Теоретик талантливой жизни - Владимир Шулятиков 2 стр.


Это profession de foi мы назвали бы "аристократическим"; спешим оговориться, что имеем здесь в виду аристократизм духовный. Действительно, в мировоззрении Чехова, – как явствует из вышесказанного, – даны составные элементы того понятия, которое известно под термином "аристократ духа", даны именно: культ "талантливой" жизни, культ "необыкновенных" душевных способностей как первый член символа веры, резко отрицательное отношение к "толпе", к "обыкновенным людям", людям – посредственным, нормальным, рядовым.

Выяснивши, таким образом, отправную точку чеховского мировоззрения, мы должны теперь поставить вопрос: какова социологическая ценность этого мировоззрения. Какие "материальные" интересы, интересы какой общественной единицы покрываются чеховским культом "талантливой жизни". Во вступительных строках нашей статьи мы называли уже имя этой общественной единицы; определим теперь ближайшие звенья, прикрепляющие чеховский идеал к определенной реальной подпочве.

Культ талантов, провозглашенный Чеховым, есть не что иное как культ профессиональных способностей "интеллигентного пролетариата", то есть способностей, на которых зиждется благополучие названной общественной группы в ее борьбе за существование.

Здесь необходимо оговориться: говоря о групповых способностях, мы имеем в виду способности обще-групповые, а не способности, присущие отдельным ячейкам, из которых группа состоит. Тенденции узкой специализации, ячеечного профессионализма находят в лице Чехова убежденного противника.

Чехов категорически высказался по данному поводу, например, устами профессора в "Скучной истории". Профессор делает характеристику своего прозектора: "Работает он (прозектор) с утра до ночи, читает массу, отлично понимает прочитанное – и в этом отношении он не человек, а золото; в остальном же прочем это ломовой конь или, как иначе говорят, ученый тупица". Характерные черты ломового коня, отличающие его от таланта, таковы: кругозор его тесен и резко ограничен специальностью; вне своей специальности он наивен как ребенок. Об отношении Чехова к узкой специальности свидетельствует красноречиво целая галлерея художественных типов "людей в футляре". Подняться выше "футляра", выше "кругозора", ограниченного специальностью, выше "ячейки" – вот к чему приглашает Чехов своих читателей. Но было бы весьма крупною ошибкой отсюда заключать, что Чехов проповедовал отречение от всяких форм интеллигентного профессионализма. Подняться над кругозором узкой специализации – не значит еще совершать подъем к таким высям, за которыми развертывались бы особенно широкие горизонты, не значит еще отказаться от своей групповой обособленности и усвоить мировоззрение наиболее прогрессивного и жизнеспособного из общественных слоев. Проповедовалось лишь отрешение от старых форм интеллигентного профессионализма и замена их новыми.

Мировоззрение Чехова говорит о переходном моменте в истории профессиональной интеллигенции. Современный процесс индустриально-капиталистического развития, сметая с исторической сцены доведенную до крайних пределов специализацию, работает в "объединяющем" направлении. Миниатюрные профессиональные ячейки устремляются друг к другу навстречу; возникает сознание общих точек соприкосновения, общих и профессиональных интересов, сознание обще-групповое. По и вскормленное расширенным кругозором обще-групповое сознание интеллигентного пролетариата не отличается особенной широтой. Интеллигентный пролетариат, повторяем, наблюдает текущую жизнь не в полном ее объеме миниатюрные осколки действительности, которые он раньше имел перед собой, заменяются "обрывками" более крупных размеров.

Основной предпосылкой обще-группового мировоззрения интеллигентного пролетариата является требование обладать умственными и психическими дарованиями, способными до бесконечности прогрессировать. Это требование обусловливается чудовищной конкуренцией, царящей при современном и экономическом строе. Капитализация интеллигентного производства совершается с такой же лихорадочной быстротой, как и капитализация прочих областей народного хозяйства. Интеллигентный производитель поставлен в необходимость напрягать до последней степени свои умственные способности, изобретая "еще не исчерпанные источники существования, новые, трудно заменимые функции для себя". При таких условиях рутина мысли – залог несомненного поражения в борьбе за жизнь; нормальные, средние способности обеспечивают "серенькое" существование. Только тот, кто способен ярко проявить оригинальность, кто одарен инициативой изобретательности, сложной, эластичной душевной организацией, может рассчитывать на победу над конкурентами, на видные места за столом жизненного пира.

На высотах идеологических надстроек проза реальных интересов преображается в индивидуалистическую доктрину, могущую ослепить и подкупить своею кажущейся красотою и поэтичностью; проповедь исключительно душевных дерзновении, проповедь "смелости, свободной головы, широкого размаха" – в культ сверхнормального человека. Повторяем, мы все время говорим о таком мировоззрении, согласно которому названный культ признается "first principle" – "основным началом", и согласно которому все жизненные явления получают оценку, будучи переломлены прежде всего сквозь призму этого начала.

II

"О, боже мой… мне сорок семь лет, – жалуется дядя Ваня в заключительном акте пьесы доктору Астрову, – если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их? О, понимаешь… понимаешь, если бы можно было прожить остаток жизни как-нибудь по-новому. Проснуться бы в ясное тихое утро и почувствовать, что жить ты начал снова, что все прошлое забыто, рассеялось, как дым. Начать новую жизнь!.."

Прошлое дяди Вани – однообразное, "серенькое", тянувшееся целую четверть века прозябание "в четырех стенах". Будущее, неотвратимо стерегущее его, – это "длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров", столь же однообразных и бесцветных, как раньше, точная капля прошлого.

Таким образом "мещанская" обстановка страшна для своей жертвы прежде всего монотонностью своего колорита. Однообразие впечатлений, получаемых в недрах "мещанского" царства, выдвигается Войницким как главный обвинительный аргумент против названного царства. На той же исходной точке зрения стоят и другие чеховские герои и сам Чехов. Правда, делаются упоминания об иных чертах "мещанской" жизни, более существенных при определении ее социологической ценности; но упоминания эти делаются, так сказать, попутно, – особого значения Чехов им не придает. Однообразный ритм жизни, общение с людьми, неизменно повторяющими друг друга, с однообразно мыслящей и чувствующей "толпой" – вот что составляет в изображении Чехова сущность мещанского царства, вот что отмечается как конституитивные признаки "мещанской" культуры. Знаменитая "гнилая скука", доминирующее настроение чеховских героев порождены именно отмеченными условиями.

Литографщик Саша уговаривает свою собеседницу ("Невеста") покинуть отчий дом – обитель "мещанского" благополучия:

"Если бы вы поехали учиться! – говорит он. – Только просвещенные и святые люди интересны, только они и нужны. Ведь чем больше будет таких людей, тем скорее настанет царство божие на земле. От вашего города тогда мало-помалу не останется камня на камне… все изменится, точно по волшебству. И будут тогда здесь громадные, великолепнейшие дома, чудесные сады, фонтаны необыкновенные, замечательные люди…

Но главное не это. Главное то, что толпы в нашем смысле, в каком она есть теперь, – этого зла тогда не будет… Милая голубушка, подумайте. Покажите всем, что эта неподвижная, серая, грешная жизнь надоела вам. Покажите это хоть себе самой!" "Поедете, будете учиться, – продолжал он убеждать Надю, – а там пусть вас несет судьба. Когда перевернете вашу жизнь, то все изменится. Главное – перевернуть вашу жизнь, а все остальное неважно".

Учитель Никитин ("учитель словесности") недоволен "мещанской" идиллией, благами которой осыпан; уютная обстановка маленького мирка, в центре которого стоит он, наводит его в финальной сцене рассказа на печальные размышления. "Ему казалось, – читаем мы, – что голова у него громадная и пустая, как амбар, и что в ней бродят новые, какие-то особенные мысли в виде длинных теней. Он думал о том, что, кроме мягкого лампадного света, улыбающегося тихому семейному счастью, кроме этого мирка, в котором так спокойно и сладко живется ему и вот этому коту, есть ведь еще другой мир… И ему страстно, до тоски вдруг захотелось в этот другой мир, чтобы самому работать где-нибудь на заводе или R большой мастерской, говорить с кафедры, сочинять, печатать, шуметь, утомляться, страдать… Ему захотелось чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя, до равнодушия к личному счастью, ощущения которого так однообразны".

Недовольство мещанским укладом жизни выражает и полковник Вершинин. Свое недовольство герой "Трех сестер" формулирует так: "прежде человечество было занято войнами, заполняя все свое существование походами, набегами, победами, теперь же все это отжило, оставив после себя громадное пустое место, которое пока нечем заполнить; человечество страстно ищет и, конечно, найдет! Ах, только бы поскорей!" Чеховские герои не оставляют ни малейшего сомнения относительно истинного смысла своей оценки "мещанства". Не жгучее сознание общественной "неправды", с которой сопряжено чужеядное существование "серенького царства", не властная жажда видеть человечество освобожденным от кровавых язв социально-экономических поединков – вдохновляет чеховских героев на проповедь "новой", "красивой" жизни. То, что ожидает за гранью мещанского существования, важно для чеховских героев, согласно их решительным заявлениям, прежде всего постольку, поскольку устраняет однообразную неподвижность жизни. Корень всех зол, таким образом, указан. Вместе с тем разъяснен истинный смысл рассуждений о новой жизни, которые так часто, и особенно часто в последние годы своей писательской деятельности, влагал Чехов в уста "хмурых людей".

Самая идея возможности новой жизни не составляет достояния "хмурых людей", родилась она вовсе не на лоне обрывков действительности маленьких "мирков", служивших предметом художественного изображения для Чехова. Она подчеркнута "хмурыми людьми" извне, из круга понятий, выработанных обитателями другой общественной среды, "другого мира". Мещанское царство отгорожено от этого "другого мира" высокой и толстой стеной. Но через высокую и толстую стену до "хмурых людей" все-таки доносятся отголоски того, что совершается там, у родников настоящей, неуклонно прогрессирующей, торжествующей жизни. Прислушиваясь к несущимся из "прекрасного далека" отголоскам, "хмурые люди" получили уверенность в наступлении "новых времен", "vita nuova". Стоя в стороне от большой дороги исторической эволюции, не принимая участия в создании "vita nuova", они, естественно, могут по отношению к долженствующему наступить царству всечеловеческого счастья занять лишь одну позицию – позицию пассивного ожидания. А самой идее, заимствованной ими извне, вскормленной чуждым им течением жизни, они придают свое собственное, "групповое" содержание.

Истинная подкладка их стремлений к новой жизни есть стремление к новизне an und fur sich, так, для перемены, прежде всего ради самой перемены: "Главное перевернуть жизнь, а все остальное неважно". Каждый раз, когда "хмурые люди" мечтают о счастливом будущем, их мечты страдают крайнею неопределенностью: новая жизнь через сто, двести лет настанет, человечество будет чувствовать себя обновленным, бодрым, веселым, – вот и все, что нам сообщают о новой жизни чеховские герои. Даже основные принципы нового общественного порядка остаются в мировоззрении чеховских героев невыясненными.

Во чтобы то ни стало избавиться от гнетущего, "скучного" однообразия мещанской обстановки – такой ближайшей практической целью задаются "хмурые люди". Допускается ряд различных решений поставленной задачи. Жажда перемены rerum' novarum studium проявляется, например, в форме идеализации "ломового" труда.

С идеалом подобного труда, труда, доводящего человека до изнеможения и тем самым позволяющего забыться от скучной жизни мещанского существования, знакомят читателей, например, герои "Трех сестер".

"Буду работать, – заявляет Тузенбах. – Хоть один день в моей жизни поработать так, чтобы придти вечером домой, в утомлении повалиться в постель и уснуть тотчас же. Рабочие, должно быть, спят крепко!"

"Как хорошо, – восклицает Ирина, – быть рабочим, который встанет чуть свет и бьет камни, или на улице пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простой лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встанет в двенадцать часов дня, пьет в постели кофе, потом два часа одевается… О, как это ужасно! В жаркую погоду так хочется пить, как мне захотелось работать".

Повинуясь жажде выйти из заколдованного круга "мещанских отношений", "хмурые люди" иногда изъявляют готовность на подвиги самоотречения и самопожертвования. Камер-юнкер, фигурирующий в рассказе "Жена", замуровавший себя в тихом, неподвижном, безжизненном, скучном уединении усадебной обстановки, поддерживающий в продолжение ряда лет со своей женой "бессодержательные и скучные отношения", высокомерный представитель "белой кости", эксцентрист до мозга костей, в один прекрасный день решается коренным образом реформировать свою жизнь, жертвует свое крупное состояние в пользу голодающих. Интересна мотивация принятого решения. "Возьмите все мое состояние, – говорил он своей жене, – и раздайте его кому хотите. "Я покоен, Natalie, я доволен… Я покоен"… Внутренний мир "хмурого человека" охвачен тревогой; тревога эта – конечное выражение долго назревавшей реакции против убожества и ограниченности впечатлений мещанского царства. Ближайшим поводом к завершению подготовительного периода реакции явилось то обстоятельство, что камер-юнкер столкнулся с картинами голодного года. Хмурый человек почувствовал потребность "перевернуть жизнь", и он перевернул.

Через час после окончательного объяснения с женой чеховский герой уже мог констатировать свое "успокоение": он, отныне далекий от каких бы то ни было тревожных переживаний, может отдаться лично интересующим его делам. "Как летающие ядра и пули на войне, – заключает он свое автобиографическое повествование, – не мешают солдатам говорить о своих делах, есть и починять обувь, так и голодающие не мешают мне покойно спать и заниматься своими личными делами… Жена часто входит ко мне и беспокойно обводит глазами мои комнаты, как бы ища, что еще можно отдать голодающим, чтобы "найти оправдание своей жизни", и я вижу, что благодаря ей скоро от нашего состояния не останется ничего и мы будем бедны, но это не волнует меня, и я весело улыбаюсь ей. Что будет дальше, я не знаю".

Ясно, что предлагается индивидуалистическое решение. Хмурый человек хватается за данный "подвиг" как за первое, оказавшееся подходящим средством, средство во что бы то ни стало отделаться от неприятных для него настроений. Он начинает жить "по-новому", но это новое, в сущности, оказывается замаскированным продолжением предыдущего – продолжением мещански-обособленного затворнического существования. Старое вино вливается в новые мехи: разница только в мехах. Вопрос решается, таким образом, только с внешней стороны. "Что будет дальше, я не знаю". Как перевернуть жизнь для истинно-чеховского героя не важно. Важно прежде всего новые мехи – самый процесс перемены, новая форма.

Опыт, который производит над собой герой повести "Моя жизнь", того же порядка. Отказ Полознева от благ мещанской обеспеченности знаменует собой прежде всего бегство от "скучных и чуждых ему людей", от однообразной пустоты обывательского прозябания. Избранный Полозневым путь спасения оказывается паллиативным: конец повести красноречиво говорит об этом. Чеховский герой не может, положа руку на сердце, признать, что ему удалось благополучно распутать гордиев узел своей жизни. Смысл совершенного им шага сводится к положению, охарактеризованному формулой поэта:

На что бы ни бросить жизнь, мне все равно… Без слова,
Я тяжелейший крест безропотно приму,
Но лишь бы стихла боль сомненья рокового,
И смолк на дне души безумный вопль к "чему"?

Как утопающий за соломинку, хватается – опять-таки чеховский герой за избранное им средство. Средство это в данный момент и до известной степени позволяет заглушить "безумный вопль", рожденный на дне души "хмурого человека": "хмурый человек" довольствуется и этим. Опять-таки, "главное" он совершил: жизнь перевернута, новые мехи имеются налицо.

Можно было бы отметить еще другие формы, в которых кристаллизуются "искания новизны" чеховских героев. Но мы ограничимся сказанным; надеемся, что суть подобных исканий достаточно уже выяснена, достаточно раскрыт истинный смысл мечтаний "хмурых людей" to "vita nuova", о царстве всечеловеческого счастья – мечтаний, являющихся наиболее полным выражением новаторских порывов "чеховцев". Теперь спрашивается: каким образом сложилась вышеизложенная оценка "мещанского царства" и "новой" жизни, почему историограф "хмурых людей" усвоил именно данную одностороннюю точку зрения. Ответ вытекает из основного положения, демонстрированного в предыдущей главе: взгляды Чехова на "мещанскую" и "новую" жизнь определяются тем, что мы назвали furst principle его мировоззрения.

Назад Дальше