Территория книгоедства - Етоев Александр Васильевич 18 стр.


После "Куролесова" писатель написал "Листобой", тонкий сборничек осенних миниатюр об охоте, о налимах, о листьях и о том, как не заблудиться в словах. Последнее важно знать – особенно человеку пишущему. Способ же не заблудиться в словах сродни способу не заблудиться в лесу. Надо снять с себя куртку, свитер, тельняшку. Вывернуть тельняшку наизнанку, потом надеть. В голове должно что-то перевернуться, и дорога к дому отыщется. То же самое при работе со словом – чувствуете, что заблудились в словах, разденьтесь, выверните тельняшку, точечка-то и встанет на место, туда, где ей положено быть.

А потом Коваль написал "Недопеска" – "одну из лучших книг на земле". Так назвал эту книжку поэт Арсений Тарковский.

Арсений Саныч, прочтя книжку, пришел в бешеный восторг. Он меня целовал, обнимал всячески, трогал мою руку и говорил всем встречным-поперечным, которые ничего не понимали: "Это Юра Коваль. Он "Недопеска" написал…"

Белла (Ахмадулина. – А. Е.) потом прочла "Недопеска" и тоже рехнулась, она сошла сума на этой почве. Она даже разговаривала голосом недопеска. То есть у нее был особый голос такой, она говорит: "Вы понимаете, каким голосом я с вами разговариваю?" Я говорю: "Каким?" Говорит: "Это голос недопеска"…

И вот что интересно. Лучшую книгу на земле вычеркнули из плана Детлита. Потом-то ее снова включили, и книжка вышла, но поначалу ее мурыжили – в основном, по части идеологии. Главным в этом деле перестраховщиком был тогдашний детлитовский завглавред Борис Исаакович Камир.

Он говорит: "Юрий Осич, я же понимаю, на что вы намекаете". Я говорю: "На что?.." Искренне. Я говорю: "Я не понимаю, на что. Он, конечно, стремится к свободе, на Северный полюс. Это же естественно. И я, скажем, свободолюбивый человек". Он говорит: "Но вы же не убежали в Израиль". Я говорю: "Но я не еврей". Он: "Как это вы не еврей?" Я говорю: "Так, не еврей".

В общем, книгу Ковалю Камир зарубил. Оно понятно: 1975 год, отказники, эмигранты. Да и фамилия у завглавреда не Иванов. Небось, не вычеркни Камир книжку из плана, подумали бы большие дяди, что разводит он сионистскую пропаганду, агитируя за Землю обетованную.

"Недопеску" помог отец. Пришел в редакцию – в полковничьей форме, на голове фуражка, грудь в орденах, плюс значок "Почетный чекист". Выразил свое недовольство. Отмел намеки на замеченные намеки. Камир подумал, что отец Коваля оттуда, и вставил книжку обратно в план.

А потом…

Потом дали по башке всему издательству и решили запретить – не "Недопеска", у которого, в сущности, тираж-то уже разошелся… А следующую книжку. Это были "Пять похищенных монахов"…

За компанию с "Монахами" запретили еще Успенского, его "Гарантийных человечков". За фразу "Долой порох, да здравствует творог!". СССР в тот момент как раз наращивал свои вооруженные силы. А с продуктами, наоборот, шел прижим.

Успенский, как человек активный, звонит Ковалю, они вдвоем пишут письмо в ЦК, собирается коллегия министерства, Успенского и Коваля вызывают…

Мы некоторое время слушали, как один из идиотов, я забыл его фамилию, зачитывал рецензию на мою повесть "Приключения Васи Куролесова" и всячески ее поносил…

Я думаю, что Успенский высидел минуты три. Не больше. Как вдруг, пока тот еще читает свой доклад, Успенский вскочил грубо со словами: "Кого мы слушаем? Что за обормот? Что он несет? Вы кто такой? Вы что, специалист по литературе?" И пошел на него, попер: "Да что вы читаете нам? Вы цитируете величайшую литературу в мире. Молчать. Скотина. Дурак. Идиот. Кто, где здесь Свиридов (в то время председатель Госкомитета по печати при Совете Министров РСФСР. – А. Е.)? Свиридов, кто у вас работает? Он не может даже два слова связать. Он ударения неправильно ставит. Посмотрите, кто обсуждает Коваля, кто обсуждает меня…" Я говорю: "Эдуард Николаич, присядь, давай все-таки выслушаем". Это первая моя фраза была. Он сел – послушался… Этот чудак начинает снова читать. Эдик терпит-минуты две. Ну, минуту примерно терпит, потом вскакивает: "Коваль, ты что меня останавливаешь, как я могу это слушать!.." Жаль, что не было видеокамеры…

Короче, отбили они и "Монахов", и "Человечков". Правда, там была замешана еще и политика. За них был Сергей Михалков, ни Успенского, ни Коваля не любивший, но приехавший вступиться за тогдашнюю детлитовскую директоршу.

Потом была "Кепка с карасями", у которой консультантом по художественному оформлению был сам Самуил Алянский, друг Блока, основатель знаменитого издательства "Алконост", человек исторический.

После "Монахов" и "Кепки" Коваль писал много. Рассказы детские, рассказы взрослые, шесть книг рассказов-миниатюр совместно с Татьяной Мавриной – Коваль писал, Маврина рисовала.

Одна из самых больших удач в промежутке между "Недопеском" и "Суером-Выером" – повесть "Самая легкая лодка в мире".

"С детства я мечтал иметь тельняшку и зуб золотой" – эту фразу, с которой начинается повесть, почему-то я вспоминаю часто, хотя в своем ленинградском детстве я мечтал совсем о другом.

Повесть почти что не редактировалась и вышла так, как была написана. Лишь во фразе "Какие прекрасные девушки толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени" цензор убрал выражение про скульптуры. Потому что перед входом в Пединститут в те времена, про которые Коваль вспоминает, стояли каменные Ленин и Сталин.

"Лодку" Коваль писал восемь лет, столько же, сколько и "Недопеска". А кажется, она сделана в одночасье.

Теперь о "Полынных сказках".

Моя мама тогда очень болела, это были ее предсмертные годы. А я ее очень любил, и мне хотелось сделать для нее что-то. А что может сделать писатель – написать…

И Коваль пишет "Полынные сказки", повесть, в основу которой легли рассказы матери.

Книгу жутко порезали, убрали все мало-мальски связанное с религией, хотя никакого особого религиозного смысла в свою повесть Коваль не вкладывал.

После сказок были написаны "Промах гражданина Лошакова" из цикла про Васю Куролесова, повесть "Шамайка", но самая главная работа шла над "Суером-Выером", будущим романом-пергаментом.

"Суера-Выера" Коваль писал в общей сложности 40 лет, начиная с 1955 года. В 1995-м роман был закончен.

Я думаю, что я написал вещь, равную по рангу и Рабле, и Сервантесу, и Свифту, думаю я. Но могу и ошибаться же…

Это последняя его книга.

В 1995 году Юрия Коваля не стало.

Козлов В

Эту историю я слышал от Доры Борисовны Колпаковой, старого детгизовского редактора (в Детгиз она пришла в конце 50-х годов), и привожу ее единственно как пример писательского быта эпохи 50–70-х – пример, возможно, нехарактерный, но, думаю, весьма занимательный. Тем более он напрямую связан с писателем Вильямом Козловым. Ну, может быть, не совсем напрямую, потому что в самой истории писатель участия не принимал. Участвовал в ней другой писатель, Михаил Иванович Демиденко, – причем участвовал сольно. Кто не знает, кто такой писатель Михаил Демиденко, может посмотреть соответствующие места о нем в "Записных книжках" Сергея Довлатова – про пишущую машинку "Рейнметалл", например, в название которой Демиденко ухитрялся вставлять два матерных слова.

Ну так вот, Вильям Козлов, то есть Михаил Иванович Демиденко.

Дядя Миша Демиденко, так звали писателя собратья по литературному цеху, был женат много раз, но, несмотря на это, через всю жизнь пронес любовь к одной-единственной женщине, первой своей супруге, выгнавшей дядю Мишу за пьянку и многочисленные измены. В трудные минуты (когда количество выпитого бередило в писателе Демиденко старую сердечную рану) дядя Миша, как корабль на маяк, приходил к двери ее квартиры и подолгу звонил, уговаривая простить и дать приют разбитому сердцу хотя бы на ночь. Бывшая супруга его, естественно, не пускала – кому ж захочется видеть пьяную образину выгнанного когда-то мужа, – но раз за разом дядя Миша, ведомый инстинктом страсти (в одной упряжке с зеленым змием), давил на пуговицу ее звонка и умолял, чтобы бывшая супруга пустила. И вот в какую-то из этих попыток…

Короче, сцена. Дядя Миша Демиденко звонит. Бывшая жена, услышав из-за двери запоздалые клятвы верности, орет в ответ, что знать не знает никакого такого пьяницы и чтобы он катился куда подальше, пока она не позвонила в милицию. И тут за дверью слышится новый голос, явно бывшему супругу не принадлежащий. Этот голос уверяет ее, что писатель Демиденко абсолютно трезв, а изъяны дяди Мишиной речи связаны с капризами атмосферы. Носитель голоса представляется Вильямом Козловым, и действительно супруга припоминает, что голос вроде бы вполне соответствует. Далее словесная эстафета снова возвращается к дяде Мише. Да, кричит Демиденко, я абсолютно трезв, и Вильям Федорович Козлов готов поклясться в этом собственным партбилетом. Так, по очереди, два голоса, Козлова и Демиденко, уговаривают бывшую супругу впустить двух запоздалых путников в дом – попить чайку и поговорить о литературе. Супруга не поддается на уговоры, и некоторое время спустя площадка перед дверью пустеет. На самом деле, никакого Вильяма Козлова перед дверью бывшей супруги не было. Это дядя Миша ловко сымитировал его голос, чтобы с помощью отмычки чужого авторитета проникнуть за заветный порог.

Продолжение этой истории следующее: назавтра бывшая жена Демиденко пишет заявление в Союз писателей о пьяных домогательствах мужа, который имел наглость ломиться в дверь ее квартиры в компании с другим членом Союза – писателем В. Козловым. И просит принять строгие меры по отношению к обоим.

Меры приняли. Для дяди Миши Демиденко, как беспартийного человека, эти меры были как с гуся вода. Безвинному же Вильяму Козлову, окончившему в 1959 году Ленинградскую ВПШ, устроили по партийной линии большой пропердон – билет, правда, не отобрали, но выговор закатили наверняка.

Вот такие непростые дела творились раньше на ленинградском литературном фронте.

Козлов И

Иван Козлов считается поэтом так называемого пушкинского круга, хотя возрастом и старше А. С. ровно на 20 лет. Должно быть, в круг этот его ввели потому, что какое-то недолгое время Козлов значил для просвещенных умов много больше, чем значил Пушкин. Произошло это после выхода поэмы "Чернец" в 1825 году. Вот отрывок из письма Вяземского Александру Тургеневу:

…Скажу тебе на ухо – в "Чернеце" более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина.

Поэт Николай Языков пишет брату буквально следующее:

Дай Бог, чтоб он был лучше Онегина.

Из письма следует, что поэму Козлова Языков на тот момент еще не читал, но уже всем сердцем желает, чтобы та потеснила пушкинскую, и даже просит об этом Господа Бога. То ли Пушкин к тому времени всем уже порядком поднадоел и современникам хотелось другого поэтического кумира, то ли еще по каким причинам, но факт остается фактом: поэты сравнялись в славе.

Возможна и такая версия временного падения Пушкина в рейтинге 20-х годов XIX века. Дело в том, что Ивана Козлова в России тех лет называли не иначе как "русским Байроном". После выхода же первой главы "Онегина" Пушкин прослыл учеником Байрона, а раз Козлов был Байроном русским, то А. С. автоматически вставал на ступеньку ниже.

А может быть, в деле сыграл чисто человеческий фактор. Козлов был поэт слепой и считался среди ценителей кем-то вроде древнегреческого Гомера; Пушкин же имел зрение отменное и часто этим качеством похвалялся. Вот и сжалилась публика над слепцом, вот и отдала ему пальму первенства.

Правда, через пару лет Пушкин, возможно из чувства мести, взял да и украл из "Княгини Натальи Долгорукой" Козлова несколько незатейливых строк и вставил их в своего "Онегина". Конечно, в истории поэзии таких поэтических заимствований хоть пруд пруди, но все-таки нехорошо, брат Пушкин, нехорошо… Тем более когда зрячий – и у слепого.

Стихи Козлова я не буду цитировать. Единственное, что хочу добавить, – ему принадлежит авторство знаменитого "Вечернего звона", который, кстати, есть перевод с английского, из Томаса Мура.

Всё.

Козьма Прутков

1. Чего веселого, необычного в нашей новой литературе ни вспомни, отовсюду лезет Козьма Прутков. Даже самые свежие (относительно) кумиры отечественной словесности не могут обойтись без него. Михаил, например, Успенский с его новеллами-устареллами разве не берет своего творческого истока от гишпанской красавицы Ослабеллы из маленькой драмы Козьмы Пруткова "Любовь и Силин"? Берет, еще как берет! И черпает из Пруткова пригоршнями, как черпали из него когда-то и Заболоцкий, и Олейников, и Введенский, и прочие небесталанные лица по Д. Хармса и Е. Шварца включительно.

Скажите, пожалуйста, чьего пера такие вот философские строки:

Гвоздик, гвоздик из металла,
Кем на свет сооружен?
Чья рука тебя сковала,
Для чего ты заострен?..
На стене ль простой избушки
Мы увидимся с тобой,
Где рука слепой старушки
Вдруг повесит ковшик свой?
Иль в покоях господина?..
И т. д.

Кому-то услышится здесь Олейников, кому-то увидится Заболоцкий, я же отвечу прямо – это Козьма Прутков.

Весь русский литературный абсурд – и театральный, и поэтический, и любой – идет от этого триликого Януса, в котором под казенным мундиром стучали в такт друг другу три сердца: графа А. К. Толстого и двух Жемчужниковых – А. М. и В. М.

В хармсовской "Старухе" слышатся отголоски "Черепослова" и много чего другого из прутковских "драматических" сочинений.

В "спит животное собака, дремлет птица воробей" Заболоцкого проглядывается недремлющий головастик, который у задремавшего иерея похищает посох, книгу и гумиластик – то есть стирательную резинку, переводя на современный язык.

Да откройте того же Михаила Успенского, его роман "Белый хрен в конопляном поле". Найдите на страницах романа песню дона Кабальо, прочитайте и сразу же вспомните романсеро Козьмы Пруткова "Осада Памбы" ("Десять лет дон Педро Гомец…"). Только добрый Козьма Прутков руками своего испанского дона награждает каплана (капеллана) Диего живым бараном, а злой Успенский устами кабальеро из песни приказывает субподрядчика и подрядчика, ответственных за халтурную постройку моста, одного повесить, а второго – засечь.

2. Если вместе собираются трое русских, это редко когда дает какой-нибудь положительный результат. Обычно встреча превращается в пьянку и кончается жестоким похмельем, перемежающимся унылыми опохмелками.

Я знаю лишь два… нет, три случая, когда трое русских, собравшись вместе, сделали для отечества полезное дело.

Первый – Илья Муромец, Алеша Попович и Добрыня Никитич, легендарные богатыри русские.

Третий – Кукрыниксы, группа художников-сатириков, прославившаяся во время войны карикатурами на немецких захватчиков.

Козьма Прутков в этом кратком списке занимает второе место.

О Пруткове я уже написал чуть выше. Но как о Пушкине – у нас и о Шекспире – у них написаны целые библиотеки, так и о Козьме Пруткове можно вспоминать бесконечно.

Граф Алексей Константинович Толстой и два брата Жемчужниковы, Владимир и Алексей Михайловичи, сидели как-то за чашкой кофию и перебрасывались остроумными фразами. Типа "никто не обнимет необъятного". Или: "Не совсем понимаю, почему многие называют судьбу индейкою, а не какою-либо другою, более на судьбу похожею, птицей". И неизвестно, кто из них первый – да, в общем-то, теперь и неважно – предложил идею "создать тип человека, который до того казенный, что ни мысли его, ни чувству недоступна никакая, так называемая, злоба дня, если на нее не обращено внимания с казенной точки зрения…". Так родился Козьма Прутков, директор Пробирной Палатки, кавалер ордена Станислава 1-й степени, автор сочинений, которых не постыдились бы ни Иван Мятлев, ни Николай Олейников, ни Олег Григорьев, ни сам Михаил Сапего. Да что там "не постыдились бы". Они рады были бы отнять право авторства чуть ли не на все сочинения, вытекшие из-под пера Пруткова. Я и сам с удовольствием украл бы у мастера штук пятнадцать его шедевров. "Черепослов", например. И "Фантазию". И "Опрометчивого турку". Это из драматических сочинений. А из стихов – просто брал бы не глядя каждое второе и подписывал своим скромным именем.

Коллекции и коллекционеры

Всего на свете не соберешь. А надо.

Девиз коллекционеров

Жил в позапрошлом веке такой замечательный человек Александр Иванович Сулукадзев. Замечателен был он тем, что коллекционировал всякие редкости. Был в его коллекции камень, на котором отдыхал Дмитрий Донской после битвы на Куликовском поле. Был у него костыль Иоанна Грозного. Был у него "Молитвенник святого великого князя Владимира, которым его благословлял дядя его Добрыня". Были у него новгородские руны. Была у него "Боянова песнь Славену", писанная руническими и греческими письменами около I века от Рождества Христова.

Собирал Сулукадзев всё – вещи, рукописные книги, чучела крокодилов, слухи. В архивах сохранилась его записная книжка со слухами, ходившими в Петербурге в 1824–1825 годах. В этой книжке, кстати, зафиксирован слух, послуживший Гоголю сюжетом его "Шинели".

Современники относились к Александру Ивановичу по-разному. А. Н. Оленин, к примеру, считал его безумным невеждой. А вот Державин, наоборот, охотно Сулукадзеву верил и даже вставил в свое "Рассуждение о лирической поэзии" отрывки из "Бояновой песни" и новгородских рун в собственном переводе.

Исследователи литературы относились к нему скорее доброжелательно, чем негативно. "Это был не столько поддельщик… или мистификатор, сколько фантазер, который обманывал и самого себя. По-видимому, в своих изделиях он гнался прежде всего за собственной мечтой восстановить памятники, об отсутствии которых сожалели историки и археологи", – писал о Сулукадзеве А. И. Пыпин.

"Искусство ради искусства" – вот принцип собирания редкостей, который исповедовал Сулукадзев.

Коллекционер коллекционеру рознь. Есть коллекционеры нормальные. Есть фанатики. Есть чудаки. Есть жертвы массового психоза. К последним относятся участники макулатурной кампании, развернувшейся в 70–80-е годы под лозунгом "Сохраним леса! Лес – наше народное достояние".

О нормальных коллекционерах, по правде, говорить скучно. Нормальный – он нормальный и есть. Один коллекционирует скрипки. Другой, как Борис Стругацкий, коллекционирует почтовые марки. Розанов собирал монеты. Набоков коллекционировал бабочек. У Брежнева была коллекция легковых автомобилей. Шукшин коллекционировал курительные трубки – правда, недолго, два дня. На третий день надоело, бросил.

У меня был знакомый, который коллекционировал старинные крышки от люков. Я сам ему помогал однажды тащить крышку с изображением какого-то рогатого херувима. Не представляю, где он эти крышки хранил; жил он в коммунальной квартире.

Марки, машины, мебель, крышки от люков – все это дело обыкновенное. Это коллекционирует каждый. А вот отклонения от нормы…

Я не имею в виду коллекционеров-фанатиков, готовых и себя сморить голодом, и своих родных ради обладания какой-нибудь фарфоровой пепельницей с надписью "Дадим прикурить Врангелю". Такие меня мало интересуют.

Назад Дальше