Впереди идущие - Алексей Новиков 11 стр.


Профессора Шевырева тревожило другое. Придется сказать Николаю Васильевичу, хоть и позолотив пилюлю: пока что изобразил он город фантастический, не имеющий ничего общего со здоровой существенностью русской жизни. Но, прежде чем говорить о Гоголе, надо было расправиться с Белинским. Он опять ударил во все колокола. Понимает, что на его мельницу работает Гоголь, увязший в обличениях.

Стоило вспомнить о Белинском, как статья профессора Шевырева для "Москвитянина" излилась сама собой.

"Из тесных рядов толкучего рынка, – писал Степан Петрович, – выскочило наглое самохвальство в виде крикливого пигмея с медным лбом и размашистой рукой…"

Надо было еще раз отдышаться, прежде чем продолжать. Рассуждения же собственно о "Мертвых душах" профессор-эстетик заключил советом Гоголю:

"Одно из первых условий всякого изящного произведения искусства есть водворение полной блаженной гармонии во всем внутреннем существе нашем, которая несвойственна обыкновенному состоянию жизни".

Конечно, автору "Мертвых душ" было очень далеко до такой гармонии. А рассуждения Шевырева можно было принять за парение мысли одного из героев "Мертвых душ", если бы только Манилов был хоть сколько-нибудь сведущ в тайнах эстетики.

Профессор Погодин в свою очередь выражал мнение о "Мертвых душах" с завидной определенностью:

– Выстроил Гоголь длинный коридор и ведет по нему читателя. Открывает двери направо и налево и показывает сидящего в каждой комнате урода… Все уроды! Все подлецы!

Словно бы и этот профессор Московского университета тоже заимствовал манеру выражения у Собакевича. Некоторое же раздражение издателя "Москвитянина" можно было вполне объяснить тем обстоятельством, что так и не удалось ему урвать для своего журнала ни единой строки из гоголевской поэмы. Надо полагать, хозяйственный Собакевич не дал бы такой промашки.

Давно ли покинул Гоголь отечество, а его герои уже жили своей жизнью не только на книжных страницах. Они ездили по московским улицам и беседовали в московских гостиных.

Как можно было обойтись без Манилова, когда в славянофильской говорильне начинался разговор о будущих видах России? Тут бы и вступил в ученый разговор господин Манилов:

– Я, конечно, не имею высокого искусства выражаться, но, чувствуя сердечное влечение и, так сказать, магнетизм души… – После чего, зажмурившись от восторга, предложил бы воздвигнуть монумент любви и единомыслия в каждой усадьбе.

Посмотрел бы Манилов еще раз вокруг себя со всей значительностью и, пустив из чубука новую струю дыма, закончил бы речь:

– Чтобы можно было подле того монумента, так сказать, воспарить и углубиться…

Впрочем, московские философы чаще рассуждали не о туманном будущем, а о язвах действительности.

Приверженцы Запада действовали открыто в самой Москве. Взять хотя бы молодого ученого Грановского. До сих пор лекции в университете читает, отщепенец! И науку такую себе выбрал – историю народов Запада. Не зря, конечно, выбрал, – в укор отечеству. А Василий Петрович Боткин! Сын почтеннейшего купца, но стыдно сказать – строчит статейки в "Отечественные записки" и водит дружбу с Белинским. А тут еще вернулся в Москву сын достоуважаемого Ивана Алексеевича Яковлева, правда, незаконный сын, так сказать, с левой стороны, и дважды ссылавшийся правительством за вольнодумство. С чего же начал этот незаконнорожденный Ивана Алексеевича сынок, получивший вместо отцовской фамилии какую-то чужеземную кличку – Герцен? Допущенный по милости безрассудного правительства в Москву, Герцен явился по старой памяти к Хомяковым и дерзнул сразу же вступить в спор.

Да разве всех западников перечтешь? Но когда говорили о них господа славянофилы, тут не оставалось места для засахаренных речей Манилова. Тут раздавались короткие, но решительные суждения Ноздрева или Собакевича. Конечно, рассуждали москвитяне с большей ученостью, но примерно с теми же словесными фигурациями:

– Все они, западники, – фетюки, гоги и магоги, а попросту сказать – христопродавцы. Такова у них и нравственность и наука – просто фук! Задать им, собакам, на орехи!

Автор "Мертвых душ" уже не ездил в говорильню к Хомяковым. Но и будучи в чужих землях, еще раз мог бы воскликнуть:

– Русь, вижу тебя из моего далека!

Гоголь давно покинул Берлин и приехал в Гастейн, к поэту Языкову. Только свиты, с которой обещал он явиться к больному, не оказалось. А может быть, забыл о ней Николай Васильевич. Очень был занят в Гастейне. Усердно посылал в Петербург Прокоповичу "хвосты" – поправки и дополнения к собранию своих сочинений. Работа спорилась. Спасительная дорога опять помогла.

В России книжные лавки бойко торговали "Мертвыми душами". А ноздревы, маниловы, собакевичи появлялись повсеместно и в самых различных обличьях, порой сменив затрапезную венгерку или архалук на сюртук модного столичного покроя.

Только Плюшкин, пожалуй, никуда не выезжал. Но, может быть, из другой дальней деревни опять двинулся в дорогу экипаж, похожий на арбуз, поставленный на колеса. Мало ли какие новые хлопоты и беспокойства могли случиться у губернской секретарши Настасьи Петровны Коробочки. Ох, неопытное вдовье дело!

А дорожный арбуз Настасьи Петровны наверняка повстречал бы в пути диковинного товарища, похожего на выдолбленную тыкву, тоже оказавшуюся по странности на колесах.

Давно уехал от Ноздрева зять Мижуев, а все еще не успел, поди, рассказать жене о том, что видел на ярмарке, недаром и обозвал его Ноздрев фетюком. Семен же Иванович непременно привернул к соседям… Как, вы не знаете Семена Ивановича? Да ведь это тот самый Семен Иванович, который носит перстень на указательном пальце и всегда дает его рассматривать дамам. Зато и дарят Семена Ивановича вниманием все дамы губернского города NN.

Если же хотите видеть Кифу Мокиевича, поезжайте к нему домой. По умозрительности занятий Кифа Мокиевич все еще не решил философского вопроса: "Если бы слон родился в яйце, ведь скорлупа, чай, сильно бы толста была, пушкой не прошибешь; нужно какое-нибудь новое огнестрельное орудие выдумать…" И хоть неожиданно, как из окошка, выглянул Кифа Мокиевич в конце поэмы, кто ж его забудет?

Удивительное дело! Попались люди под перо какому-то сочинителю, а имена их будут жить куда дольше, чем если бы записаны были они даже в Бархатную родословную книгу.

Но, ничего не ведая о будущем бессмертии, суетятся или разъезжают по надобности странные герои "Мертвых душ".

Глава вторая

А куда же скрылся Павел Иванович Чичиков после того, как в спешке покинул губернский город NN?

Если по-прежнему интересуется Павел Иванович деликатными негоциями, тогда почему бы не заехать ему в имение отставного генерала Негрова? Правда, никогда не высказывал Чичиков такого намерения, однако сколько раз сбивался с дороги и попадал по прихоти кучера Селифана совсем не туда, куда держал путь. Заехать же к Негровым, право, стоит.

И угодил бы Павел Иванович к Негровым как раз вовремя. Алексей Абрамович поспал после обеда в охоту, а до ужина еще далеко. И супруга его, Глафира Львовна, тоже особенно томится под вечер от деревенской скуки: хоть бы кто-нибудь приехал!

И – чу! Колокольчик! Колокольчик все ближе – и к дому подкатывает чья-то бричка.

– Питая уважение к доблести воина, счел долгом лично представиться вашему превосходительству, – говорит генералу Негрову Павел Иванович Чичиков и, отрекомендовавшись, ловко подходит к ручке Глафиры Львовны.

– Ах, Павел Иванович, добрейший Павел Иванович! – восклицает Глафира Львовна с ужимкой, которая очень удавалась ей в незапамятные времена. – Мы так рады счастливому знакомству! Такое incommodité{Неудобство (франц.)} жить при образованности в деревне!

А потом, когда в разговоре с хозяином с глазу на глаз коснулся бы Чичиков известного предмета, может быть, и долго не мог бы взять в толк Алексей Абрамович, куда клонит новый знакомец:

– Да ведь мертвые души, прямо сказать, дрянь.

– Не совсем, однако, дрянь, – ответствовал бы Павел Иванович с той почтительностью, какая подобает высокому чину Алексея Абрамовича.

Если же заинтересовался бы Чичиков, кроме мужского пола, еще и женским, занесли бы в реестр покупки не какую-нибудь Елизавет Воробей, которую в свое время подсунул покупщику Собакевич. Записали бы в реестре действительно существовавшую и свершившую земной путь дворовую девку Авдотью Барбаш, ту самую, которая умерла от беспредметной тоски после того, как Алексей Абрамович возвел ее в звание барской барыни. Было это, однако, давным-давно, еще до женитьбы Алексея Абрамовича на Глафире Львовне. О тех временах напоминает разве лишь юная Любонька, приходящаяся генералу родной дочерью, но с левой стороны. А потому и живет Любонька в доме Негровых на правах, вернее, в бесправии, барской воспитанницы.

Но никогда не попадет дворовая девка Авдотья Барбаш ни в какие реестры. Павел Иванович Чичиков по-прежнему не интересуется при покупках женским полом. А Алексей Абрамович наверняка забыл при охлажденных летах про какую-то Дуняшку…

Снова расшаркивается, прощаясь, Павел Иванович и ловко подходит к ручке Глафиры Львовны.

– Приезжайте, милейший Павел Иванович! Мы так рады вашему знакомству!

Чичикова провожают к бричке; кучер Селифан подбирает вожжи.

– В город! – приказывает Павел Иванович и, оборотясь, шлет дому Негровых воздушный поцелуй.

В городе заехал бы Чичиков к председателю палаты, а может быть, переодевшись после дороги, попал бы прямехонько на бал к губернатору. Впрочем, Павел Иванович не очень одобрял препровождения времени на балах. После же памятного столкновения на губернаторском балу с Ноздревым наверняка предпочел бы Чичиков привернуть к полицмейстеру, известному своим радушием.

А полицмейстер как раз и скачет навстречу. Но что это? Полицмейстер, положительно, не тот, хотя и похож на прежнего всеми ухватками… Свят-свят-свят! Да ведь и на гостинице никогда не было вывески с загадочным названием "Кересберг"!

Долго бы пришлось почтенному Павлу Ивановичу сидеть в бричке в полном недоумении. А может быть, и пообещал бы он высечь мошенника Селифана.

Но ни в чем не был повинен на этот раз кучер Селифан. Не было и разговора подле гостиницы с загадочным наименованием "Кересберг". Да и к Негровым Чичиков никогда не заезжал.

Если говорить правду, то и сам Алексей Абрамович Негров и все его семейство существуют только в воображении, вернее, в рукописи молодого сочинителя Александра Ивановича Герцена.

Сидит Александр Иванович в отчем московском доме на Сивцевом Вражке и перебирает мелко исписанные листы.

– Ты опять взялся за роман? . – с надеждой спрашивает у него жена, заглядывая в рукопись через мужнее плечо. – Как я рада, Александр!

– Нет, Наташа, – отвечает Герцен, – ни единой новой строкой не могу похвастать. "Мертвые души" с ума нейдут. Открою свое писание и воображаю: что, если бы среди моих героев вдруг явился собственной персоной Павел Иванович Чичиков? Праздная, может быть, мысль, а удержаться никак не могу.

– Вот славно! – Наталья Александровна смеется. – Стало быть, Гоголь виновен в твоей лености? Но почему же ты оставил свой роман задолго до выхода "Мертвых душ"?

Может быть, и трудно было бы Герцену ответить на этот вопрос, но Наталья Александровна перебила сама себя:

– Господи, сколько пыли опять накопилось на твоих бумагах!

– А к тем картонам я и до сих пор притронуться боюсь, – Герцен указал на объемистые картоны, лежавшие на диване. – Помоги, милая, разобрать их.

Герцены только что вернулись в Москву из странствий, которые совершили не по своей воле. А въезду скромного отставного чиновника в Москву предшествовала грозная резолюция самого императора Николая I: "В Москве жить может, но в Петербург не приезжать и оставить под надзором полиции".

– Надо обратиться в совершенное ничтожество, – сказал Герцен жене, прочитав высочайшую резолюцию, – может быть, тогда оставят в покое.

– Ты никогда не будешь ничтожеством. Никогда! – ответила мужу Наталья Александровна.

Разговор происходил в Новгороде, перед выездом в Москву. Политический преступник Герцен, отбывавший в Новгороде уже вторую ссылку в своей жизни, одновременно был назначен здесь на довольно значительную должность советника губернского правления.

По должности своей советник Герцен должен был надзирать за поведением ссыльного, Герцена тож. Незыблемый порядок обратился в данном случае в злую иронию.

Вместо того чтобы следить за поднадзорными, советник губернского правления Герцен стал разбирать следственные дела, сданные в архив за неотысканием виновных. Советник Герцен проявил любопытство, которого не проявлял до него никто из чиновников губернского правления. Он раскрыл шкафы и стал читать аккуратно подшитые бумаги.

То была летопись помещичьих расправ с подневольными крестьянами. Казалось, неслись с этих листов крики неповинных жертв разнузданной фантазии мучителей. Продажные следователи спешили сдать дела в архив с соблюдением всей канцелярской формы, а "неразысканные" виновники преступлений снова творили в своих вотчинах кровавые дела и тщетно взывали к правосудию новые жертвы злодеяний.

Герцен закрывал одно следственное дело, чтобы открыть другое, и заболевал от сознания собственного бессилия.

– Всякое отмщение народное будет справедливо и оправдано!

Вероятно, это был единственный советник губернского правления в Российской империи, который пришел к такому выводу, хотя в каждой губернии, в каждом губернском правлении лежали груды подобных дел.

Тогда же и задумал свой роман Александр Герцен и, взявшись за перо, сказал:

– О ненависть, тебя пою!

Было это примерно за год до выхода в свет "Мертвых душ". Стало быть, события, разыгравшиеся в имении Алексея Абрамовича Негрова, произошли без всякого участия Чичикова. Да наверняка не возбудили бы они у Павла Ивановича интереса по полной несущественности. Всего и случилось, что Негровы наняли учителя для сына, появившегося на свет божий, в отличие от Любоньки, совершенно законно, с благословения церкви, от брака Алексея Абрамовича с Глафирой Львовной. Как же не порадеть родителю о просвещении наследника, коли завелась ныне такая мода?

Для того и был выписан из Москвы университетский кандидат Дмитрий Яковлевич Круциферский. В усадьбе Негровых молодой человек встретился с Любонькой.

А дальше все пошло естественным ходом: робкие разговоры, лунные ночи; стихи Жуковского. Чтение Любоньке "Ивиковых журавлей" прошло благополучно. Иначе случилось при совместном чтении "Алины и Альсима".

Задыхаясь, Дмитрий Круциферский еще мог прочесть пламенные слова:

…Ты будь моя на свете!..

Но тут молодой человек, награжденный от природы душою нежной, зарыдал. Книга выпала у него из рук, и, одушевленный новой, неведомой силой, он едва мог выговорить:

– Будьте, будьте моей Алиной!

Любонька трепетала… Виноват ли в том Василий Андреевич Жуковский? Впрочем, как знать? Без его стихов все могло повернуться иначе.

Сама Глафира Львовна намеревалась разыграть с учителем деревенский роман, в котором романтические стихи не имеют никакого значения. Однако молодой человек оказался совершенно туп к прелестям запоздалой страсти, а отвергнутая Глафира Львовна не могла не воскликнуть:

– Какую змею я отогрела на своей груди!

Змеей оказалась, очевидно, Любонька.

От полноты неизрасходованных жизненных сил Глафиры Львовны досталось, конечно, и его превосходительству Алексею Абрамовичу; Алексей же Абрамович быстро смекнул: вот счастливый случай сбыть воспитанницу за учителя, – разумеется, не тратясь на приданое.

…Устраиваясь в Москве и разбирая бумаги, Александр Иванович Герцен нет-нет да и заглянет в свой роман или перечитает жене знакомые ей страницы.

– А я опять думаю о Чичикове, – смеется Александр Иванович. – Приведись ему узнать о предстоящей у Негровых свадьбе, не обратил бы он на это событие никакого внимания. Всего-то и жалует Алексей Абрамович от щедрот родительского сердца на обзаведение Любоньки чахоточного малого Николашку да рябую горничную Палашку. Какая тут может быть негоция?

Но Наталью Александровну интересуют другие, еще не написанные главы романа:

– Скажи, друг мой, найдет ли свое счастье Любонька?

– Прежде ты сама ответь: кто может быть счастлив в ночную мглу?

– А мы с тобой?

– Никакое исключение, родная, не колеблет общего правила. Подумай, как бы изменилась и наша жизнь, если бы мы могли дышать и действовать свободно. О, если бы!.. – Герцен вздымал руки, будто хотел порвать невидимые цепи.

– А я еще раз заступлюсь за Любоньку, – продолжала Наталья Александровна, – ведь ты сам написал про нее, что она тигренок, который не знает своей силы. Силы эти должны пробудиться…

– И тем хуже будет для Любоньки! Тем горше будет ее участь, если она не захочет примириться с мертвечиной нашей повседневности. А ленивые умом и сердцем, сочувствуя Любоньке, будут все валить на судьбу. А какая там судьба? – Александр Иванович говорил все горячее. – Рабство разъедает нашу жизнь, калечит все живое и честное. Вот и пусть задумаются люди: кто виноват?

Глава третья

Невесело встретил Александра Герцена отчий дом. Все больше замыкался от жизни богатейший московский барин Иван Алексеевич Яковлев; сидел безвыходно в кабинете, занимаясь лечением действительных и мнимых болезней.

В этом же кабинете, воздух которого был пропитан запахом лекарств, и произошла встреча отца с сыном, вернувшимся из ссылки. В свое время Иван Алексеевич, путешествуя за границей, набрался было вольного духа, – кто в молодости не грешил? Однако вовремя опомнился Иван Алексеевич – огромное состояние и обширные вотчины оказались могучим противоядием против опасных мечтаний. Давно бы пора взяться за ум и Александру.

Иван Алексеевич присмотрелся к сыну; бросил рассеянный взгляд на Наташу, которая, став его невесткой, не сделалась ему ближе; подивился короткую минуту на внука Сашку, которого привезли родители в Москву. Сашка, цепляясь за материнскую юбку, смотрел на Ивана Алексеевича еще с большим удивлением.

– Ну, устраивайся с богом! – объявил Иван Алексеевич после первых приветствий. – Поместитесь в малом доме, так и мне и вам будет удобнее.

Мысль о том, что его сын будет состоять под полицейским надзором, нарушала спокойствие Ивана Алексеевича.

– Ежели же, – продолжал он, обратившись к Герцену, – частный пристав или квартальный станут справляться о твоем здоровье, то объяви моим именем: сюда, в мое обиталище, им хода нет. Такого позора не потерплю!

Давно не может понять Иван Алексеевич, что творится с Александром. Жить бы ему беззаботно на отцовских хлебах, а он вместо того дважды угодил в ссылку, побывал и в Вятке и в Новгороде.

– Все еще в вольнодумцах ходишь, сударь? – спросил, не выдержав, Иван Алексеевич. – Так ведь теперь сам испытал: у нас с вольнодумцами шуток не шутят.

Герцен вспыхнул. Ответил родителю, что, побывав в изгнании, он окончательно утвердился в мысли: вся русская жизнь требует коренных перемен.

Иван Алексеевич слушал с нетерпением.

– Сказывают, ты еще и статейки пописываешь? – спросил он с холодной улыбкой. – Беспредметное, сударь, занятие.

И, высказав сыну все, что следовало, Иван Алексеевич обратился к доверенному слуге:

– Подай-ка мне вчерашние капли.

Назад Дальше