Нет времени - Крылов Константин Анатольевич "krylov" 2 стр.


А в "Поэтике ранневизантийской литературы" ссылки на "классиков" отсутствовали как класс. "Вы представляете, чего ему это стоило?" - объяснял мне книжный спекулянт, пасшийся возле знаменитого "букиниста" в Столешниковом переулке, пытаясь всучить мне "Поэтику".

Следует иметь в виду: в самой книжке (о которой речь впереди) не было ничего крамольного, кроме трёх абзацев с очень мягкой критикой "экономического детерминизма" - все, конечно, понимали, "про что речь", но это ещё не выходило за пределы дозволенной фронды. Так что это самое "чего стоило!" воздавало должное не смелости автора (были и посмелее), но - красоте жеста.

Впрочем, красивые жесты чередовались с осторожными. То же самое название книжки про византийское христианство - "Поэтика" - было знаковым: оно означало его вписывание в остроумную конвенцию между советскими гуманитариями и советскими идеологическими органами, согласно которой можно было заниматься "в том числе и сомнительными вещами", при условии не называть их прямо, а придумывать пристойные эвфемизмы. В результате получили импульс к развитию интереснейшие гуманитарные жаргоны - "квазиэстетический" и "квазинаучный". Например, занятия "структурализмом и семиотикой" получили кличку "трудов по вторичным моделирующим системам", с соответствующим птичьим языком. С другой стороны, восьмитомник Лосева по античной философии получил название "История античной эстетики", а Лихачёв выпустил "Поэтику древнерусской литературы". Все эти "эстетики-поэтики" (читай: "цветочки-лютики") были симулякрами, не столько призванными обмануть цензуру, сколько показать ей безобидность своих занятий: "мы тут плюшками балуемся, товарищ начальник".

По какой-то непонятной причине среди чарли-чаплинских фильмов нет ленты (ну или хотя бы эпизода) - Чарли на минном поле. Так и видишь: вот Чаплин рассеянно пинает взрыватель мины, и тот со звоном отлетает, не причинив вреда; вот он бросает за спину окурок, и там что-то взрывается, но осколки летят в другую сторону; вот он уже почти наступил на опасное место, но тут у него развязывается шнурок… и так далее. Аверинцев в своих играх с "советскими" демонстрировал примерно такой класс игры. Разумеется, за всем этим стояли вполне продуманные поведенческие стратегии, скрытые от глаз публики. Аверинцев выстраивал своё поведение - сознательно и аккуратно, он знал механику этих игр, знал, где можно нажать, а где нужно сдать, и так далее. Тот же вопрос со ссылками на "классиков" был, разумеется, "решён на нужном уровне". Но на поверхности всё выглядело именно что "легко и небрежно". И даже догадываясь, что эта лёгкость и небрежность наигранная, публика всё равно аплодировала.

Впрочем, иной раз случается и спотыкаться. Например, в семидесятом году разразился неприятный внутриакадемический скандал, связанный с выходом пятого тома официозной "Философской энциклопедии".

Аверинцеву там принадлежала статья "Христианство", из текста которой слишком уж сильно выпирало то, что её автор - никакой не "научный атеист".

4

Христианство Аверинцева - отдельная важная тема.

В ту эпоху "быть христианином" (православным, а того пуще инославным) означало быть инакомыслящим. Но инакомыслящим с совершенно особым статусом, о котором придётся сказать подробнее: сейчас эти тонкости уже не очень памятны, а то и вовсе непонятны.

Православная церковь была почти единственной организацией, существовавшей легально и при этом официально признанной "отделённой от государства". Цена этой отделённости - особь статья, но это был совершенно неубираемый пунктум, освящённый авторитетом Владимира Ильича Ленина, на оной отделённости сильно настаивавшего.

Поэтому с верующими нельзя было обходиться так же, как с прочими "несознательными". Так, некоторые важные для православных мероприятия - скажем, крёстный ход - приходилось разрешать. Правда, публику отвлекали от этого всякими разными способами: например, пускали "как раз в этот день" по телевизору музыкальную программу, где показывали "даже Скорпионс и саму АББУ". Но это была именно заманка, а не прямой административный запрет.

Соответственно любой активный верующий рассматривался как своего рода легальный диссидент. Наказать непосредственно "за крестик на шее" не представлялось возможным - зато устраивали всякие негласные обструкции. Особенно плохо приходилось людям видным и популярным.

Сергей Сергеевич мог "заниматься христианством" легально - в качестве византиниста, а также как специалист по ветхозаветному иудаизму. Но - "заниматься", а не "быть".

Кстати, о Византии как теме. Византинистика - дисциплина крайне неблагодарная, особенно на фоне того чёрного пиара, который был сделан на Западе для второго извода Римской Империи и который был всосан русской общественностью. Тон был задан чаадаевскими строками: "Что мы делали о ту пору, когда в борьбе энергического варварства северных народов с высокою мыслью христианства складывалась храмина современной цивилизации? Повинуясь нашей злой судьбе, мы обратились к жалкой, глубоко презираемой этими народами Византии…". Отношение к Византии как "жалкой и презираемой этими народами" (читай - европейцами, то есть Хозяевами Дискурса, в том числе и научного) так и осталось. Плюс к тому же уровень и качество знаний, потребных для серьёзного занятия византийской проблематикой, всегда был очень высок. В целом получалось, что заниматься Византией - всё равно что изучать "средневековую Венгрию": нужно учить невероятно сложный язык, разбираться в тёмной и непонятной, как история мидян, истории, чтобы потом всю жизнь ковыряться в каких-то никому не интересных вещах… "То ли дело la belle France".

Огромная заслуга Аверинцева состоит в том, что он сделал Византию модной. В самом лучшем смысле этого слова: статус византистики поднялся неимоверно, причём не только в глазах специалистов, но и широкой публики, не чуждой "запросов". "Поэтику ранневизантийской литературы" читали примерно как "Мастера и Маргариту" - брали на день-другой у друзей, ксерили (как самиздат) или покупали за хорошие бабки. Средняя цена на хороший экз. у "спекулей" в начале восьмидесятых была где-то 60 рэ, но особо жаждущие брали и за стольник. Это был успех, масштабы которого сейчас трудно даже вообразить.

Но вернёмся на прежнее. Аверинцев, конечно, был христианином "меневского склада". То есть, попросту говоря, экуменистом, филокатоликом и юдофилом.

Сейчас всё это звучит банально и даже нелестно, но тогда это была позиция понятная и оправданная. Его филокатолицизм и юдофилия оправдывался традицией, то есть соответствующими убеждениями русских религиозных философов, прежде всего Владимира Соловьёва и Вячеслава Иванова. То есть всё это было в высшей степени интеллектуально и респектабельно. Сейчас, когда прокатолические симпатии стали модными, а юдофильство строго обязательным, как марксизм-ленинизм, это всё может вызвать не самые лучшие чувства. Но надо делать скидку на Zeitgeist. Аверинцев и в самом деле любил католичество, как высшее проявление любимой им западной культуры (которая для него была Культурой Вообще), и искренне преклонялся перед евреями и всем еврейским - преклонялся, причём, не по обязанности, а зряче, разбираясь в детальках и входя в тонкости. Кто-то в своё время назвал Аверинцева "евреем honoris causa", и это было остроумно, точно и не обидно ни для одной из сравниваемых сторон.

В дальнейшем, однако, его филокатолицизм и юдофильство приняли "известные и ожидаемые формы". Уже в эмиграции, в "австрийский" период, он причащался и молился в католических храмах, дружествовал с Папой Римским, и т. д. Того же свойства была и его "кочетковщина", о чём, впрочем, не мне рассуждать. Во всяком случае, с "церковным начальством" (то есть руководством РПЦ МП) он поссорился очень серьёзно, и только взаимное нежелание обострять отношения (С.А. лишь раз опубликовал неприятный для РПЦ МП текст - я имею в виду статью "Мы и наши иерархи") не привело к публичному скандалу.

Я не хочу говорить о религиозном творчестве Аверинцева, будь то переводы псалмов или его собственные стихи на библейские темы. Судя по всему, ему удалось-таки совершить какой-то очень существенный сдвиг в наших представлениях о библейских текстах, как и о "библейском" вообще. Суть и масштабы этого сдвига мы, возможно, ещё не вполне осознали. Во всяком случае, суховатый синодальный перевод после аверинцевских экзерсисов читается, скажем так, по-другому. Не уверен, что это хорошо, - но, опять же, пусть об этом судят люди более просвещённые и более находящиеся в теме. Не я.

5

В славный период перестройки Аверинцев, как и многие другие, был использован демшизой в качестве "ещё одного кирпича в рожу коммунякам".

Политическая карьера С.А. была недолгой. Он был депутатом на знаменитом Съезде (сам не хотел, но попросили Очень Уважаемые Люди), где сполна вкусил того, что обречён вкусить артист, выходящий за пределы привычной роли. Впоследствии он сравнил себя с Катоном, "чьи предложения тоже не проходили". Сравнение безвкусное, но Сергею Сергеевичу вообще стал изменять вкус: верный признак кризиса жанра.

Какое-то время его ещё примеривали на роль нового властителя дум по сахаровскому образцу. В тот период была выпущена и самая популярная - точнее, самая массовая - книжка С.А. Называлась она "Попытки объясниться" и вышла в библиотечке журнала "Огонёк". Если кто не помнит - перестроечный "Огонёк" (сильно напоминавший по своим идеям "Искру" позапрошлого века) выходила каким-то гомерическим, миллионным тиражом, равно как и "библиотечка". Таким образом, этот сборничек статей стал самым известным творением Аверинцева.

Интересно, что он начинался с рассуждения о позе и жесте, в буквальном смысле этих слов. С.А., невинно кокетничая, говорил о жесте "отвлечения от письменного стола" - неохотного, с усилием, переключения внимания учёного анахорета на презренную злобу дня. Впрочем, для анахорета Аверицев был слишком искушён в текущих раскладцах, - но это уж ладно.

Но вскорости ситуация поменялась. Ставка была сделана на тотальный цинизм, в каковскую парадигму никакие "великие умы" и "водилы народов" не вписывались по дефиниции. Жоркие и хищные демократы первой волны не нуждались в дядечках, которые могли не вовремя ляпнуть "тише, тише, осторожно". А от Аверинцева, с его "блаженненьким взглядом и закосом под дурачка" (это буквальная цитата из разговора тех времён с одним демшизоидом средней руки) вполне можно было ожидать чего-то подобного.

И затею эту оставили. Аверинцеву в качестве утешения выписали какую-то премию. "Извини, мужик, не срослось".

Разумеется, Аверинцев был и остался "радикальным демократом": иных вариантов не предлагалось, да и быстрое отлучение от политики позволило Аверинцеву сохранить в неприкосновенности раннее "демократское", "сахаровское" самосознание.

Но больше всего сохранению твёрдых либеральных воззрений помогла эмиграция.

6

Последние годы жизни Аверинцев провёл в "самом сердце европейской культуры" - в Вене, в стандартном для гуманитарного эмигранта высокого уровня статусе профессора русской литературы. Наверное, там ему было хорошо: венское золото, помпезность, запах лошадиного помёта, сладкий, как шоколадный торт "Sacher", и невыветрившийся дух давно канувшей в Лету империи - это как раз то, что нужно умному усталому человеку, чтобы спокойно встретить старость.

Ему и в самом деле нечего было больше делать в России - страшной, дикой, косматой стране, среди того ада, который устроили для его бывших соотечественников его друзья и друзья друзей. Он стал несвоевременен и неуместен.

Зато в Вене он охотно играл роль человека "несвоевременного и неуместного"; то была последняя роль, которая ему ещё оставалась. Оставшиеся поклонники отсылали в Россию по e-mail истории вроде: "Идём мы в Вене по улице, Аверинцев пытается перейти дорогу, не обращая внимание на машины. Маша кричит: "Стойте, Вас задавят!". А он: "Меня не задавят. Я человек прошлого века".

Он время от времени ещё что-то писал "на Россию дедушке": какие-то "эссеи", переводы на полстранички, ещё что-то такое. Рассуждал о неподобающей стилистике исполнения вагнеровских опер; рассказывал о христианской семье; осторожно, не нарушая приличий, намекал на некоторые несовершенства либерализма, в ту пору как раз победно вострубившего на весь мир в чудесную дуду (aka "волшебная флейта"). Это даже публиковали в русских толстых журналах. Иногда спохватывался насчёт того, что в России его стали забывать, мотался в Москву на какие-то мероприятия, читал какие-то доклады. Но аура, которая окружала его в советские годы, безнадёжно блетела. Ужо не до того-сего, и всё скрутилось не слава Богу - буквально, "не во славу Божию".

Чем дальше, тем больше уютный войлок забвения (а вернее сказать необязательного уважения - когда "почитать ещё можно", но уже не нужно реагировать на написанное и сказанное) укутывал каждое его слово.

Закутанный по седенькую макушку в сахарную вату, он прожил последнее десятилетие в гемютном комфорте и спокойствии, каковые, без сомнения, вполне заслужил. Здесь, по эту сторону жизни, он получил от Господа награду свою. И это радует - ну хотя бы как многообещающий прецедент.

7

А о чём сейчас не время говорить, о том следует промолчать.

Приближали как могли

К тридцатилетию песни "День Победы". Опыт поколенческого рассмотрения

Честно признаться, мне никогда не нравилась песня "День Победы". Ну, та, знаменитая, "со слезами на глазах".

Подчеркну: речь идёт о самой песне, а не, скажем, о людях, её написавших. В те времена, когда её прослушивание по соответствующим дням было почти обязательным, хороший армянский композитор Давид Тухманов ещё не эмигрировал в Германию и уж тем более не судился по поводу использования мелодии ДП в качестве звонка для мобильника. Вальяжный Лещенко слегка раздражал, но не более того. Об авторе слов, Владимире Харитонове (человеке в высшей степени интересном: фронтовик, медаль "За отвагу", потом МГИМО, потом - автор слов едва ли не сотни советских песен), я тогда вообще не знал: "слова типа народные". Это было отчасти простительно, поскольку в те времена существовала негласная иерархия: "главным" считался исполнитель, вторым - композитор, а уж кто слова нацарапал - обычно не помнили. Ну да это в сторону.

Чем, собственно, не нравился ДП? Никаких внятных причин не любить её у меня не было. Вернее, были, но всё какие-то мелкие. Да, официоз: "к тридцатилетию Победы". Да, музычка сильно отдавала банкетным залом. Но ничего плохого в этом не было: ну, банкет, "что плохого". Да, несмотря на "слёзы на глазах", песня была бравурной до тошноты, причём с какой-то проскальзывающей похабной ресторанной ноткой, но подобными хворями страдала вся советская эстрада. Да, песню крутили чаще, чем надо - но, опять же, из всего того, что крутили, она была далеко не худшей.

Сейчас говорят, что ДП была "гимном ветеранов". Не знаю, не знаю: я как-то не помню особой любви ветеранов - тех, которых помню - к этой песне. Они её считали новоделом и не любили. Но опять-таки, ни о чём дурном это ещё не говорит: понятно же, воевавшие люди предпочитали то, что пелось в сорок третьем году, тому, что было сочинено в семьдесят пятом. К тому же многие из этих стариков откровенно недолюбливали всё "брежневское" вообще (а уж брежневские звёзды все до единого считали личным оскорблением), так что эта неприязнь могла быть и наведённой внешними причинами.

Но нет, дело было не в этом, а в самой песне. Например, именно этот текст почему-то легче всего поддавался травестированию. Что-то в буквально взывало к тому, чтобы поменять несколько слов, кукарекнуть глупость, "пустить райкина". Причём поддавались на это вполне себе приличные люди: после "первых ста" даже серьёзных мужиков в костюмах при галстуках какой-то чёртик тянул за язык залепить что-то вроде "этот День Победы водкою пропах". "Тёмную ночь" пели нормально, "в тесной печурке огонь" - тоже не обезьянили (помнится, мой школьный приятель схлопотал от папы, человека интеллигентного и смирного, увесистый подзатыльник как раз за переиначенный вариант этой песни). А вот ДП… Нет, что-то в ней было не так. Но я не понимал, что именно.

Существовал, однако же, слой людей, к которым эта песня как-то очень подходила эстетически: такие боровякастые дядечки-солидолы, занимающиеся чем-то советски-серьёзным: сейчас такие подались в "крепкие хозяйственники". Тогда у них, впрочем, тоже откуда-то "всё было": машины, дачи, доступ в распределители и знакомства в магазинах. Многие по возрасту могли бы воевать, но не воевали, зато любили охоту и рыбалку. Их дети обозначали своих пап словечком "папулька", а то и "папулькинд". Мне в слове "папулька" всегда слышалась какая-то "пиписька": толстая такая, сарделистая.

Назад Дальше