Иван Алексеевич Яковлев, узнав о женитьбе сына, рассчитал, по-видимому, верно: чем и прижать непокорных, как не рублем? Он написал сыну:
"Не без огорчения узнал я, что бог соединил тебя с Наташей. Я воле божией ни в чем не перечу и слепо покоряюсь испытаниям, которые ниспосылаются мне. Но так как деньги мои, а ты не счел нужным сообразоваться с моей волей, то и объявляю тебе, что к твоему прежнему окладу не прибавлю ни копейки".
Смиренно отдавшись на божию волю, Иван Алексеевич еще больше уповал на могучую силу рубля. Только плохо, должно быть, знал он и сына и богоданную невестку.
Молодые сидели дома, как под арестом. Наташе не в чем было выйти. Она бежала в том самом платье, в котором была.
За окнами владимирского дома мирно дремала кособокая улица, да вслед редкому прохожему долго глядела, встревожившись, обывательская коза. Кто бы мог предположить, что живет здесь подневольный чудак, занятый писанием исторических исследований, повестей, драматических этюдов и многих других начатых сочинений! Да и путь, которым шел молодой человек, был тоже необыкновенный. Начал он с детской клятвы на Воробьевых горах, а едва вошел в годы, уже был объявлен государственным преступником.
Много ли таких на Руси? Откуда берутся? Чего хотят? Пишут о них, поднадзорных, полицейские донесения. И нигде, кроме полицейской словесности, нет ни единого намека на то, что нарождаются на Руси новые люди, которые идут нехоженой дорогой.
Вряд ли не единственной слушательницей сочинений Александра Герцена оставалась Наташа. Порой ей было страшно видеть это непрерывное кипение мысли, эту неиссякаемую энергию.
А рукописи складывались одна к другой. В них жили и смелые идеи, и поэзия, и опасные мысли (опасные, разумеется, прежде всего для самого вольнодумца), и несбыточные проекты.
Из Владимира шли письма друзьям, и прежде всего Николаю Огареву.
"Сколько раз, например, я и ты, – писал Герцен, – шатались между мистицизмом и философией, между артистическим, ученым и политическим, не знаю каким призванием… Причина всему ясная: мы все скверно учились, доучиваемся кой-как и готовы действовать, прежде нежели закалили булат и выучились владеть им…"
Не этим ли булатом хочет овладеть владимирский узник?
В том же письме Герцен подвел важный для себя итог:
"Кончились тюрьмою годы ученья, кончились с ссылкой годы искуса, пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического".
Замечательное свойство новых на Руси людей: не мечтой, но точными знаниями, наукой в высшем смысле хочет руководствоваться Александр Герцен.
Далеко от Владимира, в пензенском имении отца, в Акшене, Николай Платонович Огарев трудился над философским трактатом, который, говоря кратко, должен был объяснить происхождение вселенной и указать математически точно законы, по которым развивалось человечество с самого своего появления на земле.
Трактат, или система, как называл свое сочинение автор, писался трудно. Автор понимал, что неудачи возможны и вероятны, если человек задумал обнять весь мир знания, если хочет провидеть начала и результаты идей, чтобы потом с твердостью и силой вступить на поприще практической деятельности.
А жизнь не хотела ждать. Еще до приступа к трактату Николай Огарев вместе с Александром Герценом и многими другими образованными молодыми людьми был арестован по обвинению в пении пасквильных песен. В результате Огарев оказался в ссылке, как и другие осужденные, но ему было оказано снисхождение – он отдан был под надзор отца, богатейшего пензенского помещика.
Тогда и появился философский трактат. Кроме того, Николай Платонович занимался химией и анатомией, лечил крестьян, переписывался с друзьями; задумал роман на тему о том, как гибнет порядочный человек в провинциальном обществе, и писал драму под названием "Художник". После этого он снова возвращался к химическим и физическим опытам или садился за трактат.
Но кому нужен трактат, начатый изгнанником в Пензе, если он наверняка не будет окончен? Кого могут заинтересовать сочинения другого изгнанника, обитающего во Владимире? Кто же допустит их к практической деятельности? Пусть себе марают бумагу. Известно, молодости даны короткие дни, недолгие ночи.
Но вот распахнулись перед узником двери: Герцену было разрешено ехать и в Москву и в Петербург. Из Владимира Герцены вывезли первенца – сына Сашку, гору рукописей и короб разнообразных замыслов.
В Москве, на перепутье к Петербургу, молодой человек встретился наконец вплотную с философией. На смену прежним спорам в студенческих кружках пришло преклонение перед Гегелем. Виссарион Белинский добровольно наложил на себя философские цепи и проповедовал примирение с действительностью.
Герцен был поражен. Как?! Только для того и спустилась философия на землю, чтобы проповедовать людям пассивность и созерцательность?
У Герцена было немалое преимущество перед московскими друзьями. Он хорошо знал, какова она, российская действительность, которую ему советовали теперь принять во имя философской доктрины. Порочна, значит, примирительная доктрина!
Друзья-противники резко поспорили и разошлись.
Белинский уехал в Петербург, чтобы встать у руля "Отечественных записок". Герцен засел за Гегеля. Он разобрался в этом учении с удивительной быстротой.
Безвестный кандидат Московского университета проявил невероятную дерзость по отношению к признанному авторитету: он откинул шелуху абстрактных формул Гегеля, оценив в его учении главное – диалектику, которую и назвал алгеброй революции. Молодой человек понял, что новая философия должна вмешаться в человеческие дела и стать научным орудием революционного преобразования жизни.
Переехав в Петербург, Герцен снова встретился с Белинским. Российская действительность, представшая перед Виссарионом Белинским в столице, была такова, что раз навсегда исцелила его от всякого примирения с ней. Теперь друзья быстро поняли друг друга. Применительно к будущему России было произнесено знаменательное слово: революция.
Друзья были согласны и в другом: всякая революция будет бесплодна без социального переворота. Какие силы могут произвести такой переворот – этот вопрос оставался неясным. Но дерзкие молодые люди, делясь мыслями, пополнили для себя учение французских философов Сен-Симона и Фурье тем революционным духом, которого этим учениям не хватало.
Ну что же важного может быть в том, что сошлись какие-то молодые люди в Петербурге и взапуски судят о делах, до них не касающихся? Бывает, однако, малый ручей, от которого берет начало могучая река. От знамени, на котором написано: "Революция и социальность", в страхе отшатнутся многие люди, склонные к свободолюбию до тех пор, пока не звучит грозное слово.
Так оно и случилось, когда заговорил о революции Виссарион Белинский на сходке у Панаевых. Пусть же отшатнутся от одного имени революции те, кому суждено коснеть в либерализме, – тем сильнее станет будущий лагерь революционных демократов. Герцен и Белинский нашли друг друга, чтобы никогда больше не расходиться.
А над Герценом уже нависли новые тучи. В одном из писем Александр Иванович рассказал о происшествии, известном всем петербуржцам: некий страж порядка, будочник, повинился в убийствах, совершенных им для грабежа. Письмо Герцена было перлюстрировано. Колесо следствия завертелось. О новом преступлении бывшего ссыльного был срочно представлен доклад царю.
– Опять из тех, московских?! – переспросил, хмурясь, Николай Павлович. Он имел хорошую память. – Вернуть его в Вятку. В Вятку! – грозно повторил император.
Герцена опять сослали, однако не в Вятку, а в Новгород.
Глава одиннадцатая
Заседания новгородского губернского правления были похожи на сходки мертвецов. Молча подписав бумагу, губернатор передавал ее ближайшему чиновнику, тот подписывал не глядя и передавал соседу. Только и слышен был шелест бумаги, словно мертвяки собрались развлечься им одним ведомой игрой. Но от этих бумаг зависела участь целой губернии.
Советник Герцен возвращался домой. За окнами необжитой квартиры виднелись каланча, гостиный двор и будочник на углу. Смотри хоть всю жизнь – все то же: будочник, растворы мрачных лавок гостиного двора и пожарная каланча, по которой ходит и ходит дозорный.
– Только бы вытерпеть! – повторял Герцен, но тотчас перебивал себя: – Нет, мои плечи не сломятся… А Наташа?
Наташа тоже знала теперь горечь подневольных дорог. Знала она и цену невозвратимых утрат. В Петербурге в те тревожные дни, когда к Герцену являлся либо квартальный надзиратель, либо жандармский офицер, либо его самого возили на допросы к высшим жандармским сановникам – и все из-за письма о будочнике-убийце, – в эти дни из-за крайнего волнения Натальи Александровны погибло ее новорожденное дитя, и Сашка снова остался их единственным сыном.
В Новгороде прибавилась еще одна новая могила: у Герценов умерла новорожденная дочь. Страшны были те дни в квартире ссыльного советника губернского правления.
А потом вошел в эту квартиру человек, закутанный в шарфы, промерзший в своей вытертой от времени шубейке. Виссарион Григорьевич Белинский заехал в Новгород по пути в Москву.
В Новгороде, остановись у Герценов, увидел Белинский и скорбь отца и неутешные слезы матери.
– Что сказать о себе? – медленно, с трудом отвлекаясь от печальных событий, начал Герцен. – Путешествие в Новгород пробудило во мне ярость. Должно быть, мало было для меня прежних обо мне забот со стороны правительства. Но что делать ссыльному? Как развязать руки? Хочу прежде всего подумать об отставке. У меня кровь стынет от одной мысли, что какой-нибудь несчастный, придя искать правды в губернское правление, может и меня принять за одного из этих чудовищ, облеченных властью. В отставку! В отставку! – – повторял Герцен. – Ты один счастлив из всех нас! – сказал он Белинскому. – Ты один действуешь в журнале изо дня в день!
Но уехал Белинский, и Новгород для Герцена снова опустел. Вглядываясь в будущее, снова скажет Александр Иванович жене:
– Я рожден для трибуны, для форума, как рыба для воды! А ему предоставлено единственное рыбье право – молчать.
Но почему же допоздна горит свет в кабинете советника Герцена? Пройдут мимо чиновники, возвращаясь с очередной пирушки:
– Не зря жжет свечи наш советник. Чего только полицмейстер смотрит?
А полицмейстеру и дела нет: есть в губернском правлении советник Герцен – ему по должности положено наблюдать за политическими ссыльными.
Так и горят свечи у Александра Ивановича чуть не до утра. А то медленно, со скрипом откроется дверь и в кабинет войдет Наташа. Ей тоже не спится. Всякое бы горе победила любовь. Но нет у них будущего. Заказаны им пути-дороги из чужого города, насильно навязанного судьбой. И кажется, что вечно будет в этом городе лютовать зима да морозы.
Все так же необжитой оставалась новгородская квартира. А утром советник Герцен шел по заснеженным улицам в губернское правление; на заседаниях губернатор, подписав бумагу, все так же молча передавал ее ближайшему чиновнику. Мертвяки с неизменным усердием правили службу его величеству.
Двадцать пятого марта 1842 года, в день своего рождения, Герцен сделал запись в дневнике: "Тридцать лет!.. и восемь лет гонений, преследований, ссылок…"
К весне роман, который начал писать Александр Герцен о семействе Негровых, о Любоньке и Круциферском, вовсе остановился. Герцен подал в отставку и ждал решения из Петербурга.
Трудно было угадать, как отнесутся к вольнодумцу в столице. Его прошение об отставке представят, конечно, царю – кто же решится взять на себя решение столь важного государственного дела! Царь грозно нахмурит брови и прикажет… Кто знает, что прикажет самодержец?
Самодержец не раз тратил драгоценное время на то, чтобы писать резолюции о молодом человеке, имя которого узнал в свое время из дела о московских вольнодумцах. Император и теперь нашел время заняться беспокойным подданным. Было приказано уволить советника губернского новгородского правления Герцена в отставку по его просьбе, даже с награждением следующим чином за усердную службу. Одновременно ему же предписывалось отбывать дальнейшую ссылку в Новгороде.
Прочитал высочайшее повеление Герцен, и потемнело у него в глазах. Можно сказать, что Новгород затянуло беспросветной тьмой. Даром что по весне обмылось первыми дождями северное небо и светлее стали холодные воды Волхова; даром что косяками летели перелетные птицы, оглашая воздух переливчатым шумом; даром что на вешнем небе все чаще играли далекие зарницы.
Человеку, рожденному для форума и кафедры, предлагалось смириться с жизнью отставного чиновника и жить без срока, без надежды в городе, где все еще властвовал угрюмый дух временщика Аракчеева. Можно ли выбрать город страшнее и дальше от жизни? А рядом истаивает Наташа, его единственная на всю жизнь любовь.
Герцен начал новые хлопоты в столице, ссылаясь на болезнь жены. Он должен показать ее опытным медикам, если не в Петербурге, то хотя бы в Москве.
Наташа и в самом деле плохо поправлялась после ужасов, пережитых в Петербурге, и потери второго ребенка в Новгороде.
Весна на севере незаметно уступает место лету. Еще не потеплели дни, но на Волхов выплывают лодки и слышатся издали щемящие звуки русских песен. А кому они нужны здесь, в городе присутственных мест и купеческих амбаров?
Совсем посветлели ночи, но мертвым сном объяты улицы. Лишь древний кремль смотрится в спокойные воды Волхова, отражаясь в них, как в воздушной светлоте. Но кому дорог здесь этот памятник народного величия, когда в кремлевском соборе кощунственно хранят, как святыню, записки проклятого народом Аракчеева?
Все душевные силы Александра Герцена слились в одном чувстве ярости против насилия, управляющего страной. Но это не были прежние чувства молодого человека, вооруженного для борьбы только неудержимым пылом. Настало время науки в высшем смысле и действия практического. Герцен засел за философское сочинение, в котором звал науку наук на службу человечеству.
В Петербурге появилась в это время еще одна высочайшая резолюция, изменившая участь ссыльного. Ему разрешено было ехать в Москву – с тем чтобы оставаться и здесь под полицейским надзором.
Экипаж тронулся из Новгорода в жаркий июльский день 1842 года. Герцен вез в Москву начатый роман, незаконченные философские статьи, дневники, наброски. В будущее летели мысли. В одном только не заблуждался полупрощенный узник: в империи Николая I нет для него ни кафедры, ни форума…
В малом доме на Сивцевом Вражке все еще устраивается жизнь. А потом, усталые, сядут Герцен с женой в кабинете и оглянутся на прожитые годы. Какой долгий и трудный пройден путь! Они вспоминают дом княгини Хованской и незабываемое свидание в Крутицких казармах; вспоминают вятскую разлуку и счастье, обретенное во Владимире. Когда речь заходит о Петербурге, Наташа содрогается: никогда не забыть ей нового гонения на Александра и детской могилы, оставленной там. Наташе кажется, что дни, проведенные после Петербурга в Новгороде, текли, как пустые и холодные старческие слезы.
"Нет, нет!" – сама себе возражает Наталья Александровна. Всюду и везде, несмотря на горести, они все-таки были счастливы с Александром. И как забыть? В Новгороде Александр начал свой роман; исполнился ее давний совет: писать! И там же, в Новгороде, оставив роман, Александр со всей страстью души повернулся к философии. Философия! О ней кое-что знает теперь Наташа.
Будто давний сон, вспоминаются ей девичьи дни, проведенные на Поварской. Нелегко было пробуждение, но ни за что на свете не вернулась бы она теперь к прежней мечтательности.
А может быть, сама Москва изменилась? Раньше как-то не замечала Наташа на московских улицах истощенных поденщиков, бредущих с работы. Теперь ей нестерпимо сидеть за роскошным столом, уставленным драгоценными ненужностями. Конечно, ей, может быть, и трудно усваивать философские истины, но она умеет видеть неправду в жизни.
– И все-таки мы с тобой счастливы, Александр, – говорит Наташа. – Помнишь, ты сказал как-то, что никакие исключения не могут отменить общего правила? Пусть так! Но когда-нибудь эти исключения сами станут законом жизни.
– А знаешь, что нужно для того, чтобы не было бедствий на земле? О, самая безделица: только уничтожить беззаконные привилегии меньшинства. Даже враги развития человечества понимают это и трепещут. Нелепость случайного распределения богатства, нелепость гражданского порядка, приносящего в жертву интересы огромного большинства, невозможность равенства при таких условиях очевидны для каждого, кто видит дальше собственного носа. Чего же проще – лишить привилегий меньшинство? Но владельцы этих привилегий никогда не откажутся от них добровольно. Вот тебе и безделица! Эти привилегии можно уничтожить только силой. Но тут-то и кончается вся простота. Где взять силы, способные произвести такой переворот?
Сам Александр Герцен, пишущий трактат о новой философии, не знает ответа на этот вопрос. И никто не знает.
Никто? Но уже живет и действует человек, который закладывает первые камни в фундамент будущей философии. Та философия выйдет на площадь и совершит переворот и в сознании и в жизни людей.
Мыслитель, который укажет путь человечеству, живет далеко от России. Имя Карла Маркса не значится среди корифеев философии. Но именно этот человек откроет своим именем новую эру в науке.
Глава двенадцатая
"Да будут все страницы этой книги и всей твоей жизни светлы и радостны…" Надпись сделана Натальей Герцен на тетради, которую подарила она мужу для дневника.
Есть люди, которые с огромным трудом выработали в себе внутреннюю свободу. Один из таких людей стоит рядом с ней, Натальей Герцен. Пусть же будут светлы и радостны все дни его жизни!
Но еще не отцвело московское лето, еще даже издали не смеет заглянуть в кабинет Александра Ивановича хмурая осень, а в его дневнике появляются одна за другой горестные строки:
"Я увлекался, не мог остановиться – после ахнул… Подл не факт – подл обман…"
Отвлечется Герцен от дневника, потом снова возвращается к сокровенным признаниям: "Я добровольно загрязнился".
Что же могло случиться в доме, где живет любовь, выдержавшая все испытания?
А вот – случилось…
Однажды Герцен, задержавшись у друзей, вернулся домой на рассвете. Двери ему открыла горничная, девушка редкой красоты, едва пробудившаяся от сна. Александр Иванович хотел пройти к себе задними комнатами, чтобы никого не будить, и пошел следом за горничной…
Александр Иванович мог поддаться непреодолимому зову крови, но он не мог унизить себя и Наташу ложью.
Наташа долго ничего не могла понять. Слушала, чуть склонив голову, руки неподвижно лежали на коленях, глаза были строги и сухи.
– Вот и нет нашей любви, – тихо сказала наконец Наташа и сделала беспомощное движение руками, словно хотела собрать какие-то черепки, лежавшие у ее ног.