Теоретик талантливой жизни - Владимир Шулятиков 3 стр.


Профессиональные качества, на которых известная часть общества строит свое благополучие в борьбе за существование, могут развиваться и прогрессировать при одном существенном условии: окружающая среда должна отличаться разнообразием составляющих ее элементов. Только разнообразие получаемых извне впечатлений и импульсов родит изображения: серенькая обстановка неподвижной рутинной жизни исключает всякую возможность последнего. Требование обладать талантом, требование открывать "еще неисчерпанные, незаменимые источники существования", требование неустанной изобретательности и неизменной оригинальности может быть проведено в жизнь лишь тогда, когда процесс смены впечатлений и импульсов, получаемых извне, совершается непрерывно с максимально возрастающей интенсивностью и быстротой. Вот почему, пользуясь всяким случаем, Чехов заставляет своих героев проникаться в топ или иной форме жаждой перемен, стихийным стремлением перевернуть жизнь во что бы то ни стало, какой бы то ни было ценой, каким бы то ни было путем; пером бытописателя "хмурых людей" управляет сознание групповых интересов, подсказывающих необходимость иной, не мещанской обстановки, обстановки богатой разнообразием своего содержания.

И вот почему "мещанское царство" получило, под пером Чехова, одностороннее освещение. Однообразие, неподвижность жизни – могила для таланта; вопрос о таланте, то есть о профессиональных способностях, является для известной общественной группы центральным фокусом ее интересов; "мещанская жизнь" до последней степени однообразна и неподвижна; отсюда вывод, обязательный для представителя названной группы: "мещанское царство" ужасно прежде всего и главным образом монотонностью своего колорита. Наружная настилка принята за фундамент здания: один из внешних показателей "мещанской культуры" объявлен ее основой.

"Какие роковые дьявольские причины помешали вашей жизни развернуться полным весенним цветом, отчего вы, не успев начать жить, поторопились сбросить с себя образ и подобие божие и превратились в трусливое животное, которое лает и этим лаем пугает других, оттого, что само боится? Вы боитесь жизни, боитесь, как идиот, тот самый, который по целым дням сидит на перине и курит кальян. Живая, свободная, добрая мысль пытлива и властна; для ленивого, праздного ума она невыносима. Чтоб она не тревожила вашего покоя, вы, подобно тысячам ваших сверстников, поспешили смолоду поставить ее в рамки; вы вооружились ироническим отношением к жизни, – или как хотите называйте, – и сдержанная, припугнутая мысль не смеет прыгнуть через тот палисадник, который вы поставили ей…"

"Всякий искренний и правдивый намек на ваше падение страшен вам, и вы нарочно окружаете себя людьми, которые умеют только льстить вашим слабостям. И недаром, недаром вы так боитесь слез"…

Одним словом, "неизвестный человек", – мы привели отрывки из его письма к Орлову, – желая уязвить своего противника, характеризуя последнего как "падшего ангела", растратившего зря свои душевные силы, как жалкого банкрота, зарывшего свои таланты в землю. "Вы слабый, несчастный человек!" – заключает Владимир Иванович свою филиппику. Иного, более энергичного, уничтожающего обвинения бросить в лицо противнику он не смел.

Оп слабый, несчастный человек, так следовало бы резюмировать приговор над героем лебединой песни Чехова – Лопахиным. Хищник-кулак, растущая экономическая сила, должен был бы поражать зрителей прямолинейностью свои волчьих аппетитов и позывов, неумолимой последовательностью своей дикой, железной воли. И вдруг перед нами обычный чеховский образ – человек, зараженный "гамлетовскими" настроениями, изобличающий всенародно свою душевную раздвоенность.

С его уст срываются, например, такие признания: "Мы друг перед другом нос дерем, заявляет он Трофимову, – а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую. А скользко, брат, в России людей, которые существуют неизвестно для чего". Припомним чеховскую оценку трудового начала в жизни: труд, особенно ломовика, – как нами отмечено выше, – труд "без устали" является для чеховских героев лишь наркотическим средством, не разрешающим драматизма их положения, не проясняющим их умственного горизонта, не приближающим к устранению сомнений и колебаний, которые составляют "проклятия" их жизни, а только избавляющим их временно от необходимости думать. Таким образом, фраза, брошенная Лопахиным об его работе "подолгу, без устали", не должна затемнить перед читателем категорически сделанного им признания: герой "Вишневого сада" решительно причисляет себя к людям, "существующим неизвестно для чего". Не менее ярко иллюстрируется его "гамлетизм" в сцене его торжества. Он объявляет семье Раневских, что вишневый сад после упорного поединка с сильным соперником остался за ним, Лопахиным. Он упоен победой, упоен почти до умоиступления. "Если бы отец мой и дед встали из гроба и посмотрели на все происшествие, – кричит он, – как их Ермолай, – битый, малограмотный Ермолай, который зимой босиком бегал, – как этот самый Ермолай купил имение, прекраснее которого ничего нет на свете! Я купил имение, где дед и отец были рабами, где их не пускали даже на кухню… Я сплю, это только мерещится мне, это только кажется!.." И вдруг он замечает, что Любовь Андреевна горько плачет. Ультрамажорный тон его настроения мгновенно меняется на минорный. "Отчего же, – обращается он к Раневской, – отчего вы меня не послушались? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь". На глазах у него навертываются слезы. "О, скорее бы все это прошло, – жалобно восклицает он, – скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастная жизнь"… Победитель представляет из себя поистине жалкое зрелище!

Гамлетизм Лопахина, его "душевная слабость" вызвали уже недоумение в рядах читающей публики и критиков. "Чехов погрешил против художественной правды", – раздаются возгласы. Да, Чехов погрешил… но только не против той художественной правды, которая ему продиктована (его групповыми симпатиями, которые обязательны для него, как истолкователя взглядов и тенденций определенной общественной единицы. Наделяя образ Лопахина чертами душевной слабости, бытописатель "хмурого царства" следовал настоятельным требованиям групповой эстетики.

Требование это вытекает из своеобразного понимания сущности грандиозной драмы, разыгрывающейся ныне на исторической сцене. Последовательный в своем мировоззрении идеолог интеллигентного пролетариата неминуемо должен оценивать развертывающуюся перед ним картину противоречий жизни прежде всего как цепь коллизий между "необыкновенными" и "обыкновенными" людьми, между талантами и посредственностями, между "сильным духом" и "слабым духом".

На самом деле, присмотритесь внимательно к тем типам, которыми представлены у Чехова состязующиеся стороны, – стороны, оспаривающие друг у друга пальму первенства на жизненном пиру. "Слабые духом", посредственности, ничтожества одерживают верх над людьми, превосходящими их психическим и умственным развитием, при чем, необходимо оговориться, означенное превосходство может иметь весьма и весьма относительную ценность. Профессор ("Скучная история") должен признать, что судьба его самого находится в руках дерзкого авантюриста. Правда, сам профессор, – как мы видели выше, – на звание "необыкновенного человека", "таланта" претендовать не может, но, по сравнению со своим душевно убогим противником, является человеком высшего психического типа, человеком, не лишенным некоторых крупных достоинств и дарований. Борьба с Гнеккером профессору не под силу, он должен уступить последнему поле сражения.

Сравнение дяди Вани с Серебряковым говорит далеко не в пользу столичного гостя ("Дядя Ваня"). Серебряков – воплощенное филистерство и бездарность; на активе Войницкого имеются большие преимущества: он наделен относительно более развитой и сложной душевной организацией. Но он раб профессора и из состояния своего рабства выйти не может. Возьмем даже Тузенбаха и Соленого: названные герои "Трех сестер" – два резко отличающихся друг от друга психологических типа; рядом с тупицей-бреттером благодушный барон кажется недюжинно одаренной натурой.

И более "сильный духом" становится жертвой своего "слабого" соперника.

Или даже Тригорий и Треплев: и в данном случае мы имеем противопоставление двух натур, наделенных далеко не равноценными психическими особенностями. "Модный" писатель Тригорин – не более как рутинер и жалкая посредственность. Его соперник, при всех своих крупных недостатках, при всей своей неуравновешенности и эксцентричности, выигрывает сравнительно с ним в симпатиях зрителей как человек, с более значительным содержанием душевного мира. Но счастье опять-таки, как и в остальных аналогичных случаях, улыбается менее состоятельной стороне.

Выбранные нами примеры все говорят об одном и том же, подчеркивают одно и то же положение: борьба ведется между людьми, отличающимися друг от друга принадлежностью к различным психическим категориям; отбор совершается в регрессивном направлении, выживают в этой борьбе элементы низшего психического порядка.

"Петр Михайлыч слушал Власича и в недоумении спрашивал себя, чем этот человек мог так понравиться Зине? Немолодой, – ему уже сорок один год, – тощий, сухопарый, узкогрудый, с длинным носом, с проседью в бороде… Ни здоровья, ни красивых мужественных манер, ни светскости, ни веселости, а так, с внешней стороны что-то тусклое, неопределенное… У него нет ни талантов, ни дарования, и нет даже обыкновенной способности жить, как люди живут"…

Так рассуждает герой рассказа "Соседи". Рассуждения эти вызваны случаем, не могущим в настоящее время остановить на себе наше внимание и потребовать специального анализа. Петр Михайлыч оскорблен поступком своей сестры, нарушившей традиции "родовой чести". Нас интересует постановка вопроса, сделанная "чеховским героем": эта постановка показывает, что для "хмурого человека" во всей истории всего больнее самый выбор сестры.

Предметом увлечения сестры явился неталантливый, слабый, ничтожный человек: как мог подобный человек иметь успех? В такую конечную формулу выливается негодование Петра Михайловича,

Данная формула имеет значение далеко не частной формулы, высказанной по отдельному случаю одним из персоналов одного из чеховских произведений. Они характерны вообще для мировоззрения чеховских героев и самого Чехова.

Торжество "слабых", торжество "нормальных", торжество посредственности, торжество ничтожества – вот что бытописатель "хмурого царства" должен был признать самою невыносимой, самою дикою нелепостью из числа тех, какими в его глазах изобилует жизнь. Подобную нелепость он на каждом шагу оттенял наиболее яркими, наиболее выразительными штрихами своей художественной кисти. Подобная нелепость получила для него значение непреложного закона жизни.

Закон этот находит себе реалистическое объяснение; в переводе на язык групповых соотношений он выражает следующее: общественный агломерат, интересы которого защищает наш автор, хозяином исторической сцены почитаться не может; судьбы исторического развития в руках иных общественных сил. Лопахин и Орлов – представители последних. Обрисовать Лопахина и Орлова как людей сильных духом, обладающих сколько-нибудь цельной душевной организацией значило бы для художника интеллигентного пролетариата изменить самому себе, впасть в крупное противоречие с усвоенным им миросозерцанием.

К каждой человеческой личности Чехов, – повторяем, – подходит со своим "сверхклассовым" критерием: он, прежде всего, спрашивает, насколько данная личность удовлетворяет известным психологическим требованиям. Требуемые психические качества оказываются профессиональными качествами общественной группы, к которой принадлежит сам художник, являются для названной группы главнейшим орудием в борьбе за жизнь. Имея перед собой представителей иных общественных групп, притом групп, стремящихся так или иначе заправлять ходом исторического движения, и производя над представителями этих групп требуемую оценку, идеолог профессиональной интеллигенции должен руководиться императивом групповой логики: сознание различия в средствах, какими располагают отдельные общественные тела, отстаивая свое существование, составляет необходимый момент группового самочувствия. Подчеркнуть это различие, то есть, в данном случае, охарактеризовать своих антагонистов как людей, лишенных известных психических качеств, – прямая обязанность художника интеллигентного пролетариата. Напротив, приписать представителям иных общественных групп "душевную силу" значит для означенного идеолога поставить этих представителей на одну доску с собою.

Итак, рисуя Гамлета-Лопахина и "падшего ангела" – Орлова, Чехов руководился "групповыми" соображениями. Можно было бы остановиться на ряде аналогичных случаев из его писательской практики. Загляните, например, под кровлю семейного очага купцов Лищевых ("Три года"), фабрикантов Ляшковых ("Случай из практики") или Анны Акимовны ("Бабье царство"), кулаков Цыбукиных ("В овраге") или Тереховых ("Убийство"). Перед вами целые вереницы обитателей буржуазного мира, и вы знакомитесь с ними в те моменты, когда им приходится испытывать приступы внутреннего маразма, когда, так или иначе, изобличаются их душевные "слабости", своеобразный "гамлетизм". Все поименованные примеры поучительны, но мы не будем разбирать, к каким художественным приемам прибегает автор в каждом отдельном случае, желая иллюстрировать положение, продиктованное ему гением интеллигентного пролетариата.

Гений интеллигентного пролетариата – недобрый гений. Повинуясь его внушениям, художник одной рукой, – и притом весьма своеобразно, – подчеркивает несходство групповых интересов, а другою рукой… затушевывает это несходство. Избирая верховным критерием критерий психологического порядка, он тем самым открывает путь к произвольным сопоставлениям различных общественных типов. "Неизвестный человек" ставит Орлову следующий вопрос: "Отчего мы утомились? Отчего мы, в начале такие страстные, смелые, благородные, верующие, к тридцати – тридцати пяти годам становимся уже полными банкротами? Отчего один гаснет в чахотке, другой пускает пулю в лоб, третий ищет забвение в водке, картах, четвертый, чтобы заглушить страх и тоску, цинически топчет ногами портрет своей чистой, прекрасной молодости? Отчего мы, упавши раз, уже не стараемся подняться и, потерявши одно, не ищем другого? Отчего?" В разбор вопроса по существу мы входить не будем; нам важно, в данном случае, только это "мы". Себя и Орлова "неизвестный человек" объявляет детьми одной и той же общественной среды. Разницу между собою и своим антагонистом он видит в формах постигшего их падения: сам "неизвестный человек" гаснет в чахотке, человеком, "цинически топчущим ногами портрет своей молодости", является Орлов. Но оба они, по представлению "неизвестного человека", слеплены из одного теста: зародыши надлежащего психического развития в них одинаково были вложены, дарами чистой, прекрасной молодости они одинаково обладали; не будь каких-то необъяснимых "проклятых причин", они одинаково оказались бы "настоящими людьми", неутомимыми носителями прогрессивных начал, шли бы по общей дороге. Но, увы, они, родственные души, пали; падая, получили ушибы и поражения разного типа и лечатся от названных ушибов и поражений разными средствами: в этом вся беда. "Мы", "общество" – выдвигается пресловутая формула, имеющая неопределенную ценность, позволяющая набросить романтическое покрывало на некоторые стороны общественных отношений.

Два члена общества стоят друг перед другом. Они сошлись, только что понеся тяжелые для них потери, подавленные случившемся. Доктор Кириллов, спеша излить всю накопившуюся у него в душе горечь "обиды на жизнь", разражается страстной обвинительной речью против плутократии, представленной в лице его собеседника, богача Абогина ("Враги"); последний старается отпарировать наносимый ему удар. Каково отношение автора к их столкновению? Чехов объясняет происходящий между ними словесный поединок как своего рода недоразумение. Поединок этот возникает так: Абогин введен в заблуждение своей женой, притворившейся опасно больной и, пока Абогин ездил за доктором, скрывшейся из дому со своим любовником. Пораженный ее побегом, богач начинает исповедоваться перед доктором. Кирилловым вдруг овладевает негодование: он вообразил, что над ним насмехаются; он оскорблен, что его оторвали почти насильно от неуспевшего еще остыть тела его сына и привезли выслушивать пошлые повествования о пошлых историях. "Если вы с жиру женитесь, – кричит он на Абогина, – с жиру беситесь и разыгрываете мелодрамы, то при чем тут я?.. Я врач, вы считаете врачей и вообще рабочих, от которых не пахнет духами и проституцией, своими лакеями и моветонами, ну, и считайте, но никто не дал вам права делать из человека, который страдает, бутафорскую вещь!.. Как вы, зная, что у меня горе, смели привезти меня сюда выслушивать пошлости? Кто дал вам право так издеваться над чужим горем?" Абогин чувствует себя, в свою очередь, оскорбленным и сам переходит в наступление. Поединок в полном разгаре; противники стараются возможно больнее уязвить друг друга, осыпают друг друга градом незаслуженных оскорблений.

"Кажется, никогда в жизни, даже в бреду, они не сказали столько несправедливого, жестокого и нелепого". Объясняется все это "эгоизмом несчастных": "Несчастные эгоистичны, злы, несправедливы, жестоки н менее, чем глупцы, способны понимать друг друга".

В заключительных строках рассказа автор ставит над "i" точку – он произносит над Кирилловым слово осуждения. Земский врач едет домой: "всю дорогу доктор думал не о жене, не об Андрее (умершем сыне), а об Абогине и людях, живущих в доме, который он только что оставил. Мысли его были несправедливы и нечеловечно жестоки. Осудил он и Абогина, и его жену, и всех, живущих в розовом полумраке и пахнущих духами, и всю дорогу ненавидел их, презирая до боли в сердце. И в уме его сложилось крепкое убеждение об этих людях. Пройдет время, пройдет и горе Кириллова, но это убеждение, несправедливое, недостойное человеческого сердца, не пройдет и останется в уме доктора до самой могилы".

Итак, антагонистов нет, есть только несчастные слабые люди, говорящие ни с чем не сообразные нелепости. "Менее, чем глупец", способный понимать своего собеседника, "интеллигентный пролетарий" впал в непростительную ошибку, взглянув на дело не с "человеческой" точки зрения. Почва психологической гармонии отвергнута, усвоена чуждая для "интеллигентного пролетария" классовая оценка в ее незамаскированном выражении: одним словом, вина Кириллова велика.

Дальнейшие комментарии к разбираемому случаю излишни. На примере отношения автора к Кириллову мы имели в виду подчеркнуть, как далеко заводит пристрастие к отвлеченно-романтическим критериям, что может означать тенденция освещать все и вся прежде всего психологически. "Человеческое" оказывается "слишком человеческим".

Назад Дальше