жестких вагонов. Выдают его рассказы за истинное происшествие" (В. Шкловский).
Зощенко узнавали на улице, телефон в его квартире не умолкал, поклонники часами выстаивали в подворотне дома, где жил писатель, ожидая, когда он выйдет. Зощенко знали больше, чем самого Горького. В поздней книге "Перед восходом солнца" (1943) Зощенко вспоминает случай, когда Горького, ехавшего в машине, задержала охрана: "Он сказал, что он Горький, но один из охраны сказал: "Горький ты или сладкий – это нам безразлично. Предъяви пропуск"".
Думаю, окажись на месте Горького Зощенко, подобного конфуза не получилось бы.
Сам Зощенко в начале 1930-х заявлял, что готов "печататься на обертках конфет в миллионном тираже". Я думаю, что, если бы это его желание осуществилось, сейчас такая обертка ценилась бы среди собирателей на вес золота. Разве, покупая конфеты, человек заботится о конфетном фантике? Ну прочитает он пару печатных строчек, пока разворачивает конфету. А после – швырк этот фантик в урну, если он человек культурный. Или же себе под ноги швырнет, как делает большинство несознательного населения нашей обширной родины. И где он после этого, этот фантик?
Был, между прочим, в начале 1990-х годов напиток под названием "Наша водка", на котором, на бутылочной этикетке, в качестве рекламной уловки печатали мелким шрифтом рассказы Зощенко. То есть можно было купить этой водки, к примеру, ящик, отделить наклейки, аккуратно переплести их в книжечку и получить, таким образом, собрание рассказов писателя. Жаль, что я тогда не додумался до этой элементарной мысли!
В одночасье став знаменитым, писатель сделался кумиром толпы, все его принимали за своего, за простецкого косноязычного парня, говорящего на их языке и попадающего в точно такие же ситуации, в которые по дюжине раз на дню попадают рядовые читатели.
На самом деле Зощенко обманул этого "своего" читателя: язык, который придумал Зощенко, именно что и был языком придуманным (о чем говорилось выше), в природе такого языка не существовало.
Скажу больше: возможно, писатель искусственно спровоцировал массовое распространение этого языка в обществе – во всяком случае, во многом сему поспособствовал. Новый, освобожденный революцией человек по-старому говорить не желал, старые грамматические формы и правила отрицал, как причастные к уничтоженной монархической тирании; с другой стороны, литература все еще оставалась для него вещью сакральной, и писатель был не кем иным, как жрецом, приобщенным к искусству тайнописи, – по крайней мере, для основной части полуграмотного российского населения это было наверняка так.
Подобное вознесение Зощенко на вершину народной славы самому писателю ничего хорошего не сулило – любое отклонение от читательских вкусов воспринималось публикой как предательство.
Вот место из книги "Перед восходом солнца", раскрывающее, какой ценой приходилось расплачиваться писателю за его народную популярность.
Каждый вечер превращается для меня в пытку.
С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще больше портит мне настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
– "Баню" давай… "Аристократку"… Чего ерунду читаешь!
"Боже мой! – думаю я. – Зачем я согласился на эти вечера?"
В 1926 году Илья Груздев, один из Серапионов (братство к тому времени уже дышало на ладан), пишет Горькому о популярности Зощенко: "Между прочим, в этой популярности есть что-то трагическое для него. Читатель зачитывается, хохочет… "Конечно, не Аверченко, но все-таки"… А Зощенко привыкает к мелко-журнальной работе, готовит регулярно в неделю – рассказ. Обязан. Жутко наблюдать, как многоголовый почитатель съедает его талант".
По сути, Зощенко в 1920-е годы был языческим рукотворным богом, и фигурки людей, которые он массово производил в своих книгах, были в глазах читателей лишь магическими предметами, слепленными из слов человечками: в них можно было втыкать иголку и испытывать чувство едва ли не физического удовлетворения, представив, что уколотый – твой сосед по коммунальной квартире. Повторяю: в глазах читателей.
Жизнь Михаила Зощенко состоит как бы из двух частей. Первая, счастливая, часть приходится на 1920-е годы и захватывает начало 1930-х. В одном только 1926 году выходит более пятнадцати книг рассказов писателя. Крупнейшие сатирические журналы бесперебойно печатают его прозу. В 1929–1931 годах выходит шеститомник писателя. В 1931 году шеститомник начинают переиздавать, но после второго тома издание останавливается. Небо меняет цвет – алый, праздничный, переходит в цвет запекшейся крови.
Собственно говоря, трещина в отношениях между литературой и властью пролегла еще в 1920-е годы. Но тогда больше карали тех, кто в открытую выказывал несогласие, а сомневающихся, подсмеивающихся над новым устройством общества, в основном, журили и миловали. Так продолжалось до второй половины 1920-х, до окончательного воцарения Сталина на олимпийских высотах власти.
Первоочередная задача смерти, задумавшей победить жизнь, – это убить смех. Кто смеется громче и заразительнее всех? Дети. В 1928–1929 годах меч государства обрушивается на пишущих для детей. Газета "Правда" устами Надежды Крупской гневно клеймит "чуковщину". Общее собрание родителей Кремлевского детского сада от имени всех советских детей дружно говорит "Нет!" проискам буржуазных вредителей, внедрившихся в детскую литературу. Достается Чуковскому, Маршаку, группе поэтов-обэриутов. 14 апреля 1930 года стреляется первый поэт революции Владимир Владимирович Маяковский. В 1931–1932 годах проходит политическая кампания против чуждой идеалам социализма поэзии. Начинаются первые аресты. Художница Алиса Ивановна Порет вспоминает об этом времени: "Целая охапка наших друзей – Хармс, Введенский, Андроников, Сафонова, Ермолаева – была арестована". В 1933 году Осип Мандельштам пишет и распространяет свое знаменитое "Мы живем, под собою не чуя страны…". В 1934 поэта арестовывают и ссылают.
Ссылки начала 1930-х – только генеральная репетиция массовых репрессий конца того же десятилетия. Многие, например Маршак, предчувствуя грядущие казни, отлучают от литературной жизни своих ближайших друзей.