Быть сестрой милосердия. Женский лик войны - Елена Первушина 17 стр.


Ко мне приходят нередко сестры, бывшие в общине у сестры Щедриной, плачутся на горькое их положение, одна из них – знаемая Ек. Ал. Хитрово, фамилии не припомню – особливо жаловалась на Щедрину и говорила, что община ее руинировала совершенно; одну, с лишаем на носу, мы кое-как выпроводили в Киев; одна, которая просила великую княгиню об определении ее сына в школу, была у меня. Я уже два раза писал градоначальнику Алопеусу, чтобы он поместил ее сына в приют; у нас в училище нет вакантных и казенных мест, но ответа еще не получал.

Что касается до Одессы, то в настоящее время ее характеризуют три превосходные качества: грязь, воровство и дороговизна. Первое оттого, что для мощения улиц употребляют вместо камня муку; второе – благодаря усилиям Воронцова и Федорова – населить край беспаспортными, а третье уж Бог знает почему, говорят – будто бы война и жиды.

Сделайте одолжение, похлопочите переслать фрейлине Раден мое письмо; но, пожалуйста, через верные руки, через курьера, и поскорей из придворной конторы.

Надеюсь, что ни Екатерина Михайловна, ни вы меня не забудете и будете оба меня извещать, а я, если не делом, то словом, или чем могу, остаюсь вам верным и готовым для вас.

Вам навсегда преданный – Пирогов.

Одесса. 1857 г. 14 дня".

Увидала я сейчас, разбирая письма Николая Ивановича, что в одном очень коротеньком письме о какой-то сироте, которую надо было поместить (письмо от 5 февраля 1857), он меня спрашивает: "Перестали ли вы грустить о том, что вы настоятельница?". Я никогда не перестала – и от этого и оставила общину.

В начале марта я начала получать очень мучительные письма от Э. Ф. Раден. Паника Михайловского дворца дошла до чужих краев. Великая княгиня Елена Павловна очень волновалась. Письма ко мне были очень длинные, наполненные тем, что слухи о болезнях сестер, о заражении нами дворца распространились по всему Петербургу, дошли до Берлина, до Штутгарта.

Э. Ф. Раден писала: "Великая княгиня совершила поступок необыкновенный, поместив сестер во дворец, – поступок беспримерный, который должен был оказать сильное нравственное влияние на положение Общины".

С этим я совершенно согласна, но все-таки я была сильно поражена, когда г-н Гартман – не помню, какой собственно был его официальный титул, но помню, что он всем заведовал во дворце, – пришел мне сказать, что великая княгиня приказала ему приготовить какую-то квартиру, которая еще прежде была нанята великой княгиней, и что занемогших сестер надо отправлять туда. Это меня поразило. Распоряжение пришло прямо к Гартману, даже не сообщенное мне, и потом – отправлять больную именно тогда, когда ей делается хуже, – ведь это может убить! Мне так и вспомнился дом Гущина!

Я, как это видно по ответу Раден, все это ей живо написала. И она мне пишет длинное письмо, и в нем те слова, которые меня тогда поставили в ужасное положение: "Великая княгиня поручает мне сказать вам, что она далеко не желает применить эти меры к общине. Она высказала вам свои мотивы, свои опасения. Вы поймете материнское чувство, которое делает ее ответственной перед собственным сердцем. Итак, ее высочество предоставляет вам взвесить за и против в случае болезни сестер и полагается вполне на то, что вам внушит ваша совесть".

Я живо и теперь помню, в каком я была ужасном, нерешительном состоянии, прочитав эти слова. Это было вечером; и доктор Тарасов и я, мы сидели друг против друга, повторяя то тот, то другой: что же мы сделаем? на что решиться? В это время одна из сестер екатеринославского отделения была очень больна.

И, наконец, решили: утро вечера мудренее! Что-то будет утром? Но, слава Богу, больной ночью стало лучше, через несколько дней она совсем поправилась, и больных больше во дворце не было.

Зато многие сестры занемогали в Кронштадте и даже две умерли. Я туда ездила очень часто, пока был зимний путь, но потом необходимо было ждать пароходов, и то я помню, что раз я съездила туда на пароходе, но потом, через неделю, опять собралась: погода была холодная, сырая, мы вышли из устья Невы, потолкались, потолкались между льдов и дали заднего ходу, и хорошо, что успели вернуться, так как пошел огромный лед из Ладожского озера.

Лето 1857 года прошло благополучно. О маленьких неприятностях, неважных неурядицах – нечего и вспоминать. Были новые сестры, которые входили и выходили; входили тоже из прежних сестер, но это всегда было и будет.

Но, слава Богу, сестры были здоровы и постоянно и усердно работали в двух чернорабочих больницах. Иные уезжали в отпуск на месяц, на два, чтобы отдохнуть и совсем поправиться. Кронштадтские сестры переехали в морские бараки, Ключинские, куда перевозят больных цинготных с мелкими язвами и хроников, которым нужен хороший воздух для поправления.

Местоположение очень хорошее, на возвышенности, березовая роща; сестры имели небольшой домик. Сестер там могло помещаться только четыре, но они менялись, чтоб всем подышать хорошим воздухом. Это верст восемь от Ораниенбаума по шоссе – красивая дорога. А из Кронштадта в Ораниенбаум также очень удобно и приятно ездить на небольших пароходах, которые тогда тут ходили несколько раз в день.

В чернорабочий, что у Египетского моста, в июле к нам перевели, не помню из какой больницы, 100 женщин. Много из этого было хлопот с ними ладить. Да и иные сестры уверяли, что очень тяжело и неприятно ходить за женщинами, тем более что они были очень избалованы и своевольны. Скоро, однако, это все уладилось, и сестры также привязались к своим больным.

Но это известно всем сестрам всех наций, что завести порядок и чистоту в женском отделении очень трудно. Тут женская "домовитость", как ни трудно, а все же проявляется в том, что многие стараются у себя под кроватью завести что-то вроде хозяйства, и чашечки, и тарелочки, и разное тряпье, которое упорно прячут и сохраняют…

Теперь постараюсь восстановить в моей памяти то, что мною было передумано и перечувствовано в продолжение всего этого времени. Я не думала, что могу теперь это сделать, но, разбирая письма Э. Ф. Раден и Н. И. Пирогова, я нашла несколько листочков и моих черновых писем к ним. Буду этим пользоваться и приводить ответы Николая Ивановича на мои письма. Он тоже, как те, на которых жалуется Тургенев, писал часто без года и числа, а потому очень трудно определить, когда именно было писано то или другое. Думаю, что следующее, приводимое мной письмо, было написано им в 1857 году.

"9 октября (1857?). Одесса.

Почтеннейшая сестра-настоятельница Екатерина Михайловна! Из писем ваших ясно видно, что вы в разладе с вами же самими. Избегайте видеть одну только худую сторону. Я не хочу этим сказать, что от худого должно закрывать глаза. Нет, смотрите худому прямо в глаза, знайте всю его подноготную, но не выбрасывайте из окна и хорошего. Очевидно, что община, которой вы служите настоятельницей, не могла по ее происхождению, развитию и всей обстановке быть тем, чем она должна бы была быть. Но разве она уже действительно так худа и безобразна, и ненормальна, что должна непременно разрушиться? Разве вы сами (вы знаете, я льстить не люблю), разве Елизавета Петровна и еще две-три сестры обязаны не общине обнаружением своих достоинств? Не будь общины, и все эти личности скрывались бы в хаосе общества. Община еще далеко не исполнила всех ее высоких обязанностей, далеко еще не достигает цели, но все-таки она сделала многое нежданное, до ее основания невиданное, и эту хорошую сторону общины надо постоянно иметь в виду и, имея в виду, идти, идти и идти вперед, не скрывая худого, поставляя его всем на вид, с искренним желанием его исправить. Поверьте, при этом прямом и испытанном уже способе смотреть на общественные учреждения рано или поздно все пойдет на лад.

О! если бы все худое можно было разом с корнем вон выкинуть! Когда нельзя, то уцепимся обеими руками, ногами и зубами за хорошее, если бы даже оно так было мало и ломко, как соломинка; будем мучиться, сдерем кожу с рук и ног, искрошим зубы, но не выпустим того, за что раз ухватились. Больше ничего вам не умею сказать в утешение. Мне кажется, что при настоящем развитии общины вам бы можно было учредить, хоть для трех, для четырех сестер, искус, да порядочный, чтобы испытать, не удастся ли образовать еще две, три замечательные и дельные личности. Неужели в целом русском царстве не найдется двух или трех, которые бы со славой выдержали трудное испытание, в которых бы не запала мысль о высокости дела и цели, в которых бы не пробудилось сознание, что можно жить и другой жизнью, не похожей на ежедневную? Я все еще не потерял эту веру и равно верю в зло и в добро, врожденное человеку. А если вам удастся, несмотря на все препятствия, образовать через нравственный искус вашими стараниями и наблюдениями таких двух, трех избранных, то вы уже исполнили ваше призвание и должны будете благодарить только Бога, что он послал вас туда, где вы были нужны. Не предавайтесь отчаянию и безверию в хорошее, это – модная болезнь нашего общества, очень понятная, неизбежная, чисто нервная, и, как все нервные болезни, требующая воли со стороны больных, чтоб ей не совсем поддаться. Пусть же покуда большая часть сестер занимается себе, худо ли, хорошо ли, в госпиталях, но выберите двух, трех, возьмите их под свое крыло, растолкайте, разбудите, испытайте в тиши, но глубоко; может быть, Бог и поможет вам; это будет самая прекрасная сторона вашей деятельности в пользу общины и всего человечества, а вам в утешение на трудном пути.

Еду в Екатеринослав и Таганрог завтра. Надеюсь вернуться через три недели. Не забывайте меня. Жена вам кланяется и скоро соберется сама вам написать; она благодарит вас за Алексееву.

Вам преданный Пирогов".

Это был ответ на мое письмо, писанное 16 сентября, где я писала: "Сегодня год, что я в Петербурге, год, что община здесь. Тяжело тянулся этот год. И что же принес он нам? Подвинулись ли мы вперед? Право, не знаю, даже думаю противное…"

Потом я вспоминаю в письме, как год тому назад я ездила к Николаю Ивановичу в Ораниенбаум; какие тогда были высокие мечты, светлые надежды!..

"Но что ж я делала в этот год! Ничего, а может быть, и хуже, чем ничего. Мучилась, хлопотала, досадовала и горевала. С одной стороны, идеальные, неприменимые к нам теории, с другой – материальная пошлость, жадность, глупость! Все высокие мысли разбились в прах об неумолимую действительность. Только в госпитале, у постели больных, видя сестер, свято исполняющих свои обязанности, и слыша благодарные слова страдальцев, я отдыхаю душой…"

Я уже в этом письме писала, что не считаю себя ни способной, ни достойной устроить такое великое дело. Я привожу теперь эти строки, чтобы показать, как скоро я потеряла мои иллюзии и как мало надеялась на себя.

Привожу еще письмо Николая Ивановича, так как оно было тоже ответом на такие же грустные и тяжелые мысли, которые постоянно меня волновали; оно, должно быть, было писано уже в 1858 году 18 апреля.

"Одесса. 18 апр. (1858?).

Почтеннейшая сестра-настоятельница, Екатерина Михайловна! Я вам давно не писал, потому что был по горло занят и делом, и бездельем. Для чего вы это все грустите? Вы знаете:

Кто все плачет, все вздыхает,
Вечно смотрит сентябрем,
Тот науки жить не знает…

Полноте! если б я вздумал вздыхать обо всем, что у меня делается, я весь превратился бы в один вздох.

Идеал мы никогда не должны выпускать из мысли и из сердца; он должен быть нам постоянными путеводителем; но требовать, чтобы он исполнялся по мере наших горячих желаний, а если не исполняется, то сетовать и грустить – недостойно такого характера, как ваш.

Мы света не переменим, а потому должны его брать как он есть, только не поддаваться ему и ясно видеть, что в нем наше, что чужое. Ясно же видеть можно только тогда, когда сохраним все присутствие духа, не омраченного скорбью и сетованием о несовершенствах света. Вы сами пишете, что у вас есть несколько хороших сестер, – ну и слава Богу! Будьте пока довольны и этим, и того уже довольно. Хорошее с трудом рождается на свет. Будь это хорошее хоть с соломинку величиной, – раздосадовавши на худое, не упустите и эту соломинку из рук. Посмотрите вокруг себя – ведь новое потоком льется к нашему старому. Старые мехи должны лопнуть, наконец, от нового вина. Другое дело – если вы убедитесь совершенно, что вас хотят заставить действовать по началам диаметрально противоположные с вашими. Тогда и я вас не буду удерживать; бросьте все и сохраните душу! Но покуда это еще не решено, подождите и убедитесь хладнокровно, не возмущаясь. Нет сомнения, что при известных условиях вы, с вашими твердыми убеждениями и с вашим искренним желанием делать добро, можете и должны быть полезны на том месте, которое занимаете. Это я знаю как дважды два – четыре. Главное дело состоит в том, узнать – соблюдены ли и существуют ли эти условия; если их вовсе уже нет, если вы убедились единожды и убедились совершенно хладнокровно в невозможности их осуществления, тогда не оставайтесь ни на минуту, но – только тогда. Могли ли вы в самом деле думать, что в общине будет хорошо, когда ее основания еще очевидно так шатко поставлены; поколение, которое перед вами, не годится никуда; оно и в подметки не годится быть настоящим сестрам. Это ясно – и не могло быть иначе. Думайте только о будущем и старайтесь во что бы то ни стало приобрести эти условия, хоть с боя – для лучшего будущего. Не приобретете этих условий – уходите, ваша роль тогда кончена, и Провидению не угодно было предоставить вам жить в будущем.

Подождите, что скажет великая княгиня. Ее сущность содержит в себе много превосходного; она принадлежит не к дюжинным личностям, и если что можно сделать хорошего, то именно через нее. Все зависит теперь от того, как бы из нее извлечь это хорошее. Действуйте осторожнее, не для себя, а для будущего всего дела, следствия которого неисчислимы.

Скажите Василию Ивановичу, чтоб он мне писал и меня не забывал; я всегда с большим удовольствием читаю его письма и всегда, всегда помню его; всегда буду знать и уважать как благородного и честного человека. Прочтите ему и мое письмо. Спешу послать на почту. В другое время напишу вам и больше.

Вас искренно уважающий Пирогов".

Мы во все продолжение весны и лета 1857 года ездили смотреть дома, если слышали или читали в газетах о чем-нибудь подходящем. Но все старания оставались тщетными. В августе тоже были все напрасные поездки за домами, но тут мы как-то успокоились, узнав, что великая княгиня остается зимовать за границей, и мы собирались совсем устроиться во дворце. Хотели нам поставить в какой-нибудь зале особую походную церковь, дали еще кладовые и подвалы для провизии; казалось, нечего больше и хлопотать.

Елена Первушина - Быть сестрой милосердия. Женский лик войны

Кадр из кинофильма "Пирогов". 1947 г.

Но приехала Е. П. Эл. и совершенно ошеломила меня, сказав: "Я полагала, что не найду общины здесь. Великая княгиня мне это сказала. Она то же сказала своей дочери". И вот, во что бы то ни стало, надо немедленно найти помещение и переехать. Скоро, чтобы позолотить пилюлю, был прислан похвальный и очень любезный рескрипт сестрам. Наконец, 13 октября, мы наняли дом Самойлова в три этажа, на Фонтанке между Калинкиным и Египетским мостами. Хорошо, что дом был в центре наших госпиталей, но дом каменный и только что выстроенный. Меня очень пугало, что он будет сыр и поэтому нездоров. Но, слава Богу, хотя он и был сыр, мы прожили в нем благополучно, ни одна сестра не умерла, а мы оставались в нем год и восемь месяцев. Надо было, однако, прежде сделать разные мелкие поправки, переделки, и мы переехали только в конце ноября.

Нам предстояло много хлопот устроиться в новом доме. В нем было три этажа, во всяком этаже по две квартиры с кухнями и пр.; так как этот дом был выстроен именно для отдачи в наем небольших квартир и никак не годился под такое заведение, как наше, то только по той крайности, в которую мы были поставлены, мы могли кое-как в нем приютиться.

В самом верхнем этаже, в очень небольшой и невысокой комнате, была поставлена походная церковь, тут же и квартира для священника. В другой половине этого же этажа квартира доктора Тарасова и комнаты для больных сестер и моя комната (моя родная сестра жила в одной комнате со мной), а внизу одна квартира; кажется, ее кто-то занимал эту зиму, сам ли хозяин, или она была с его вещами, не помню наверное, но вторую зиму ее нанимали у нас мои две родные сестры.

На другой половине внизу была наша столовая и жила сестра-хозяйка и ее помощница.

Хорошо, что лестницы были теплые и сообщение этажей – удобное. Но это была настоящая китайская головоломка – разместить и уместить кровати и комоды сестер. Я теперь помню, как мы с этим бились, и кое-как наконец все уладилось.

В начале декабря переехал к нам отец Иоанн Янышев. Хотя мы были и в наемном доме, но все-таки были теперь более у себя, чем во дворце.

Глава IV

Как мне помнется, зима 1857 года прошла довольно благополучно. Сестры по-прежнему служили в двух чернорабочих, в морском Калинкинском и в Кронштадте. Еще в эту же зиму сестры поступили в максимилиановскую лечебницу. Туда поступила Мат. Ос. Чупати; она была урожденная баронесса Будберг, а в этом госпитале понадобилась именно немка, так как знание немецкого языка было там необходимо – очень часто туда попадались немцы. С ней была сестра Башмакова, очень религиозная сестра; ее очень полюбила Ек. Ал. Хитрово.

Не в эту зиму, а несколько позднее, сестры поступили и в детскую Елизаветинскую больницу, которой тоже заведовала великая княгиня. Там жила сестра Татьяна Орехова. Сначала к ней ходили поочередно дежурить сестры, но потом мы увидали, что с детьми, и особливо такими маленькими, нам невозможно справиться, – надо, чтобы они привыкли и к речи, и к лицу той, которая дает им лекарства или перевязывает их. Вот так проходил второй год; мы только письменно сносились с великой княгиней, что было очень тяжело. Ответ и решение приходили тогда, когда уже обстоятельства совсем переменились и требовали другого решения.

В этот год сестры и входили, и выходили из общины. Были, разумеется, и разные мелкие неприятности, неизбежные в таком месте, где сошлись люди совершенно разного воспитания и которые на многое смотрели совершенно разно. Были больные, но не опасно. Только одна несчастная Праведникова была в ужасно страдательном положении, так что она совершенно не могла разогнуться и долго с терпением переносила свои муки.

Собственно в общине ни одна не умерла за все время, что мы жили в этом доме. Только в Кронштадте умерла сестра Додованникова, молодая девушка; она умерла с большой твердостью, причащалась, соборовалась, и когда сестры пришли от светлой заутрени, похристосовалась со всеми и скончалась.

В 1858 году Пасха была 23 марта, и я могла в Кронштадт ехать очень спокойно по льду и очень была рада, что могла навестить сестер. Еще прежде этого я помню, что ездила, кажется, в посту, в Кронштадт с И. Л. Янышевым. Помню, что когда мы с ним ехали, он мне сказал, что оставит нас, так как очень желает опять быть где-нибудь в чужих краях.

Назад Дальше