Святая мгла (Последние дни ГУЛАГа) - Леван Бердзенишвили 5 стр.


Когда цензор Ганиченко вступала в зону, эмоциональная температура поднималась на несколько градусов. Джони не слыхал слов современного ему грузинского поэта Тариэла Чантурия: "Ой, ребята, что за девочка, что за женщина! На сто рентгенов повысилась радиация!", но тем не менее говорил: "Радиация повышается". Большинством овладевало неистовство. В политическом лагере деятельность кадрового цензора никого на добрый лад не настраивает, тем более что свое черное дело госпожа цензор делала с настроем, называемым по-русски "злорадством", грузинские словарные эквиваленты не способны описать радость, с которой красивая госпожа цензор в последний день отправки письма с обаятельной и таящей определенный интим улыбкой возвращала заключенному письмо – дескать, с точки зрения цензуры оно неприемлемо. Главный заключенный психиатр и психолог зоны, фрейдист-юнг-адлер-фроммист, доктор Борис Исаакович Манилович утверждал, что на самом деле злой цензор внутренне добрый человек, возвращая заключенному написанное родным письмо, она в это время получает близкие к оргазму импульсы, то есть она любит заключенного. Михаил Поляков повторял слова Оскара Уайльда о том, что красота – особый вид гения, ибо не требует понимания, а затем мысленно удалялся в свой далекий Питер и цитировал Пушкина: гений и зло несовместимы – либо приводил в свидетели слова другого знаменитого петербуржца о том, что красота спасет мир. Однако никакая поэтическая поддержка петербуржцев и грузин не спасала цензора Ганиченко, когда заключенные видели в ее руках стопку писем, предназначенных для возврата. Вот уж когда никто не желал видеть ее красоты!

Однажды красота цензора затянула и меня, и у меня вырвалась фраза: "Я бы ей отдался", вызвавшая шум и возмущение большинства демократов зоны. С согласия всезнающего Вадима Янкова мне пришлось сослаться на то место из "Илиады", где Гомер, мастерски описывая красоту прекрасной Елены, ни слова не говорит о ее теле, лице или глазах. Троянские старцы ругают Елену, но, когда эта божественная красота проходит мимо них, они потихоньку меняют тон и наконец заключают: "Да, ради такой женщины можно начать войну!" Несмотря на то что Янков оценил точность цитирования и заявил, что в целом Гомер приведен верно, мою "выходку" не одобрил социалист Фред Анаденко, напомнив мне мудрость Мао: "Не пей, спьяну ты можешь обнять классового врага".

Поначалу Захарий Лашкарашвили был враждебно настроен по отношению к Ганиченко. Это можно было понять, так как по предложению моего брата Давида Бердзенишвили мы, трое грузин, как говорили в зоне, три "швили" – два Бердзенишвили и Лашкарашвили, – с первого же дня, как оказались в зоне, начали писать письма на грузинском языке. До этого все письма писались по-русски, чтобы цензор могла прочесть их и вернуть авторам. Три месяца сражалась с нами Ганиченко, три месяца высылал нам предупреждения тбилисский КГБ – бросьте эту глупую шутку, и три месяца наши родные и близкие не знали о нас ничего. Однако информация о том, что людям запрещают писать на родном языке, просочилась за рубеж, и Ганиченко проиграла войну с нами. Теперь наши грузинские письма, в обход Ганиченко, проходили цензуру в тбилисском КГБ. После нашей маленькой победы не только в нашем, но и в пермских политических лагерях заключенные начали писать письма на родном языке. Естественно, это не прибавило Ганиченко любви к грузинам, и теперь она охотилась на приходившие к нам письма, ввела новые жесткие правила, мне не отдавала писем жены, а Джони – писем матери, говоря, что это люди с другой фамилией и женой или матерью они быть не могут. дело разбиралось серьезно. Мне пришло письмо со следующим обратным адресом: Тбилиси, ул. Ведзинская, 17, Инга Ширава. Цензор не отдавала мне письмо, допытываясь, кто этот Ширава. Я говорил ей, что Инга Ширава – моя жена, что в Грузии большинство женщин, выходя замуж, сохраняют девичью фамилию, поэтому фамилии моей жены или матери Лашкарашвили не совпадают с нашими. "Вы, грузины, люди одного племени, – заявила Ганиченко, – выступаете в качестве свидетелей друг для друга, вам нельзя доверять!" И она вызвала в свидетели эксперта по кавказским делам Рафаэла Папаяна. Папаян категорично заявил: "У нас жены носят фамилию мужа, и, наверное, так же происходит и в Грузии". (Тут мне вспомнился рассказ одного моего педагога; оказывается, известный русский академик Соболевский не верил, что в грузинском синтаксисе подлежащее может быть в трех падежах, и сердился: "Подлежащее может быть лишь в именительном падеже!") Естественно, засим последовала грузино-армянская напряженность, невиданная после 1919 года. В ход были пущены болезненные аргументы грузинской азбуки, мцхетского храма Джвари, Руставели, коньяка, тбилисского "Динамо" и ереванского "Арарата", и в дело вмешался истинный мудрец, Нестор нашего лагеря (характеристику Нестора, Ахилла, Елены Прекрасной и других предложил Борис Манилович) Вадим Янков, супруга-армянка которого в обоих браках сохранила свою девичью фамилию и который знал не только о том, что грузинские женщины сохраняют свои девичьи фамилии, но и о сложнейшей литовской системе женской фамилии, когда у девушки одна фамилия, у замужней – другая, а у вдовы – третья (при этом сохраняется первоначальная основа фамилии). Тут Янкова поддержал Витаутас Скуодис, и Ганиченко нехотя передала мне письмо супруги, но Лашкарашвили она мучила еще два дня.

Вот такое чудовище полюбил Джони. Едва завидев высокий силуэт, стройный стан, как у модели на подиуме, он восклицал: "Он пришел!" В вопросе грамматического рода Джони был принципиален, он и после тысяч замечаний, даже упоминая собственную мать, употреблял местоимение "он" и шел Ганиченко навстречу. Не знаю, что она думала, видя на фоне выражения полного отвращения к себе сотен людей один влюбленный взор, но политический лагерь беспокоился, заключенные не могли поверить, что любовь брала верх над классовой ненавистью. Не помогло делу наспех переведенное мной и Жорой Хомизури стихотворение Галактиона Табидзе "Как-то раз вечером":

Я, конечно, оказался белым,
Когда пули просверлили воздух.

Это стихотворение, если не наизусть, то хотя бы близко к тексту знают все истинные батумцы, так как его действие происходит в их городе: "Батумское солнце горело, заходя, спокойный ветер шумел на море" – история трагического чувства Денди и Вероники.

Однако финал стихотворения, где божественная Вероника в конце концов оказывается совершенно бульварной революционеркой и убийцей, Веркой из Калуги, сыграл против первоначального замысла. С этим вряд ли согласился бы Галактион, ранее, в другом стихотворении о Веронике и, соответственно, о Ганиченко выразивший иное соображение, однако Фред Анаденко и Дмитро Мазур не то что Галактиона, случалось, даже самого Фридриха Энгельса не уважали (про Маркса этого не скажу, не возьму на себя греха социалистов зоны).

Создавались комиссии (грузин считали пристрастной стороной и даже ненавидящего Ганиченко Хомизури в комиссию не брали), вызывали Джони, читали влюбленному нравоучение, но, как волка ни корми, он все в лес смотрит. джони что-то обещал, однако на следующий день "Он пришел" начиналось с новой силой. Между тем "Он" избрала вызывающую тактику – стала придавать одеванию и разукрашиванию новое и изничтожающее заключенных особое внимание и дошла до такой степени, что однажды даже у Анаденко вырвалось: "Ну красива, чертовка!" Пришло время, и Джони вызвали в администрацию, спросили, знает ли он, чья жена Ганиченко и доводилось ли ему слышать что-либо о полковнике Ганиченко, на что проживавший в детстве в Каспи Лашкарашвили ответил вопросом: "Знаете ли вы, кем был Георгий Саакадзе?" – и добавил, что им следовало бы знать, надо было прочесть Анну Антоновскую или хотя бы фильм посмотреть, под конец же бросил: "Это шутка, я Его не люблю, у меня грузинский невеста ест" – и его оставили в покое.

Русский давался Джони тяжело. Правда, разговаривал он смело, однако правильный русский давался ему с трудом. Мать приехала навестить его, и так как личная встреча ему еще не полагалась (личная встреча в колонии строгого режима полагалась заключенному раз в году длительностью от одного до трех дней, нам, как правило, давали два дня, шпионам, изменникам Родины, террористам и военным преступникам – три), то Джони дали право на двухчасовую встречу со стеклом, телефоном и Тримазкиным (Тримазкин был одним из сравнительно незлобных офицеров администрации). Когда мать сказала Джони: "Гамарджоба, швило!" ("Здравствуй, сынок"), Тримазкин восстал: "Говорите только по-русски!" И начались муки грузин. Джони рассказывал: "Ведь какой я знаток русского, однако по сравнению с моей матерью я – Пушкин! Она его вообще не знает". Как только мать переходила на грузинский, Тримазкин огрызался на нее, получая в ответ: "Sikvdili da kubo!" ("Смерть тебе и гроб!"). Тримазкин приказывал ей: "По-русски!" И мать отвечала: "Смерть и гроб!" – а столько идиоматического русского не знал даже мордовского происхождения Тримазкин. Наконец, если верить Джони, они говорили на таком русском: "Натела замуж вышел. Он такой красивый, ну, ламаз, что твалс вер вашореб, понимаешь?" Тримазкин волновался: "Кто красивый?" "Натела, Натела красивый", – говорил ему Джони.

Мне кажется, что, публично рассказывая об этом, то есть при сольном выступлении перед двадцатью заключенными, Джони, как истинный грузинский краснобай, малость преувеличивал. Не может быть, чтобы его мать не знала элементарного русского, но что матери и сыну, не видавшимся годами, не давали поговорить на своем родном языке, – это факт. Сейчас, когда один из возвысившихся родных сыновей этой системы людоеда заявляет нам, "каким ужасным событием был развал Советского Союза" и что у того, "кого развал Советского Союза не огорчил, нет сердца", для Джони, его матери и меня в его выражениях недостает убедительности, говоря на рабочем языке творца этой максимы нового времени "Wie bekant, es ist eine unbestrittene Tаtsache" (немецкий: "Как известно, это просто бесспорный факт").

Наподобие популярного хазановского персонажа, Джони окончил кулинарный техникум. Так как из-за слабых легких он часто попадал в больницу, ему полагалась диета. "Диета" плохое слово на воле, зато в тюрьмах и лагерях это греческое благородное слово было заряжено крайне позитивным содержанием. Диета прежде всего означала 1 вареное яйцо, 100 г белого хлеба, 200 мл молока, 20 г сливочного масла, 60 г сыра и 120 г вареной говядины в день (за все время заключения ни один из нас в глаза не видел этих божественных продуктов). Джони лишал свои легкие масла и берег его для сердца – для Нового года, – собирал в банке с водой. В 1986 году Джони Лашкарашвили приготовил новогодний торт. Роль муки выполняла полученная по нашей совместной технологии масса: выданный 9 мая 1985 года белый хлеб Джони тотчас нарезал на мелкие кусочки и за восемь месяцев высушил без солнца, затем размельчил (точнее, истолок) и просеял через персональное микросито Рафаэла Папаяна, отруби же употребил для украшения торта (ими была сделана надпись – "1986"). На молочном порошке, сливках, "муке" и воде была замешана бисквитная масса, которая была выпечена в знаменитой печи Гриши Фельдмана. Для приготовления крема были использованы сливочное масло, вареная сгущенка (бережно припасенная из полученной мной в сентябре посылки) и ваниль из посылки, полученной Джони в октябре (так было всегда: я получал орехи, чеснок, сушеный красный перец, сушеную кинзу и мели сунели, а Джони – корицу, душистый перец, лавровые листья, имбирь и ваниль). Премьера торта состоялась первого января 1986 года, в 00 часов 01 минуту, после благословения нашенским самодельным напитком наступления Нового года.

Театралы знают, как называется грандиозный успех премьеры. Я лишь, подражая Гомеру, могу описать испытанный в начальные минуты первого января 1986 года кулинарный шок: Хомизури сказал односложное "Вах!", Рафик сказал двусложное "Пах-пах!", Генрих сказал трехсложное "Карабах", а я сказал: "Лучше Ганиченки" (на украинский лад мы тоже склоняли украинские фамилии. Между прочим, в свое время так же поступал и Чехов: поскольку в тбилисском изоляторе не было других книг, я почти наизусть выучил последние тома чеховского многотомника – с перепиской писателя). Джони был счастлив: "Говорил же я, что я знаток кулинарии!"

В нашем лагере произошел гологеоргианский, то есть сугубо грузинский инцидент. Имеется в виду, что в нем участвовали лишь этнические грузины. Жора Хомизури обожал Рабле, я же считал, что здесь говорила его грузинская кровь, так как более "грузинского" автора в мировой литературе, чем Франсуа Рабле, француза до мозга костей, я не знаю. Вместе с тем надо признать, что Рабле был не чужд и Мордовии – в Дубравлаге и в Саранске провел годы своего заключения замечательный русский исследователь Рабле Бахтин, так что Рабле в нашем лагере был родным человеком. Как-то стояли мы с Жорой Хомизури в умывальне, в так называемой "курилке", и беседовали о Рабле. Жора поинтересовался, переведен ли Рабле на грузинский. Я ответил, что, конечно же, переведен, более того, существуют целых два перевода, неполный перевод госпожи Багратиони и полный – Гогиашвили. Гогиашвили обратился к интересному художественному приему, переведя кое-что на кахетинский диалект. К данной беседе присоединился еще один грузинский обитатель зоны, Арсен Лолашвили – услышав краем уха слово "кахетинский", он обиделся: "Почему это ты кахетинцев нехорошо упомянул?" – и двинулся на меня. "Курилка" не вместила конфликта, и мы оказались во дворе зоны: Арсена держал Джони, а меня – Жора. Необычное явление – внутригрузинский конфликт, сопровождаемый не вместившимся в толковые и орфографические словари грузинского языка лексическим разнообразием, – оглоушило ЖХ 385 / 3–5. К нам никто не смел приблизиться.

Арсен Лолашвили был кахетинским крестьянином, он с самого начала был не в ладах с законом и политическую статью "изловил" лишь с третьей попытки. Арсен собирался нарушить границу с Турцией, имея с собой какую-то антисоветскую писанину. По его обвинительному заключению я никак не мог понять, как и в чем он изменил Родине. Он был озлоблен и убегал из Грузии. Он был так озлоблен и так убегал, что даже не думал, Турция была впереди или Армения. В политике он не разбирался, права человека и демократию путал в основном с содомским грехом. В первые дни попадания в зону мы сблизились с Арсеном и Джони, и у нас с ними были добрые взаимоотношения; Арсен лишь после того невзлюбил нас, как мы подружились также с Жорой Хомизури и Рафаэлом Папаяном. Он предъявил нам ультиматум: либо я, либо Хомизури, высказав при этом свои, не очень-то либеральные, причины ненависти к Хомизури. Расстались мы с ним мирно, хотя, видимо, он продолжал держать в сердце обиду.

Интересная была мизансцена: грузины идут друг на друга – и удерживают их опять же грузины. Неожиданно Арсен выхватил нож и ударил удерживающего его Джони в живот. Нож был маленький, у всех были такие, необходимые при работе, и обычно мы оставляли их либо в цеху, либо в бараке, носить с собой никому и в голову не приходило. После того как Джони упал, Арсен двинулся на меня, отстранив Жору. Ударом ноги я выбил нож из рук Арсена (в дальнейшем признанный поэт и летописец зоны Манилович посвятил этому эпизоду небольшую поэму). На оставшегося без ножа Арсена набросилось ползоны, а мы с Жорой бросились к Джони. Рана оказалась неглубокой, однако кровь била фонтаном. Отец трав и кудесничества Арнольд Артурович Андерсон срочно обмыл рану, покрыл ее подорожником и ромашкой, а затем так мастерски сделал из майки бинт, что заслужил аплодисменты пострадавшего и, словно шелковичного червя, завернул его в бинт. Все это время администрация не появлялась.

Джони тайком подошел к Арсену и сказал ему, что если спросят про нож, то не говори ни слова, будто его не было вообще. Полная шпионов и предателей зона была действительно полна доносчиков, и администрация оказалась в курсе всех деталей, кроме самой причины случившейся драки. Никого не допрашивали, только Арсена вызвали. Когда его спросили, был ли у него нож, он, оказывается, ответил, что был (потом он оправдывался, что не мог сказать неправду), и его забрали в шизо. Соверши подобное я или Жора, нам было бы не миновать добавления к наказанию восьми лет и перевода в Чистопольскую тюрьму (это одно из эвфемистических имен ада), а Арсен отделался легко, хотя, скажи он, что ножа у него не было, его бы и в шизо не отправили.

Спустя несколько лет, когда мой брат, Давид Бердзенишвили, как мажоритарий от Батуми попал в первый парламент независимой Грузии и выступил в оппозиции к власти, кое у кого возникло желание, опираясь на надежного, по их мнению, человека, разыграть карту Арсена Лолашвили, тем самым обвинив нас в совершенных в зоне "злодеяниях". Президент Звиад Гамсахурдия узнал про этот запланированный женщинами самосуд, на который в здание парламента уже был приведен свидетель Лолашвили. Он направил Темура Коридзе и прогнал женщин вместе с Лолашвили: мол, политзаключенных следует ласкать, а не клеветать на них, возмущаясь – как это могли трижды судимого рецидивиста Лолашвили, поносившего будущего президента Гамсахурдия десять лет тому назад, впустить в здание Верховного Совета и т. п.

В грузинском языке не найдется слова, чтобы охарактеризовать политические взгляды Джони. Условно их можно назвать экстремистским ультрарадикализмом, однако это отнюдь не полностью описывает явление. Идеалом Джони считал республиканскую армию Ирландии. Говорил, что без террора не может быть ничего. Неистовствовал и сердился при упоминании либеральной демократии. Террор, только террор, вооружение и борьба! И это говорил человек, который ни до, ни после не обидел даже муравья.

В феврале 1987 года в Советском Союзе ни в одном политическом лагере не оставалось ни одного человека. Нет, остались двое – Вахтанг Дзабирадзе и Захарий Лашкарашвили. Когда все политзаключенные обсудили и договорились между собой, что в изменившейся политической ситуации, подписав достаточно легкий текст (первыми поставили свои подписи Сахаров и Орлов), можно было вернуться домой, эти два грузина отказались от этого и еще несколько месяцев пробыли в ГУЛАГе. Захария Лашкарашвили 3 июня 1987 года фактически выгнали из тюрьмы.

Назад Дальше