Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом... - Виссарион Белинский 3 стр.


– Преданнейшие друзья его, – отвечала герцогиня. – Они всеми силами стараются продлить жизнь издыхающей энциклопедии, потому что со смертию ее им также придется умереть с голоду… Один из них, тот, что пониже ростом, немного косой, с лицем, свороченным в одну сторону, главный критик энциклопедии, человек не совсем глупый и не без некоторых сведений, но с такими превратными понятиями о вещах и с таким странным, ошибочным направлением ума, что лучше было бы для ближних и для него самого, если б он был совершенным глупцом и невеждой. Другой… что корчит аристократа (а в родстве с комедиантами), высокий, белокурый, желающий казаться львом, несмотря на свою ослиную природу и вытянутую, как у теленка, шею… пишет в журнале черномазенького памфлеты и карикатуры. Его в насмешку прозвали "Тацитом бульваров и кофейных домов". Он проводит там почти целые дни, отыскивая мнимых оригиналов и сюжетов для мнимокурьезных рассказов, собирает новости и прислушивается к разным сплетням в низших слоях общества. В псевдоюмористических статьях своих он описывает небывалые похождения изобретаемых им дураков и франтов середней руки, смеется над ними, не подозревая, что сам-то он смешнее и глупее всех своих героев, в изображении которых тщетно силится быть забавным и остроумным. Пошлые карикатуры его, исполненные клевет на общество и неблагопристойностей, читаются только гризетками и дворниками… Эти три господина очень удивили меня сегодня своим посещением. Я просила одного знакомого моего пригласить известнейших литераторов, пользующихся доверием публики, а он, в пылу усердия, привел всех повстречавшихся, в том число и этих молодчиков. Посмотрите, – с ними стыдятся говорить даже их собратии по ремеслу, и они, как отверженные, не смеют тронуться с места и шепчутся между собою, – вероятно, изобретая новую клевету в отмщение за общее к ним презрение…

Обращаясь вообще к журналам, к их разностороннему влиянию на умы и нравы народные, герцогиня, между прочим, говорила следующее:

– Большинство убеждено, что парижские периодические издания служат к распространению просвещения и развитию вкуса в публике; но нельзя исчислить всего вреда, причиняемого ими в ложном направлении умов и страстей. Я не раз размышляла, что было бы весьма полезно и даже благодетельно, если б правительство усвоило себе исключительное право издания журналов или по крайней мере имело за ходом их непосредственное и строгое наблюдение. Двор и министерство иностранных дел распоряжались бы журналами политическими, Национальный институт – учеными и литературными. Произнесение мнений и суда в делах политики, наук, искусств, словесности должно быть исключительно предоставлено людям громкой известности, с несомненными, общепризнанными заслугами, людям благонамеренным и добросовестным. Положим, что и тут вкрадывались бы иногда некоторые несправедливости и пристрастие; но они были бы каплею в море сравнительно с тем, что видим ныне; в сравнении с теми бесчисленными злоупотреблениями, которые, не будучи преследуемы, достигли наконец, в некотором смысле, силы права и власти.

– Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства, к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции или Англии, большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека.

– Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь наглому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию, которую можно изобразить в следующих словах: "Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков". Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, неоперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения… О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!..

– Вы, кажется, мечтаете об Утопии, герцогиня? – заметил я.

– Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному – дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они не могли двигаться слишком произвольно…

– Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, рано или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся и признаётся всеми…

– О, без всякого сомнения! И не может быть иначе: потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должно равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредное и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых… (ч. III, 112–128).

Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром, на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, все бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще… а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире… Однако ж, при всем своем глубоком знании Франции и ее потребностей, г. Брант очевидно ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецензий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (то есть газеты) литературою почти не занимаются, обращая все свое внимание исключительно на политику. Даже revues отличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных – о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revues является очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г. Брант все эти драгоценные факты – из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Брантом литературного вечера у герцогини д'Абрантес:

– А видите ли вы (сказала г-жа Жюно, отделав журналистов), видите ли вы вон этого низенького, кругленького человечка с румяным лицом, похожим на пушистый персик? Это презамечательное существо. Он родом бельгиец; над лбом у него голая яма, тщательно прикрытая волосами. Он глуп, как это сейчас можно видеть по его самодовольному лицу; но это бы еще ничего; худо то, что он помешан на двух идеях, как ни странно подобное физиологическое явление. Первая – что он сын Наполеона и наследник французского престола. Дураку вообразилось, что Наполеон в один из своих походов пил чай у его матери и что этому обстоятельству он обязан своею жизни". Как все глупцы, он с физиономиею разряженного лакея (NB. В подлиннике: avec sa physionomic d'un laquais endimanche) считает себя красавцем и находит в выражении своей телячьей фигуры что-то общее с лицом Наполеона. Посмотрите на него поближе: фрак на нем серый; складной шляпе своей (chapeau claque) он дает форму наполеоновской трехуголки, а руку – посмотрите – важно держит за жилетом; булавочка его шейного платка с Наполеоном, перстень с Наполеоном, табакерка с Наполеоном. Второй пункт его помешательства – авторство. При своей глупости, он ужасно бездарен. Книги его нейдут, и он приписывает это зависти журналистов и падению Наполеона. Наконец, увидев у уличных разносчиков экземпляры одного своего нового сочинения, раздаренные им приятелям и журналистам с собственноручными его униженными надписями, он, бедняк, не вынес – и объявил себя на Вандомской площади, среди белого дня, сыном Наполеона! Его заперли в дом, где лечат от притязаний на родство с великими мира сего… Через год он поправился и опять начал писать и печатать, но уже при этом стал поступать осторожнее – стал являться к журналистам, подличать перед ними, захваливать их печатно. Но этим он только наделал себе новых бед: журналисты, столь часто несогласные между собою во многом, на этот раз единодушно решились сделать из писаки – шута для своих фельетонов и на его счет забавлять публику. При этом они имели еще в виду отделаться от его посещений, упрямых и настойчивых, несмотря на то, что слуги журналистов захлопывали двери у него под носом, говоря: "Дома нет". Но поверите, до какой степени раздражительно самолюбие этого дурака: говоря с вами, он беспрестанно обижается. Если ему холодно, вы обидите его смертельно, сказав, что вам жарко. О чем бы вы ни заговорили с ним, он сейчас своротит на литературу, на свои труды, на несправедливость критики. Особенно он стал раздражителен в последнее время, увидев, что журналисты не перестают над ним смеяться, а к себе его решительно не пускают, оставив с ним всякие церемонии. Для утешения своего он пишет на них пасквили, над которыми они сами смеются первые, потому что злость бессильного врага всегда забавна. Он всегда носит с собою какое-нибудь новое свое маранье. Видите ли, у него из бокового кармана торчит бумага: это рассуждение о том, что критику надо запретить, потому что она ведет к безбожию, мятежам и явному неуважению… плохих стихов и глупых романов и повестей… Замечайте: он с кем-то заговорил; румянец ярче вспыхнул на его животно-мясистом лице; слышите ли, голос его поднялся целою октавою выше, и он кричит: "Конечно, милостивый государь, я не принадлежу к числу таких гениальных писателей, как г. Гюго, или г. Бальзак, или г. Ламартин, или г. Жанен, к числу которых, может быть, принадлежите вы; но все-таки мои сочинения – смею надеяться – заслуживают некоторого внимания, и вы очень ошибаетесь, думая, что я позволю вам оскорблять меня… Я понимаю, почему вы хвалите фельетоны г. Жанена: вы знаете, как недобросовестно он отозвался о моей поэме… Он переписал мои стихи сперва снизу вверх, а потом нарвал по стиху из каждой страницы… я не виноват, что смысл выходит все такой же, как если б мои стихи читались и сверху вниз, по порядку"… Вот вам образчик его пошлого самолюбия, – продолжала герцогиня. – А жаль, по человечеству жаль: несмотря на свою глупость, он мог бы быть порядочным писцом в канцелярии или порядочным корректором и мог бы последнею из этих должностей добывать себе хорошие деньги. Он необразован, без всяких сведений, ничего не читал, кроме своих сочинений; но он порядочно знает грамматику и достаточно силен в орфографии. Был бы славный корректор. Но, вместо того, он разоряется на издание своих глупых сочинений. Если опять не сойдет с ума, то ему придется умереть с голода…

Из этого отрывка да убедится г. Брант, что и мы знаем салон г-жи Жюно по крайней мере не хуже его, г. Бранта, который во всех французских герцогских салонах, как у себя дома…

Поступив в домашние секретари к графу, Евгений свел связь с графинею. Знаменитое это событие воспоследовало в карете (стр. 153). Потом Евгений влюбился в дочь графа. Эту любовь его г. Брант называет "истинною", а мы назвали бы ее приторно-сытовою, даже не сахарною, потому что сахар все-таки материал слишком дорогой и благородный для идеальности людей с низкими чувствами, каков был Евгений (см. стр. 130 второй части). Дочь графа оказалась кузиною Евгения, дочерью сестры его матери. Ее выдали за какого-то престарелого герцога. Но чрез несколько лет, овдовев, она явилась к Евгению, говоря ему, что вышла за старика из крайности и по расчету, потому что "супруг более молодой… был для нее опаснее… Произнеся последние слова, Елена покраснела и потупила взоры…" (стр. 258). Затем они, к несказанному удовольствию г. Бранта, сочетались законным браком. Евгению тогда было уже сорок лет, и ему ничего не оставалось больше, как жениться. – И вот вам жизнь, как она есть!..

Ух! позвольте отдохнуть! Мы не только прочли роман г. Бранта, но и пересказали вам его содержание, – а это подвиг немаловажный! До сих пор мы шутили, а теперь скажем серьезно, что, несмотря на грамматически правильные, несмотря на реторические, по старинному манеру обточенные и облизанные фразы этого романа, трудно вообразить себе что-нибудь более пошлое, нелепое. Отсутствие фантазии совершенное, бедность воображения непостижимая. Это просто сцепление небывалых происшествий на небывалой земле с небывалыми людьми. Все эти люди – как две капли воды похожи друг на друга, то есть все в одинаковой степени невыносимо нелепы, все, не выключая ни Наполеона, ни Гете, ни герцогини д'Абрантес, бог весть зачем приплетенных к грязным похождениям глупого мальчишки. И самые эти похождения лишены того качества, которым думал сочинитель польстить плотоугодничеству известного класса читателей: они мертвы и холодны, как и та фальшивая мораль, с которою они переболтаны, как вода с салом. И к какой стати тут Наполеон и Гете? Не только эти люди, но даже и герцогиня д'Абрантес слишком не по плечу таким сочинителям, как г. Брант. Но такие-то сочинители особенно и храбры и ни перед чем не останавливаются. Они понимают все просто и думают, что Наполеон и Гете думали и чувствовали точно так же, как и они, горемычные писаки…

Мы пересказали все содержание романа г. Бранта, все… как оно есть, не упустив почти ни одной черты; остальное в нем – болтовня, водяное, многоглаголивое и бесцветное распространение пересказанного нами. Мертво, вяло, скучно, пошло!

Г-ну Бранту не удалась критика, не удались повести, и он вздумал написать роман с "веселенькими" похожденьицами и – очень кстати – с Наполеоном и Гете; но и этого не сумел сделать… такое несчастие! Роман его принадлежит к той литературе, которая называется по-латыне literatura obscena; но, если б в этой грязи было хоть сколько-нибудь дарования, мы бы поздравили г. Бранта и с таким успехом…

Неужели и после этого г. Брант будет продолжать забавлять публику на свой счет нападками на зависть и недоброжелательство журналистов, будто бы убивающих таланты? От сотворения мира по сие время ни один журнал не убил ни одного истинного таланта и не отвадил ни одного плохого писателя от дурной привычки пачкать бумагу. Улика налицо – сам г. Брант: если в нем, г-не Бранте, есть талант, насмешки журналов не ослабили же его таланта и не помешали ему, после "Аристократки", написать "Жизнь, как она есть"; если же в нем, г-не Бранте, нет таланта – все равно: насмешки журналов не прекратили его охоты истреблять попусту бумагу, и после всеми осмеянных повестей, рецензий, "Аристократки" он вот издал же всеми же осмеиваемую "Жизнь, как она есть"…

Примечания

Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом… (с. 436–451). Впервые – "Отечественные записки", 1844, т. XXXII, № 2, отд. VI "Библиографическая хроника", с. 88–101 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. IX, с. 83–100.

Ознакомившись с полученной от А. В. Никитенко корректурой рецензии, 31 января 1844 г. Краевский обратился к нему с письмом, в котором протестовал против попыток цензуры выбросить из нее часть текста (см. письмо: Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 663). Судя по журнальному тексту рецензии, Никитенко в целом благожелательно отнесся к просьбе Краевского. Тем не менее весьма вероятно, что некоторые исключения и поправки были им все же сделаны.

Назад Дальше