Затоваренная бочкотара Василия Аксенова. Комментарий - Юрий Щеглов 2 стр.


Этот искусственный наряд в конце концов и сбрасывают с себя герои ЗБ, поступаясь своими скромными позициями и успехами в советском истеблишменте, а заодно и всей своей комической характерностью, ради некой усредненной, возвышенной духовности. Вряд ли можно считать, что, отбрасывая свои "социологические стереотипы", герои ЗБ возвращаются к какому-то своему подлинному "я", движутся в сторону индивидуальности. Напротив, они утрачивают даже ту ограниченную специфичность, какой они отличались друг от друга в своей прежней жизни. Как в утопии второй части "Клопа" (1928) В.В. Маяковского, их новая сущность оказывается несколько плоской и стерильной, их личное растворяется в общем благостном обращении к общечеловеческому идеалу гуманизма и милосердия, символизируемому таинственной бочкотарой. Эта абстрактная утопичность, в лучах которой черты грядущего с трудом различимы, да и не нуждаются в непременном уточнении, была вообще свойственна идеалистическим мечтаниям 1960-х годов, примером чего могут служить хотя бы многие из песен Б.Ш. Окуджавы. По ходу повести персонажи ЗБ сближаются, а затем и сливаются, обмениваются свойствами, постепенно становясь все более похожими друг на друга. Логичным завершением этого процесса является коллапс их конкретных, хотя и надуманных, "пошлых" (в гоголевско-чеховском смысле) советских ипостасей в одну ангелоподобную персону, которая, как освободившаяся от тела душа, покинула земную суету и отрешенно, словно в трансе, влечется в сторону сияющей бесконечности.

В ЗБ – по цензурным или каким-либо иным причинам – есть некоторая, для тогдашних читателей, возможно, и не вполне понятная диспропорция между сравнительной доброкачественностью, невинностью "недостатков" героев (симпатичные, в сущности, люди: жить бы им да жить и дальше в привычных им колеях, лишь немножко исправившись, поумнев, полюбив друг друга и т. п.) и той полной личностной нивелировкой и выпадением из реальной жизни, которое, что ни говори, приходится на их долю в конце повести. В бескомпромиссном "Ожоге" эта разномасштабность "преступления и наказания" уже отсутствует.

Этот процесс, суть которого в ЗБ еще в значительной степени завуалирована, с полной ясностью вырисовывается в дальнейших вещах Аксенова. В романе "Ожог" все Апполинариевичи – различные разветвления "советскости" – сливаются в фигуру Пострадавшего, с его мучительным процессом вспоминания и осмысления своей жизни. "Спасение", радикальное упрощение, свертывание к первоосновам и соответствующий выбор новых руководителей происходит и в линии "ренессансных" суперменов, из которых одни вследствие этого просто перестают существовать, как Малахитов в "Рандеву", а другие, как Толпечня и его подруга, певица Алиса Крылова, утратив свои феноменальные таланты, покорно спускаются с Олимпа знаменитостей и растворяются в массе. Скверна порочных мифов, фальшивого менталитета, "показухи" и т. п. осталась позади, но с нею улетучивается и жизненность, да и в конечном счете сама жизнь. Ведь даже в своих наиболее выигрышных чертах – талантах, совершенствах, хороших делах, привязанностях – герои были слишком неотделимы от своих до глубины сформированных советским мышлением прежних персон, чтобы полноценно переродиться и начать жить заново. На обновление в ином сколько-нибудь "интересном" облике и на полнокровное второе существование у них трагически не остается ресурсов, не говоря уже о том, что ведь и окружающая действительность, по крайней мере в ЗБ, сохраняет всю свою прежнюю сущность и едва ли найдет применение для их новых, перерожденных сущностей. Вступив на стезю Хорошего Человека, герои опустошаются (в смысле религиозного "кенозиса"), переходят в бестелесное состояние и "уплывают в закат". Аксеновские финалы чем-то напоминают переход от мира первой части "Мертвых душ" к миру второй с ее идеальными помещиками – только у Аксенова хватило реализма и здравого смысла, чтобы не пытаться конкретизировать новые качества своих героев или хотя бы заверить читателей в их дальнейшем благополучии, даря им, как в сказке, какое-то суммарное "happiness ever after". В этом, как и во многом другом, Аксенов сродни трезвому реализму Чехова, у которого в "Даме с собачкой" и особенно в "Скрипке Ротшильда" мы видим, как второе рождение человека совпадает с трагическим завершением его земного пути (как во втором случае) или по крайней мере социально-активной части его жизни (как в первом).

Сказав все это, необходимо подчеркнуть один и без того ясный, но весьма важный момент: в ЗБ все эти мотивы (регенерация, отбрасывание прежней жизни, "уход" из развращенного мира и т. п.) даны в облегченной, игровой и шуточной версии (так сказать, tongue-in-cheek). Всякая серьезная эмпатия тонет в искрящейся стихии смеха, шутки и пародии, которая буквально переливается через край и ослепляет читателя в поэтическом мире повести. Как указал Аксенов в беседе с автором этих комментариев, ЗБ – произведение нетрагическое, в отличие от "Ожога", где те же по существу тема и сюжетная схема решены в трагическом ключе, рассчитанном на иной уровень читательской вовлеченности.

Посмотрим же, что это за люди, выполняющие странную миссию сдачи негодной бочкотары, и чем исходно "заряжен" каждый из них. Давая краткие характеристики главных героев ЗБ, не будем забывать ни на минуту, что никакой литературоведческий очерк не может сравняться с художественным постижением, которое осуществил в своей повести писатель. Мы можем только восхищаться тем, как многообразно воплощается в каждом из этих героев его неуловимая словами личностная инвариантность, подчеркиваемая (как у помещиков в первой части "Мертвых душ") тем, что по ходу действия все они ставятся сюжетом в одинаковое положение, подвергаются одним и тем же тестам и стимулам. Особенно блестяще разработана их специфичность в речевом плане. Ни одно слово повести не произносится "в простоте": любая фраза авторской или прямой речи в зоне каждого героя демонстрирует особый "субдиалект" последнего, отражающий в густо концентрированном виде мифологию представляемой им советской субкультуры.

Учительница Селезнева (Ирина Валентиновна) – девица с небогатым интеллектом, чьи мысли кружатся в умопомрачительном сексуальном вихре. Представления о мире у нее самые наивные и поверхностные, в голове гремит попурри из массовой культуры эпохи оттепели (во многом импортируемой из "ближней заграницы" – так называемых стран народной демократии), из школьных песенок-считалок, танцев, модных мелодий, а также полупереваренных обрывков преподаваемых ею предметов. Вся жизнь ее идет под знаком школы, и эмоциональная жизнь ее во многом еще не вышла из школьной фазы. Отсюда и страх перед мужчинами, в которых она видит взрослых, строгих экзаменаторов, начальников, готовых ее в любой миг провалить, насмеяться над ее девичеством, уволить без содержания, а то и просто съесть; и смятение, которое вносит в ее душу любое существо в брюках, даже ее собственный ученик, "молодой львенок" Боря Курочкин, чьи пассы до поры до времени ее по-змеиному завораживают. Она живет неясными надеждами и тревогами, на каждом шагу ожидая от жизни каких-либо сюрпризов: то ли опасных приключений и подвохов, то ли, наоборот, радостных переживаний и подарков. В лице спокойно-мужественного, уверенного в себе военного моряка Глеба Ирина обретает наконец твердую опору, за которую можно держаться, как за каменную стену, ищет у него защиты во всех трудных ситуациях – и, в отличие от своих спутников, ни о каком другом Хорошем Человеке не мечтает. Ее типичные фразы: "Послушайте, товарищи, давайте говорить серьезно. Вот я женщина, а вы мужчины…" (стр. 65); ""Туземцы Килиманджаро, когда их кусает ядовитый питон, всегда закалывают жирную свинью", – блеснула она своими познаниями" (стр. 41); "Ой, Глеб, пол такой скользкий! Ой, Глеб, где же ты?" (стр. 47).

Старик Моченкин (Иван Александрович, alias "старик Моченкин дед Иван") принадлежит к иному поколению. Корни его и естественная среда обитания – в областной глубинке 1930–1940-х годов, с отголосками первых пятилеток и еще более древних времен. Бюрократия, кляузничество, дух идеологизированных придирок, жалоб, угроз и недоверия ко всем окружающим – его родная стихия. Подобно чеховскому Пришибееву, он досадует, что настали новые времена, молодежь распустилась, пожилые люди больше не в почете; сокрушаясь, как и этот чеховский герой, что новые власти не интересуются более его услугами ("разбазаривают ценную кадру"), берет на себя роль добровольного надсмотрщика и охранника порядка (vigilante); по ходу путешествия бросает во все встречные почтовые ящики доносы на своих спутников. К концу, размягченный магическими чарами бочкотары, он будет с таким же усердием сочинять на них же положительные характеристики. Радея об общественном порядке, дед Иван не забывает и о своих личных интересах. Напротив, на закате своей бесполезной жизни он более чем когда-либо озабочен выбиванием льгот и пособий как из государства, так и из своих четырех сыновей, над которыми он "занес карающую идею Алимента". Препираясь и тягаясь со всеми, подозревая повсюду вредительство и заговоры, он пускает в ход невнятные угрозы, сыплет полупереваренными юридическими штампами и проработочными ярлыками сталинских лет, мечет в окружающих заржавелые административные молнии. Некоторые типичные фразы: "Достукался Кулаченко, добезобразничался" (его комментарий к аварии летчика, стр. 23); "Вашему желудочному соку верить нельзя!" – кричал он, потрясая бланком, на котором вместо прежних ужасающих данных теперь стояла лишь скучная "норма"" (сотрудникам провинциальной медлаборатории, стр. 59); "А вы еще ответите за превышение прерогатив, полномочий, за семейственность отношений и родственные связи!" (представителям местной власти, стр. 65); "Красивая любовь украшает нашу жись передовой мóлодежью" (в редкий для него лирический момент, стр. 44).

Дрожжинин (Вадим Афанасьевич) – интеллигент, сотрудник одного из столичных институтов, занимающихся вопросами дружбы с народами развивающихся стран. Своей специальностью он сделал редкую область, которую сам себе выдумал и облюбовал ради хлеба насущного: он – "консультант по Халигалии". С неба звезд не хватает, имеет четко очерченные личные цели (кооперативная квартира в новом районе Москвы) и ведет спокойное, комфортабельное существование, смущаемое иногда лишь ревностью к конкурентам, посягающим на его территорию (викарий из Гельвеции, промышленник Сиракузерс, а в какой-то момент даже Володя Телескопов). Безраздельно преданный крошечной латиноамериканской стране Халигалии, Дрожжинин знает все о ней, является абсолютным перфекционистом в этой узкой сфере и очень мало чем интересуется вне ее. Довольно равнодушным кажется Вадим Афанасьевич и по женской части, хотя сексуальные мотивы все же дают себя знать в его потаенных снах. Он доволен своей карьерой и положением, являя в повседневной жизни облик англизированного джентльмена-сноба, и хотя, как видно, не достиг "выездного" статуса, но все же имеет доступ к благам западной культуры. Сын лесника, он стесняется своих народных корней, шокирован простотой своей деревенской родни и скрывает ее существование. Скромный и замкнутый, Дрожжинин чем-то напоминает застенчивого, но тайно гордящегося своими западными трофеями гроссмейстера из рассказа "Победа" (1965). Деликатный, безукоризненно вежливый, с иголочки одетый в заграничное, он тихо страдает от царящей вокруг бесцеремонности и распущенности нравов. Представления Вадима Афанасьевича о мире соответствуют мифологии эпохи холодной войны, впитанной им по роду занятий, – о дружбе между советскими людьми и народами малых стран, о происках хищников-империалистов, стремящихся "наводнить" последние своими товарами и идейными ядами и т. д. В своих снах он по-миссионерски ораторствует перед толпами "простых халигалийцев", единоборствует с их капиталистическими угнетателями и крутит романы с их девушками. Личная и социальная жизнь Вадима Афанасьевича имеет отвлеченный, даже призрачный характер. Так, он интимно знаком по переписке со всеми жителями Халигалии и знает личные дела каждого, но сам в этой стране никогда не был и черпает свои представления о ней из мифологизированной продукции фильмов, очерков, интервью, статей, радиопередач о народах третьего мира, чьи взоры и чаяния-де неизменно обращены в сторону кремлевских звезд… Приторные максимы советской философии жизни (вроде "человек остается жить в своих делах") переплетаются у него с претензиями новой интеллигенции на "умную сложность" (см. примечания к 1-му сну Ирины). Типичные фразы: "Если мне не изменяет зрение, это самолет" (падение пилота Кулаченко, стр. 23); "Я знаю всех советских людей, побывавших в Халигалии, их не так уж много, больше того, я знаю вообще всех людей, бывших в этой стране, и со всеми этими людьми нахожусь в переписке. Вы, именно вы, там не были" (Володе, стр. 30); ""Или я снова здесь, или он уже там, то есть здесь, а я не там, а здесь, в смысле там, а мы вдвоем там в смысле здесь, а не там, то есть не здесь", – сложно подумал Вадим Афанасьевич" (на аттракционе "Полет в неведомое", стр. 59).

Военный моряк Шустиков (Глеб Иванович) – образцовый молодой человек, словно сошедший с оборонного агитплаката: бодрый, красивый, спокойный, излучающий здоровье и уверенность, чуждый "буржуазным" предрассудкам, отличный товарищ и коллективист, спортсмен – короче говоря, носитель всех фирменных качеств советского воина, комсомольца и отличника военно-политической подготовки. Разносторонне тренированный физически, обученный приемам "боевых искусств", владеющий всей новейшей техникой, Глеб даже в самой непредвидимой ситуации не теряется и знает, что делать. Со спокойствием и даже неким уставным оптимизмом предвидит он столкновение (в том числе и ядерное) с зарвавшимися "империалистами", уверенный в своей способности, когда понадобится, дать им "в агрессивные хавальники". Он свободен от паники и уныния, ему неведомы сомнения, колебания и сентиментальность. На обыкновенных смертных Глеб смотрит с превосходством, уча их жизни с позиций трезвого практицизма: так, Степаниде Ефимовне он настоятельно рекомендует "перестраиваться самым решительным образом", а старику с нарывом на пальце пойти на ампутацию, поскольку "человек пожилой и без пальца как-нибудь дотянет". Как менталитет его "кореша" Дрожжинина сформирован советским учением о странах третьего мира, так для Глеба питательной стихией является дух и буква уставов и наставлений, язык учебников тактики, политбесед, бравурных военных песен, лозунгов, армейской и флотской премудрости и т. д., из коих он черпает свой бодрый, прагматический и прямолинейный подход к вещам. Типичные фразы: "Кончай, кореш. Садись и не вертухайся" (стр. 14); "Где начинается авиация, там кончается порядок" (стр. 24); "Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами <…> Але, друзья, кончайте этот цирк. Володя – парень, конечно, несобранный, но, в общем, свой, здоровый, участник великих строек, а выпить может каждый, это для вас не секрет" (стр. 63–64).

"Пионерский вариант" этого же комплекса – в сочетании с ренессансной универсальностью других аксеновских супергероев – мы находим в школьнике Геннадии Стратофонтове из повести "Мой дедушка – памятник". В теннисе этот пионер имеет профессиональный драйв, так как "тренируется с восьми лет"; в разговоре с девочкой Доллис непринужденно пускает в ход знание английского языка, а в другом случае – уроки скалолазания, полученные некогда от отца в Крыму; дружит с дельфином и, когда надо, "зовет друга ультразвуком", засунув голову в воду и т. д. (см.: Аксенов 1972: 86, 87, 168). Характерно посещение Геннадием военной базы, где, среди прочего, курсанты "тренируются по системе "Ниндзя", древних японских разведчиков-невидимок. <…> За большие деньги нам удалось выцарапать эту тайную систему" (Там же: 146–147). С другого конца родственником Глеба может считаться Джеймс Бонд в исполнении Шона Коннери, фильмы о котором в то время уже были знамениты.

Назад Дальше