Миша вышел из больницы, окружённой парком, присел на скамейку. Кругом звенело полное, жаркое лето с еле заметной ещё ноткой увядания. Глядя перед собой в оцепенении, Миша заметил куда-то ползущего мураша.
С неожиданной злостью Миша прихлопнул мураша богатырской ногой, обутой в тяжёлый, сильно поношенный ботинок.
Наверх вы, товарищи, все по местам! Костян бреется, торжественно и тщательно. Одетый в лучший костюм и белую рубашку с галстуком, гражданин Константин Трофимов, возвышенный и печальный, подходит к зданию Генеральной прокуратуры.
На меньшее человек был не согласен.
Абсолютно пьяный Миша звонит в дверь чужой квартиры. Открывает ему Полина.
– Ты что, Миша? – удивляется она. Миша как-то неопределённо мычит.
– Пошли, пошли в мою комнату, – Полина уволакивает его к себе. Комната её чиста и завешана киноплакатами, много книг и кассет. – Давай чайку, протрезвишься. Что случилось-то? Жива твоя Маша?
Миша кивает.
– Поссорились?
Миша кивает.
– Я видела, когда она приходила… Вы такие красивые оба – противно смотреть. Всех раздражаете только. Вот, пей чай.
Миша покорно пьёт чай.
– Ты уж извини, Миша, не могу я никакого сочувствия изображать. Ты мне нравишься. Только ты мне никогда не достанешься, даже вот в таком виде. Что же мне, плакать, что твоя рыжая красотка с тобой поссорилась, да? Ну, расскажи, что да как.
Миша отрицательно качает головой.
– А кто виноват? Ты виноват?
Миша кивает.
– Я тебе вот что скажу, Мишечка. Ты сказал – счастья нет. Ну, и до тебя многие это говорили, дескать, счастья нет, или там – правды нет, смерти нет… Но дело-то в том, что всё есть. И смерть есть, и правда есть. И счастье есть. Счастье есть! Только оно, как в поговорке, – не про нашу честь. Иди ко мне.
Миша обнял Полинку, уткнулся в неё, поцеловал. Полина постояла в его объятиях, но всё-таки нашла силы разомкнуть их, вырваться.
– А теперь давай убирайся. Я ещё жить хочу. Давай, давай, не балуй. Я вызову такси – и мигом. У меня хозяйка строгая, не разрешает мужчин водить.
– Я не мужчина, – говорит Миша. – Я никто.
– Ты не мужчина? – смеётся Поля. – Тебя в энциклопедии можно рисовать, вот под словом "мужчина" – давать твой портрет. Ты безнадёжный мужчина.
Костя, Миша и Лена за столиком в кухне, закусывают и смеются.
– Костян, молоток! Уважаю! – говорит Миша. – Значит, пойдёшь свидетелем?
– Да, – разъясняет Костя, – Вячеслав Витальевич – это дежурный следователь – сказал, что вот если бы я не заявил, то прошёл бы как соучастник, а раз я заявил, что был нанят на работу, ничего не знал о преступных намерениях, выполнял отдельные поручения, – то я свидетель.
– Тоже ничего хорошего, – отметила Лена.
– Я и деньги хотел вернуть, но они сказали, что могут зафиксировать такой порыв в протоколе, но взять не могут, потому что никак не провести в отчётности. Вообще хорошие люди такие.
– Да, Костян, судя по всему, криминал – не твоя стихия.
– Что ты, Миша, что ты. Больше никогда. И тех всех уродов сдам, всё расскажу, что знаю. Я, правда, мало что знаю.
– Не боишься? – с интересом спросил Миша.
– Нет. Они думают, дурачка нашли ярославского, ха! – гордо отвечает Костя. – Нет, ни фига не боюсь. Я пока тут пил под столом, у меня весь страх потратился.
– Ты иди лучше с Ленкой в школу работать, – советует Миша. – Она с первого сентября пойдёт. Ну, давайте, понеслись…
– Ты что-то попивать у меня начал, – скривилась Лена. – Раньше этого не было. Вчера пьяный завалился, сегодня опять…
– Лена! – недовольно говорит Миша. – Воспитывать меня не будем, ага? И вообще – не раздражай меня! Что ты вечно всякую чушь мелешь, тошно слушать.
– Я что-то тебя постоянно раздражаю. С чего бы это?
– Да просто я тебя не любил никогда, вот и всё.
– Не надо, Миша, ерунду говорить, – спокойно, точно не расслышав, отвечает Лена.
Наступила осень.
Лена, в строгом костюмчике, ведёт Дашу в детский сад – ей нынче на работу. Лена поступила в школу и стала очень похожа на учительницу.
Миша и Мотя подъезжают к Мотиному дому и по дороге до подъезда успевают дружески побоксировать.
Ночью Миша сидит на кухне, пишет свою книгу.
Открылся сезон в "Свободной опере", Маша поёт по-прежнему – Кармен, Татьяну, Виолетту.
– Простите вы навеки… – поёт Маша, а в первом ряду с впечатляющим букетом торчит Костя Трофимов.
Маша на улице, в центре Москвы, встречает, видимо, давнюю подругу – молодую крупную брюнетку с ярким красивым лицом, чем-то похожую по женскому типу на саму Машу.
– Катька!
– Машка!
Обнялись.
– Ну, ты как? У Герцеля?
– Ага. И ещё тут в клубе пою – джаз, вокализы всякие, приходи. Вот, держи визитку, тут написано. Ну, а тебя я видела аж по телевизору. Хороша была Катюша!
– Да пару раз всего и показали. Я же неформат. Свои песенки пою – не попса, не шансон. Непонятно что. Я говорю: это хорошие русские песни. Они отвечают: такого формата нет.
Посмеялись.
– Я, может, в Берлин покажусь, в Дойче оперу… – говорит Маша.
– Ну, а как она, лишняя жизнь? Я вроде слышала стороной, ты из-за какого-то мудилы чуть ли не в больницу попала, что ли? Как-то смутно что-то такое…
– Да это, Катюш, не рассказать… – ответила Маша, посмеиваясь. – Весной, в мае, пристал один типчик. Из себя красивый, ничего не скажу – картинка.
– Русский?
– Русский. Он у Ирины Леонидовны внука воспитывает, вроде гувернёра, и книгу пишет по ночам. Для юношества.
– Умный?
– Ничего себе. Женатый. И дочка там пяти лет.
– Ясно, – вздыхает Катя.
– Да это пожалуйста, мы на это строго не смотрим. Мы всякое видали. Ну, повело меня на мужчину. Загремела я, точно в итальянской опере, ну, чисто Виолетта. Поехали в Крым.
– Так в её жизни была песня безумная роз? – уточняет Катя.
– Не спорю. Была. Гуляем по Севастополю, мур-мур, гур-гур. Ту т жёнка пробивается – чтоб этот "Мегафон" разнесло! – у них авария, тёща насовсем, они в больнице. Побежал мой козлик по дорожке, и только я его и видела. Всё. Ни слуху ни духу. Ни звука ни пука. И телефон поменял, чтоб я не дозвонилась!
– Здорово ломало? – сочувственно спросила Катя.
– В полный рост. Таблеток нажралась.
– Знаешь, это всё игра судьбы и несчастный случай. Спиши в убыток и забудь. Никто не виноват. Мне-то легче – я, как что случается, песенку сочиняю. Пока сочиняю – болит. А когда запою – уже ничего не болит, и я как из бани – откровенна, чиста!
– Нет, – задумчиво говорит Маша. – Вроде не болит. А вообще кто его знает. Она иногда такие метастазы даёт.
– Тоска-то любовная? Это да. Бывает, за всю жизнь не износишь. У меня про это песенки есть всякие. О, приходи ко мне на концерт, двадцать седьмого, придёшь? У меня люди плачут.
– У меня тоже плачут!
– Так мы же молодцы, правда, Маша?
– Правда, Катюша!
Миша сидит в приёмной небольшого издательства. Редактор – маленького роста, бородатый, забавный – смотрит на Мишу доброжелательно.
– А вам, Трофимов, сколько лет? – спрашивает он.
– Тридцать один.
– Ха-ха, – отчего-то говорит редактор. – Плюс товарный вид. Плюс кондиционный текст. Неслабо. Я вас напечатаю.
– Правда? – с довольно идиотским видом переспрашивает Миша.
– Мои дети – числом три штуки, да – мои дети не читают того, что я издаю. Вас они прочтут. Вы умны и наивны в то же время, а это редчайшее сочетание. Таких не просто любят – таких обожают. Теперь так. Я говорил с директором, денег нет. Дадим мало. Дадим две тысячи, ну и процент от продажи. Согласны?
– Согласен!
– И не торгуется, и не ломается, и не кривляется, и тексты хорошие пишет… – делает редактор большие глаза. – Из провинции, что ли?
– В общем, да, – усмехается Миша.
– Ясненько, – вздыхает редактор. – Главное, чтоб эти твари сидели в Москве. Не пускать их в Россию, чтоб народ не портился.
– Какие твари? – спрашивает Миша.
– А ты будто не знаешь, – подмигнул редактор, – какие такие твари бывают! А вот которые людьми питаются.
Миша и редактор посмотрели друг на друга с пониманием.
– Так я вас жду, Михаил, завтра, для заключения договора, – спокойно и торжественно говорит редактор.
Берлин. Кафе. Маша и Юра отмечают успех Машиного показа.
– Нет, но ты бы видела, как он на тебя смотрел! – кипятится Юра. – За такое вызывают на дуэль, ей-богу. Ну всё, Маша, всё. Можешь расслабиться. Это тебе не Родина, здесь, если повезёт, талант находит адекватную денежную стоимость. А тебе после контракта с Немецкой оперой и на родине другая цена будет. Победа, Машка! Чистая победа! Я вообще боялся за тебя. Ты одно время… ну, после этой истории… плохо владела собой. И голос не звучал. Но ты молодец. Вдобавок ко всем твоим талантам, ты ещё обнаружила поразительное самообладание. Не поддалась на провокацию…
– Какую провокацию, Юра?
– Любовь – это сволочь, – убеждённо говорит Юра. – Она берёт своё и уходит. Ей плевать на человека. А ты остаёшься наедине с кем-то абсолютно чужим и ненужным. Или с ощущением, что потратил душу на кусок дерьма. Ты вовремя остановилась, Маша.
– Надо бы немецкий выучить, что ли. Интересный язык – некрасивый, но впечатляющий. Не надо, Юра, рассуждать о любви. Это ни к чему в любом случае – и когда её нет, и когда она есть. Хочу ещё пива.
– Момент! Как оно там – бир? Во, цвай бир. Я немецкий выучу, не беспокойся. Я вообще проворный, шустрый такой, если ты заметила.
– Ты мой тараканчик, – ласково отвечает Маша.
– Ох уж это пиво… – сокрушается Юра, вынужденный отлучиться.
Как только он уходит, Маша набирает номер.
Москва, квартира Миши. Семья ужинает.
– Лена, я думаю, мы всё-таки можем обойтись без телевизора. Машина важнее. Вот продадим твоё родовое имение – купим телевизор. А сейчас надо менять боевую лошадку. Ты же сама видишь – помирает старушка.
– Я просто подумала, может, как-то можно совместить? Телек купить на распродаже, подешевле…
– Детка, есть закон: за что недоплатишь – того не доносишь, понятно? И что там смотреть, по этому телевизору? Я на работе, в бистро в нашем, днём глянул – мама дорогая, там трупы, стрельба, зона, мат-перемат, про… извращения всякие преспокойно говорится, а у нас ребёнок. Мы в одной комнате! Обойдёмся мы без этого рассадника национального разврата. Я вообще теперь писатель. Приказываю всем читать книжки, и всё.
Ту т и прозвонил Мишин мобильный.
– Да, – говорит Миша. – Алло. (Лене) Мне поменьше картошки, я же обедал сегодня. Алло!
Маша слушает его голос, молчит.
Миша смотрит на дисплей, там написано, что номер засекречен. Но он понял, кто это.
– Ты что, худеть решил? – спрашивает Лена. – Давно пора. Ты что-то расплываешься у меня.
– Папа нормальный, ему не надо худеть, – защищает отца Даша. – Папа красивый. У меня в группе все девочки завидуют, когда он за мной приходит.
– Алло, вас не слышно, – Миша встаёт из-за стола, идёт в комнату. – Вас не слышно!
Маша слушает его голос, молчит.
Миша тоже молчит. Потом тихо спрашивает:
– Это ты?
Маша не отвечает.
– Миша, остынет! – кричит Лена из кухни.
Миша слушает тишину, Маша тоже. Наконец связь прерывается.
Маша прислушивается – за соседним столиком добрые бюргеры начинают петь старую добрую песенку, стуча кружками в такт. Маша обернулась, стала подпевать, потом громче, потом вообще пошла к бюргерам за столик.
Миша вернулся к семейному ужину. Смотрит в тарелку, потом перед собой.
– Кто звонил? – спрашивает Лена.
Миша пожимает плечами, пытается есть.
Звучит-гремит весёлая немецкая песенка. Маша стучит кружкой, упрямо поёт, на лету выучивая слова, и кажется лёгкой, гордой и радостной.
Если, конечно, внимательно не смотреть в её глаза.
Санкт-Петербург, 2005
Последнее доказательство
Рассказ
– Анна Марковна? Шестнадцатая палата.
В голосе медсестры ему почудилась знакомая смесь опаски с уважением, чувство, которое его мать любила и умела внушать всем, даже мимолётным встречным. Перед дверью он тихонечко, как нашаливший пёс, вздохнул. За тридцать восемь лет, прожитых на свете, он не научился быть самим собой и быть с матерью одновременно. Что-нибудь одно получалось.
Анна Марковна Волькенштейн, грузная седая женщина с большим острым носом, похожая на лайнер, неторопливо рассекающий океанские воды, занимала собой одноместную палату по коммерческой цене. Двое преуспевающих детей никогда не позволили бы ей тесниться среди прочих, а потому Анна Марковна видела себя теперь единоличной владелицей телевизора и холодильника. Обоим предметам роскоши давно было пора на пенсию по старости – телевизор отчаянно врал цвета, превращая надёжный и родной красный в сомнительный розовый, а с холодильника эмаль слезала хлопьями, как обгоревшая кожа. Но в палатах рядышком и того не было. Анна Марковна состояла, видимо, в прямом родстве с жизнью, и жизнь до поры подыгрывала ей, поддавалась, притворялась – ясной, управляемой и понятной, как всякий телевизор, пусть и старый. Ясность матери восхищала и пугала Олега – трудно ждать милости от человека, никогда не видевшего тёмной стороны улицы.
Даже случившийся с ней микроинфаркт Анна Марковна обратила в свою пользу. "Я всегда говорила – сердце". "Я, например" и "Я всегда говорила" оставались самыми частотными выражениями Анны Марковны. Она хотела знать всё заранее и досконально – куда пошёл муж, что делают дети, от чего она умрёт. Настоящая учительница высшей школы. В море русского хаоса всегда плавали две-три деревянных идейки для спасения таких, как она – желающих спастись, – и эти идейки кое-как, но поддерживали отдельные тела, даже такие большие, как у Анны Марковны. Неминуемая польза от чтения художественной литературы и правильный, почти научный выбор спутника жизни – в это мама верила больше, чем в Бога, который всё-таки был фигурой сомнительной, о которой толком ничего не известно. Где он учился? Кто его родители? С кем он дружит? Почему разрешает такой откровенный культ своей личности? Было непонятно…
Между тем оба ее ребёнка до сих пор не завели семьи: и северного письма красавица-пианистка Эльга, и стройный, голубоглазый Олег – бывший танцовщик, ныне практикующий хореограф с репутацией на Западе. Тридцать лет Эльге, а Олегу скоро будет сорок. Дети были красивы, умны, талантливы, здоровы, дети хорошо зарабатывали и всегда заботились о матери. Тем не менее что-то с ними было не так. Какая-то гниль укрывалась за яркой кожурой спелого плода, какая-то змея сидела в розах; и простым, прямолинейным наездом ни гниль эту, ни эту змею было не обнаружить, но вести себя сложнее Анна Марковна не умела.
Вот и сейчас она сидела, насупившись, уже с незримым пулемётом в руках, конечно, так её и дразнили на кафедре – Анка-пулемётчица, – но боевая дочь гениального бухгалтера Главювелирторга Марка Сэпмана, по счастью, дико нравилась аспиранту по скандинавской литературе Леониду Волькенштейну, по забавному совпадению, тоже Марковичу. Марк Волькенштейн, теория механизмов, гонения в пятидесятых и дом в Комарове в шестидесятых, – звучное имя.
Анна же, по мнению Леонида, явилась воплощением древних дев-воительниц, о которых он читал у Ибсена. Что ж, слияние Сэпманов и Волькенштейнов обещало в будущем создать непобедимый род, у истоков которого стояли, как классические колонны, могучие деды: еврей Марк и немец Марк, в чьих генетических программах скопилось талантов и добродетелей на полк внуков. Но в дело вмешались русские бабы, и от этого или от чего другого, но все программы полетели к чёрту.
Род никуда не продолжался. Род заканчивался, ветвь засыхала, и женщина, прекрасно сделавшая свою женскую работу, вырастившая двух здоровых детей, – вдруг различала на таком милом, таком материнском лице жизни отвратительную усмешку.
Признать, что жизнь посмеялась над тобой? Поссориться с ней? Это очень уж героический и совсем не женский путь.
И вот Анна Марковна сидит в палате, готовая к решительному разговору. Теперь у неё на руках сильные козыри – она больна, может умереть. Дети просто обязаны обеспечить ей тот уровень ясности жизни, к которому она привыкла. В конце концов, если они любят её – она вправе потребовать доказательства.
Олег не был притворяшкой, умело ведущей тайное существование, да и стиль жизни его среды не предполагал лицемерия. Чего-то он матери не говорил, это правда, но специально не скрывался. Все знали – знала сестра, знали друзья, коллеги, соседи по даче. Но читать умеет только тот, кто знает буквы, поэтому Анна Марковна вовсе не понимала текст поведения сына – она не знала элементарного. Она считала, что Олег пожертвовал всем ради своей профессиональной карьеры.
– Мамочка, котечка моя… – он ласково потёрся об её щеку своей, гладко выбритой и приятно пахнущей. Он всегда был кроткий, ласковый. Хороший сынок, сын-игрушечка. И розы принёс, и к розам захватил негазированную воду и простую стеклянную вазочку – чтоб не ставить в какую-нибудь ужасную пластиковую бутылку. Не выносил вульгарности.
– Долго ты ехал… – сказала она с нарочитой укоризной. Он был не виноват, она знала.
– Ну, мамочка, как же долго! – Олег красиво всплеснул белыми, нежными руками. – Сразу, как тётя Наташа позвонила, договорился – дали целую неделю. Испанцы всё-таки. На нас чем-то похожи, распиздяи. Немцы бы ни за что – выпуск, понимаешь, всё по календарю…
– Олег, не ругайся.
– Я ругался? Когда?
– Определение испанцев.
– Ну, мам, я не знаю, как иначе сказать. Нет синонима!
Он ставил "Лебединое озеро" в Испании – умную, старательную копию того, что видел в детстве.
– Я ведь умоляла: никакой еды.
– Мамочка, это не еда, а баловство – орешки, курага. Сердечникам нужна курага…
– Послушные дети нужны сердечникам больше, чем курага, – изрекла Анна Марковна.
– Слушаю и повинуюсь! – с усилием засмеялся Олег, чувствуя недоброе.
Анна Марковна отложила в сторону роман Улицкой, картинно поправила тонкой, мягкой шерсти цветастую шаль (июнь в Петербурге бывает неласков), дочкин подарок, дети любили красивые вещи, знали в них толк.
– Олег, милый мой… Вот и прозвенел мой первый звонок, и ты прекрасно понимаешь, о чём я говорю. Прежде, чем я окончательно распишусь в той повестке, которую мне обязательно вручат… не перебивай. Мне шестьдесят семь, я похоронила мужа, и я знаю, что я говорю. Всегда знаю. У меня есть мечта, которую ты можешь исполнить. Я не стану утверждать, что это легко и просто. Нет. Это никогда не было легко и просто. Но это исполнимо. Это в твоих силах. Ты, в конце концов, должен это сделать, если любишь меня.
Анна Марковна погладила сына по голове, жёсткой от геля для укладки волос, заглянула в светлые виноватые глаза с ресницами, окрашенными в салоне красоты.
– Прежде чем я умру, я хотела бы увидеть твою жену.
Это было невыносимо, как всегда. Всю дорогу Горькушка ныл, куксился, требовал то воды, то уборную, то почему-то гамбургер.