Я почему-то представляю себе деда, недавнего фронтовика, стиснутого в душном боксе, поющим именно этот куплет…)
Что касается бабушки, то арест ее дал повод для знаменательного диалога со следователем:
– За что вы нас сейчас-то преследуете? Неужели всерьез считаете, что после стольких лет тюрьмы и ссылки мы еще представляем опасность для государства?
– Опасность? Нет, не думаю, – спокойно отвечал следователь, – но вы и вам подобные обладаете памятью, а она-то нам как раз и не нужна.
Более ясное объяснение представить трудно.
После завершения следствия обладательница нежелательной памяти и ее муж-фронтовик получили приговор: ссылка в Якутию, на сей раз пожизненная. Якутия. На этом фоне все прежние ссылки – Туркменистан, Таджикистан, Марийская республика – выглядели детскими играми. И не только из-за удаленности, 5000 км от Москвы, и условий жизни, но и из-за климата: средняя зимняя температура –40, а нередко доходило и до –60. Времена, когда избалованная польская барышня жаловалась на московские морозы, остались в далеком прошлом. Однако кое в чем им с дедом все-таки повезло: отправленные в якутский ад поодиночке, они смогли довольно быстро соединиться, найти жилье и работу. Какую? Бухгалтерскую, какую же еще… Чем конкретно они там занимались – считали оленей в стадах кочевых якутов? – остается загадкой. Об этом периоде своей жизни бабушка никогда не распространялась – это вам не усеянные тюльпанами туркменские степи.
Сын ее жил в то время у тети. Когда арестовали родителей, ему исполнилось 17 лет, и увидеть их ему суждено было лишь 6 лет спустя в 1955 году. За это время он окончил техникум (с отличием), потом институт (тоже с отличием), поступил на работу (в престижный НИИ), женился (на умнице и красавице), у него должен был родиться ребенок. За это же время он совершенно отдалился от родителей; теперь их разделяло не только пространство, но и идеология: узнав в ссылке о смерти Сталина, бабушка, по ее собственному свидетельству, пустилась в пляс с криками: "Сдох, собака, окочурился!" – меж тем как в далекой Москве ее двадцатилетний сын плакал горючими слезами.
В чем было дело? Дело было в том, что механизм страха, определявший не только отношения с внешним миром, но и отношения внутри семьи, уже работал вовсю. Дабы избавить единственного сына от неприятностей, которыми была чревата ее собственная биография, бабушка, воспитывая его, с самого начала придерживалась принципа: "Ложь – только ложь – ничего, кроме лжи". К этому следует добавить годы, прожитые с правоверной тетей, не щадившей сил, прививая мальчику здоровые принципы коммунистического мировоззрения, которые должны были в дальнейшем предохранить его от опасных отклонений. И предохранили – правда, лишь до поры до времени.
2
У страха глаза велики.
Русская пословица
Нетрудно было предвидеть, что плоды бабушкиного воспитания окажутся недолговечны: обладая живым умом и любознательностью, отец самостоятельно, ценой поисков и сомнений, проделал путь от полной политической лояльности к столь же полному неприятию советской системы. И стал тем, что принято называть "внутренний эмигрант".
Во время учебы в техникуме он еще был убежденным комсомольцем, но скоро в его душе тоже поселился страх. Больше всего он боялся начальника "первого отдела", существовавшего при каждом советском учреждении от яслей и детских садов до научно-исследовательских институтов, больниц, музеев и тюрем. В обязанности "первого отдела", помимо всего прочего, входила вербовка стукачей, и никто не мог быть уверен, что его в один прекрасный день не вызовут в кабинет начальника и не станут уговаривать, грозить, шантажировать. У техникумовского "кума" было, по словам отца, "ужасное лицо", а кабинет его был отделен от коридора тамбуром, войдя в который посетитель на несколько секунд оказывался в кромешной тьме, словно запертым в шкафу. Всякий раз, когда отец проходил мимо кабинета, ему было "очень страшно".
Причин этого страха он никогда четко не формулировал, но о них нетрудно догадаться: как сын "врагов народа", он автоматически находился на подозрении. Тот факт, что его вообще не отчислили из техникума, объясняется исключительно медлительностью компетентных органов; компрометирующее семейное прошлое всплыло чуть позже, в момент поступления в университет. Будучи медалистом, отец был освобожден от вступительных экзаменов и должен был пройти только собеседование. Представ перед приемной комиссией, он увидел на столе свое личное дело, демонстративно раскрытое на странице, где красными чернилами были подчеркнуты сведения о родителях. И знания, и медаль оказались бессильны – в университет его, конечно, не приняли, пришлось довольствоваться "второсортным" вузом: Институтом связи.
Процесс политической переориентации начался позже, в самом конце учебы. Катализатором послужило вторжение советских войск в Венгрию в 1956 году. Многие студенты института были тогда мобилизованы и отправлены в армию радистами. Во время боев в Будапеште одному из них удалось выйти на связь с оставшимся в Москве приятелем, которого он информировал о происходившем – вплоть до момента, когда вдруг послышался взрыв и связь прервалась… На отца рассказ об этом подействовал очень сильно.
Внешне эта мучительная внутренняя работа никак не проявлялась. Тайное диссидентство, сколь бы глубоким онo ни было, не особенно мешало жить ученому, если, конечно, он не стремился сделать карьеру. Другое дело человек, мечтающий подняться по служебной лестнице: тут необходимо было проявить себя в общественной работе, вступить в партию, быть активным членом профсоюза и вообще всячески демонстрировать свою лояльность. Отцу карьерные амбиции были полностью чужды, и в его положении, чтобы жить и работать спокойно, достаточно было не афишировать своих взглядов.
Видимо, этими соображениями объяснялось и его желание приобщить меня к естественным наукам. Свой выбор он остановил на биологии. От семи до одиннадцати лет, я, обожавшая Дюма и Стивенсона, не знала, куда деваться от потока научно-популярной литературы. Чтобы доставить удовольствие обожаемому отцу, я послушно читала бесконечные истории о социальной организации муравьев, о восприятии цветов у шимпанзе, о пространственной ориентации пчел – все это было не лишено интереса, но что поделаешь, я оставалась верна "Острову сокровищ" и "Тому Сойеру".
Поняв, что биолога из меня не выйдет, отец возложил надежды на математику и предложил попробовать поступить в физико-математическую школу № 2. Мои математические способности были вполне средние, впоследствии их хватало лишь для того, чтобы как-то держаться на плаву, но тогда, на вступительном экзамене, неожиданно для себя самой, я решила предложенные задачки и меня приняли.
Дальше этого попытки отца отвлечь меня от притягательного, но опасного поля литературы и гуманитарных наук не пошли. Во всем остальном он следовал принципам, полностью противоположным бабушкиным, раз и навсегда отказавшись от лжи в качестве метода воспитания. Несомненно потому, что ясно понимал: такое воспитание могло лишь замедлить зарождение политического сознания, но не воспрепятствовать ему.
Вспоминается эпизод: дело происходит погожим летним днем, мне двенадцать лет, мы с папой направляемся к метро. Дорога не асфальтированная, а уложенная бетонными плитами, я прыгаю с одной на другую, стараясь не сбиться со счета. Через некоторое время замечаю, что отца явно что-то тяготит. На мой вопрос, в чем дело, он без колебания отвечает: "Плохие новости: советские войска оккупировали страну, жители которой хотели получить больше свободы…" Вторжение в Чехословакию в августе 1968 года наверняка напомнило ему венгерскую трагедию. В тот день политика вошла в мою жизнь – но тогда еще страх ей не сопутствовал.
Страх пришел позже, с поступлением в новую школу, поскольку это поступление означало проникновение в зону свободы, пределы которой были четко обозначены.
* * *
Инициатором создания физико-математической школы была группа ученых, стремившихся сделать школьное преподавание более эффективным, соответствующим запросам математически одаренных детей. Образовался своего рода оазис, который привлек учителей, мечтавших вырваться из педагогической рутины. Поначалу речь шла лишь о математике и спецпредметах, но вскоре стало ясно, что стимулировать у детей творческий подход к естественным наукам, не ослабляя при этом контроль над гуманитарными, невозможно. Преподавание этих последних быстро либерализировалось, идеологический зажим ослаб, и возникло уникальное учебное заведение: Вторая школа – школа, где ученики не боялись задавать вопросы, а учителя не боялись на них отвечать. Явление в советских условиях немыслимое.
"Откройте тетради, возьмите ручки и запишите то, что я вам продиктую. Записали? Вот и хорошо. Дома выучите, на экзамене расскажете, потом можете выбросить тетради и забыть. А теперь я объясню вам, как все происходило на самом деле". Подобные высказывания, адресованные семиклассникам, приводили аудиторию в восторг, наполняя гордостью за доверие, оказываемое учителями, которые – мы это понимали – шли на значительный риск. То, что они считали нас достойными узнать, "как все было на самом деле", вызывало чувство благодарности и восхищения.
Постепенно сложилось восприятие, которому предстояло в течение ряда лет определять наше отношение к миру: "мы" и "они", официальная и альтернативная картины мира, внутренняя свобода и… нет, не гнет, не тирания, но общее чувство подавленности, удушья. Мы знали, что есть вещи, о которых нельзя говорить, что одно и то же явление имеет разные названия в зависимости от того, идет ли речь о частной или общественной сферах, разрыв между которыми все более увеличивался. Вся информация, получаемая из официальных источников, заведомо воспринималась как ложь, а параллельно, благодаря разговорам с друзьями, школьным урокам и чтению, понемногу складывалось представление и о том, в чем заключается правда. Мы учились вести себя осторожно, сознавая, что стукачи имеются как среди учителей, так и среди учеников. А кто говорит – опасность, тот говорит – страх: необходимость остерегаться…
Отчасти все это еще было игрой, нам было по 13 лет, энергия била через край, вдобавок мы начитались приключенческой литературы. Как противостоять соблазну дойти до границ опьяняющей свободы? Как удержаться от провокаций, как не поддаться желанию раскритиковать какое-нибудь положенное по программе произведение соцреализма ради того, чтобы посмотреть на реакцию учителя. Поинтересоваться, что тот или иной преподаватель думает о недавней статье Солженицына, о новом стихотворении Бродского, о каком-нибудь еще явном самиздате, до которого мы становились все более охочи. Провести на уроке истории рискованную параллель между французской и русской революциями (на редкость благодатная почва), устроить дискуссию на какую-нибудь идеологически опасную тему, например обсудить встречу между "предателем Садатом" и лидерами "мирового сионизма" в 1978 году. Запустить на всю школу на перемене кем-то привезенную из-за границы пластинку Галича или Высоцкого… Большим умом наши инициативы не отличались, но что поделаешь, это ребячество было неотъемлемой частью кипучей школьной жизни.
Бедные наши учителя служили подопытными свинками, их реакция на разного рода провокации помогала определить, где проходит невидимая граница, переступать которую не следует, почувствовать, в какой момент наши выходки начинают грозить неприятностями. Наше поведение не отличалось особым мужеством, поведение взрослых было достойно восхищения: не было ничего проще, чем раз и навсегда заставить нас замолчать – вместо этого они одновременно учили нас думать и обозначали пределы свободомыслия, то есть в конечном счете возводили защитную ограду между нами и действительностью. Их уделом была постоянная напряженность, нашим – беззаботность и эйфория.
Формальный характер насаждаемой идеологии был очевиден, обязательные мероприятия носили откровенно пародийный характер, всерьез их, как правило, никто не принимал. Так на классном собрании, посвященном приему в комсомол одноклассника, впоследствии выдающегося американского математика, а в то время просто способного мальчика из интеллигентной семьи, никто не мог сказать ничего положительного ни о его общественной работе, ни об уровне его политической сознательности. Неловкая пауза затянулась, как вдруг раздался спасительный возглас одного из приятелей обсуждаемого: "Зато он знает наизусть "Трех мушкетеров"!" Кандидатура была немедленно утверждена.
Но бывало и по-другому. К этому времени относится эпизод, который до сих пор вызывает у меня чувство стыда. Пришла пора вступать в комсомол. Теоретически туда принимали самых достойных, на практике, как известно, не принимали лишь заядлых двоечников и разгильдяев. В нашей школе принимали практически всех, речь шла о пустой формальности. Однако на классном собрании, посвященном приему, я вдруг встала и громко заявила, что не желаю иметь ничего общего с этой бандитской организацией и вступать отказываюсь. В любом другом учебном заведении скандал был бы невероятный, и последствия его пришлось бы расхлебывать в первую очередь родителям. Их вызвали бы в школу и стали прорабатывать за упущения в воспитании дочери, а то и сообщили бы начальству на работе – словом, неприятностей не оберешься. Во Второй же школе моя выходка ничем не грозила, и я хорошо это знала. После окончания собрания классная руководительница отвела меня в сторону: "Не валяй дурака. Ты ведь собираешься поступать в институт? И прекрасно знаешь, что без комсомола тебя никуда не возьмут. Так что давай садись и пиши заявление!" Я села и написала.
Тем не менее уже тогда можно было заметить первые трещинки, первые признаки того, что в будущем пути наши – некоторых из нас – должны разойтись. Составив пресловутое заявление о желании пополнить ряды славного комсомола, я отправилась за подписью к комсоргу нашего класса, закадычному другу моего ближайшего приятеля, и протянула ему лист: "Подпиши-ка!" К моему изумлению, он наотрез отказался. Я опешила: "Ты что, с ума сошел?" Моему возмущению не было границ: по моим представлениям, речь шла о формальности, которую ни один нормальный человек не мог принимать всерьез. Мой собеседник спокойно объяснил, что, как мне хорошо известно, он собирается поступать в Институт международных отношений, где требуется безупречная характеристика. "А тебя, – добавил он, словно речь шла о чем-то очевидном, – когда-нибудь арестуют за антисоветчину, и я не хочу, чтобы тогда обнаружилось, кто подписал твое заявление о вступлении в комсомол". Мне нечего было ему возразить. Нам обоим было по 14 лет.
Дело это как-то уладилось, школьная жизнь текла по-прежнему, и такого рода стычки были крайне редки, "идеологически выдержанные элементы" составляли все-таки меньшинство и свои взгляды не афишировали. В целом это была счастливая эпоха, нескончаемая череда открытий и приключений в компании одержимых математикой мальчишек (девочек в школе можно было пересчитать по пальцам), которых интересовало решительно все и которые жадно впитывали любую информацию. Источников этой информации насчитывалось три: то, что мы слышали от учителей, то, что читали в книгах, легальных и нелегальных (в это время мы уже пристрастились к самиздату), и то, что передавали западные радиостанции.