Впереди идущие - Алексей Новиков 20 стр.


– Вы правы в том смысле, что жизнь беспрестанно изменяется, только те и живут, кто так думает. Старое – бог с ним! Оно хорошо только тогда, когда становится причиной нового. А старое – прочь его! – с жаром повторил Виссарион Григорьевич и неожиданно признался: – Так, да, наверное, не всегда так! Вот я, например, до сих пор храню вашу расписку…

– Какую расписку? – удивилась Александра Александровна.

– Ту самую, которую вы выдали мне однажды, проиграв шесть миллионов рублей на китайском бильярде. – Он говорил о какой-то шуточной расписке, но голос его выдавал нешуточное волнение.

– Не помню никаких расписок, – отвечала, подумав, Александра Александровна. – Ну что же, может быть, теперь вы посадите меня, как неоплатную должницу, в тюрьму? – Слова ее тоже были шуткой, но после этого Александра Бакунина сказала совершенно серьезно: – Может быть, я и в самом деле была виновата перед вами в прошлые годы? Но стоит ли о прошлом говорить? Вот вы, неисправимый человек, опять говорите о чем-то новом в жизни. А если его нет и быть не может? – Она не могла заметить в ночном сумраке, как изменилось его лицо. – Новое? – еще раз повторила Александра Александровна. – А если жизнь наша похожа на тюрьму, из которой нет выхода и в которой не бывает никаких перемен? Живешь и ждешь: хоть бы пришел тюремщик да звоном ключей нарушил тишину. Счастливы вы, Виссарион Григорьевич, в своей страсти к обманчивым мечтаниям! – с чувством сказала Александра Александровна. – Когда я читала ваши недавние письма, мне так хотелось улыбаться милым воспоминаниям. Гордитесь: ваши прошлые речи не пропали даром. Ну, вернемся, однако, к жестокой действительности.

Они повернули к дому. Весь дом давно спал. Только заезжему гостю была суждена бессонница. Неужто сызнова все ему только померещилось? Неисправимый, неистовый, сумасшедший человек!

Случилось так, что на следующий день Белинскому приходилось больше быть в обществе Татьяны. Александра Александровна была занята беседой со старшей сестрой. Супруги Дьяковы собирались уезжать в свое имение.

Татьяна уводила гостя в дальние, любимые ею места. Прямухинские обитатели любили природу и умели ею наслаждаться. И, кажется, больше других истинной дочерью природы была Татьяна. Впрочем, на этот раз для уединенной прогулки с Белинским была у нее особая причина.

– Вы познакомились с Тургеневым, Виссарион Григорьевич? – спросила Татьяна. – Конечно, он рассказывал вам о нашей встрече?

– Он не скрыл от меня своего увлечения вами…

– Увлечения?! Иван Сергеевич слитком часто говорил мне о своей любви, чтобы дерзнуть повторять это слово после поспешного бегства. Что же это за человек, который даже в чувствах не осмеливается быть правдивым? Он называл меня своей музой и даже после бегства сложил в мою честь трогательные стихи. А для чего?

Что это было? Жалоба оскорбленной девы? Кажется, и мнение Белинского о Тургеневе ее вовсе не интересовало. Она во всем давно разобралась сама.

– Людей, Виссарион Григорьевич, надо узнавать не чувством, а рассудком. К сожалению, я на минуту забыла мудрый совет нашего Мишеля.

Опять Мишель! Он давно покинул родной дом, а его заветы по-прежнему властвуют в Прямухине.

Виссариону Григорьевичу ясно представилось, что должен был испытать по-мальчишески юный Тургенев, если бы услышал из девичьих уст, что не чувством, а рассудком нужно руководствоваться в науке страсти.

Татьяна продолжала говорить, а ее собеседнику казалось, что он слышит голос Михаила Бакунина. Кажущаяся горячность, а под ней ледок, который никогда не растает. Только темно-голубые глаза Татьяны еще больше потемнели.

От Татьяны же услышал Виссарион Григорьевич новость, сказанную между прочим: получено письмо о приезде в Прямухино еще одного гостя.

– Кто таков? – спросил Белинский, не придавая значения услышанному известию.

– Вы его знаете: Вульф.

– Который из братьев? – Виссарион Григорьевич предчувствовал недоброе.

– Гаврила Петрович.

Гаврила Петрович Вульф! Как ревновал к нему Белинский Александру Бакунину в давние времена – и тогда, когда сам еще лелеял несбыточные надежды, и тогда, когда уже не имел никаких надежд! Тверской помещик Гаврила Петрович Вульф приезжал к Бакуниным редко, но каждый раз, если это происходило при Белинском, Виссариону Григорьевичу казалось, что угрюмый паук плетет паутину вокруг Александры Александровны.

И как же торжествовал однажды над ним Белинский! В прямухинской гостиной зашла речь о Пушкине. Вульф долго слушал, наконец счел выгодным для себя вмешаться в разговор.

– Господин Пушкин приезжал в наши места по приятельству своему с нашим двоюродным братом Алексеем Николаевичем Вульфом, – сказал Гаврила Петрович. – Так вот, сказывали тогда, что господин Пушкин вел себя неназидательно по женской части.

И ничего больше не мог о Пушкине сказать.

Наступило неловкое молчание. Белинский, схватив какой-то журнал, судорожно им обмахивался.

– Что с вами? – тихо спросила у него Александра Александровна.

– Летом бывает очень много мух, сударыня, – громко отвечал Белинский и быстро вышел из гостиной.

Но разве был чем-нибудь похож Гаврила Петрович Вульф на достопамятного Ивана Федоровича Шпоньку, описанного Гоголем? Ничуть! Гаврила Петрович Вульф до отставки командовал кавалерийским эскадроном и сохранил властные привычки бравого отца-командира.

После того случая Виссарион Григорьевич на все лады варьировал рассказ Вульфа о Пушкине, и Александра Александровна неумолчно смеялась.

А что будет теперь? Глупая, беспредметная ревность Белинского сызнова зашевелилась.

Если бы не благоразумное предупреждение, бог знает, что могло случиться с Белинским, когда он, возвращаясь с прогулки, услышал на террасе ненавистный голос.

Новоприбывшего гостя встретили с подчеркнутым радушием. Впрочем, может быть, так только показалось Виссариону Белинскому. Он молча стоял, прислонившись к колонне, и наблюдал. Гаврила Петрович Вульф потолстел, как и подобает мужчине к сорока годам. Он что-то рассказывал, обращаясь преимущественно к Александре Александровне. В голосе его звучали властные нотки. Впрочем, и это легко могло показаться Виссариону Григорьевичу.

Новый гость присоединился к обществу, и прямухинская жизнь пошла обычным порядком – с шумом и смехом, с чтениями и музыкой. Гаврила Петрович участвовал во всем, а когда басовито подтягивал хору, то никого не сбивал. Только Виссарион Белинский сидел молчаливый, бледный: ему казалось, что пришел тюремщик и позванивает ключами.

Когда Александра Александровна играла с Вульфом на китайском бильярде, Белинский мучился еще больше: ведь ставкой была свобода Александры Александровны, ее судьба, ее счастье. А она проигрывала партию за партией. О горе! Еще один тверской помещик приехал в Прямухино искать себе подругу…

Александра Александровна была по-прежнему приветлива с Белинским, только стала чуть-чуть рассеянной. Она ничего не помнила из тех писем, которые совсем недавно ему писала. Вероятно, удивилась, если бы узнала, что от этих писем он сызнова сошел с ума. Во всяком случае, она не собиралась участвовать в этом сумасшествии. Ни прежде, ни теперь. Никогда. Да, кажется, она и не догадывалась, какую бурю подняла.

Виссариону Григорьевичу редко удавалось перемолвиться с ней наедине. Только однажды, когда Белинский неожиданно спросил, что думает Александра Александровна о своем будущем, он услышал в ответ:

– Нам, женщинам, прежде всего приходится считать свои годы.

Он удивился: какие годы властны над Прямухином? Сестры Бакунины должны быть вечно молоды! А прикинул – Александре Александровне больше двадцати шести лет!

…Когда идет она по саду и Гаврила Петрович молодцевато поддерживает ее под руку, Белинскому приходит на память знакомый стих:

А, кажется, хохочет сатана…

И сразу вспомнил: из тургеневской поэмы.

Кто же срезался в Прямухине? Ехал Виссарион Григорьевич в обитель гармонии и блаженства, а уезжал из тверского села Прямухина, принадлежащего господам Бакуниным. Умерла еще одна и последняя фантазия, залетевшая в безумную голову.

Путь Белинскому на Москву был открыт и свободен.

Глава седьмая

На концерте знаменитого Листа зал Московского Большого театра был переполнен. Любители музыки слушали затаив дыхание.

В недальнем ряду партера сидела совсем еще молодая дама. Ее большие серые глаза не отрывались от сцены. Волнение ее заметно нарастало. Спутник, сидевший рядом, часто бросал на нее взгляды, полные заботы и тревоги.

В одну из тех минут, когда прославленный артист, казалось, нераздельно овладел чувствами слушателей, молодая женщина склонилась к своему спутнику и, не в силах скрыть смущение, сказала ему так тихо, что он едва мог расслышать:

– Узнай новость, Александр. У нас будет ребенок.

Александр Иванович Герцен почувствовал, как у него остановилось дыхание. Радость, надежда и страх объяли его душу. Может быть, судьба посылает им выход?

Концерт Листа, на котором Наташа объявила новость, состоялся 27 апреля 1843 года.

Беспросветная ночь по-прежнему часто и подолгу царила в доме Герценов. Дневник Александра Ивановича был тому суровым свидетелем.

Еще в январе Герцен записал: "Опять тяжелый разговор с Натали, точно в прошедшем году… Несколько дней я заставал ее в слезах, с лицом печальным… Я просил, умолял, требовал, наконец, разумом разобрать всю нашу жизнь, чтобы убедиться, что все это тени, призраки. Она плакала ужасно…"

Долгий, холодный был январь. Еще не успели засохнуть чернила в дневнике, как в один из вечеров они опять долго и скорбно проговорили. А Герцен ощутил всю любовь, свою и ее, и чудо наконец свершилось. Они снова были юны и пламенны, как в день свадьбы.

В эти дни Герцен, может быть, в первый раз в жизни пожалел, что он не музыкант, – только торжественными звуками, потрясающими душу, он мог, казалось, рассказать о своих чувствах. И Наташа, на лице которой так долго лежала печать страдания, вдруг снова раскрылась и любовью своей обняла все его существо.

Он принялся за работу – предстояло написать последнюю статью из цикла "Дилетантизм в науке". Он писал с огнем и вдохновением. Знал, что статья будет хороша, потому что для него вопрос науки неотделим от социальных вопросов. А кроме того, рядом с ним, в кабинете, опять сидела Наташа, его прежняя Наташа!

На Сивцевом Вражке торжествовали разум, воля, любовь.

– О, если бы я мог быть музыкантом! – повторял Герцен.

Наташа смеялась. Она смеялась совсем по-прежнему. И это было самое радостное, самое удивительное. Будто через насквозь промерзшие окна заглянуло на Сивцев Вражек ослепительное солнце.

Они подолгу сидели молча, крепко обнявшись, и он видел, как исчезают страдальческие складки, которые так долго лежали около ее губ.

Если бы не появились в дневнике новые строки, похожие на стон!

"Еще ужасное и тяжелое объяснение с Наташей, – я думал, все окончено, давно окончено; но в сердце женщины нескоро пропадает такое оскорбление. Еще пять-шесть таких сцен – и я сойду с ума, а она не переживет…"

Измученные, лишенные сил, любящие и страдающие, они снова ищут и находят друг друга: "Мы теснее соединились, выстрадав друг друга… Мы глубже почувствовали благо нашей жизни! Но я трепещу…"

Александру Ивановичу хотелось увезти ее вдаль, где было бы и тепло и море, где бы остались они только вдвоем. Наташа слушает и недоверчиво улыбается: куда может увезти ее Александр, прикованный к Москве полицейским надзором? И разве можно убежать от самих себя? Здесь, дома, они восстановят свою любовь. Так шла эта зима, долгая, мучительная, с короткими проблесками прежнего счастья.

В апреле Герцен снова писал в дневнике: "Ни моя любовь, ни молитва к ней – ничего не помогает… Она бывает жестка, беспощадна со мной, – много надобно было, чтоб довести до этого ее ангельскую доброту… Она хочет и не может отпустить мне… Страшно, земля под ногами колеблется…"

Когда через несколько дней после этой записи Наташа объявила мужу новость на концерте Листа, чувство радости переплелось у Герцена с тысячью других чувств. Наташа любила, не простив, и сама изнемогала, не имея сил вырваться из заколдованного круга. Теперь, когда ей предстояло стать матерью его ребенка, прошлое святотатство Александра против их любви мучило ее с новой силой.

Она говорила об этом с угасшим взором, бледная, без кровинки в осунувшихся чертах; она умела быть и жестокой и беспощадной к нему, к себе, к ним обоим.

Их отъезд из Москвы стал бегством от самих себя. А ехать можно было только в ближнее подмосковное имение отца Герцена – Покровское. Здесь нет ни южного тепла, ни моря, но есть уединение и покой.

Вокруг дома шумели вековечные леса. Едва заметная в полях проселочная дорога вилась к Можайску. Воздух густо напоен клевером. На некошеном лугу перед домом блаженствует, вырвавшись на простор, Сашка. Только его звонкий голос нарушает тишину.

Но как не разыскать друзей Василию Петровичу Боткину? Василий Петрович вышел из рефлексии. Он женится на Арманс! А где же и можно обвенчаться тайно от родителя, как не в убогой церквушке села Покровского, затерявшейся в лесах?

Герцен взял на себя переговоры с местным священником. Седовласый отец Иоанн, живший в постоянном подпитии, едва услышав, что получит за свадьбу двести рублей, стал благодарить Герцена так, будто свадьба была задумана единственно для увеличения его, отца Иоанна, доходов.

Жених с невестой должны были приехать в Покровское. Наташа волновалась за Арманс. Василия Петровича Наташа хорошо знала. Он мог одинаково наслаждаться и песнями Шумана и индейкой с трюфелями. Какое же место уготовано бедняжке Арманс?

День свадьбы приближался. Приехал Кетчер. С его приездом исчезла в доме тишина. Гостил в Покровском и Грановский с женой. В честь будущих супругов был приготовлен торжественный ужин. Но из Москвы никто не приехал. В полночь дамы удалились. Мужчины сели за стол, и Кетчер не преминул откупорить шампанское. Он действовал по мудрому правилу: если вино есть, его надо пить.

К звону бокалов присоединились звуки приближающегося колокольчика. Едут!..

В ночной темноте из тарантаса вышел Боткин. Герцен подал руку, чтобы помочь выйти Арманс, – и очутился в чьих-то крепких объятиях.

– Белинский!

Виссарион Григорьевич хохотал до упаду. Боткин едва не плакал. Белинский и объяснил загадочное происшествие. Когда он приехал в Москву, то застал Боткина в новом припадке рефлексии. Арманс было отправлено письмо: проанализировав свои чувства, Василий Петрович не может без ужаса думать о браке. Ответ Арманс был короток: она освобождала Боткина от данного слова.

"Я вас буду помнить с благодарностью, – писала она, – нисколько не виню вас: я знаю, вы чрезвычайно добры, но еще больше слабы. Прощайте же и будьте счастливы".

Письмо и приехало в Покровское вместо Арманс. В уединенное жилище Герценов, где Александр Иванович и Наташа боялись коснуться незаживающей раны, ворвалась история попранной любви, принесенной в жертву рефлексии.

Василий Петрович был смущен, однако жаждал обсуждения своего поступка. Обсуждения не было. Всем было не по себе. Наташа смотрела на Базиля холодными глазами. Василий Петрович, не найдя сочувствия, проводил время в одиноких прогулках.

Внимание хозяев было отдано Белинскому. Наталья Александровна только и думала о том, чтобы предложить ему теплый плед, едва слышала первый приступ его кашля. Она заказывала его любимые блюда. Едва Белинский вступал в общий разговор, Наташа смотрела на него пытливыми глазами. Не часто доставалось такое ласковое внимание Виссариону Григорьевичу.

А на очереди был Сашка.

– Белинский! – басил он, подражая взрослым, и тянул гостя на луг за домом.

Здесь у Сашки был собственный кабинет естествоиспытателя. А мошки и жуки-самоубийцы, как нарочно, ползли сюда со всех сторон. Только бабочки, беззаботно кружась, дразнили нерасторопного натуралиста. Но тут неожиданные способности ловца проявил Белинский.

– Природа – важная материя для философии, – говорил Александр Иванович.

– Важнейшая, – отвечал Виссарион Григорьевич, готовясь к новому прыжку.

– Мне все больше думается, – продолжал Герцен, пытаясь начать серьезный разговор, – что философия без естествоведения так же невозможна, как естествоведение без философии. Взаимное отдаление этих наук – только свидетельствует об ошибках прошлого, их взаимосвязь – откроет новые, еще невиданные горизонты. Как ты думаешь, Виссарион Григорьевич?

Сашка настороженно прислушивался к непонятным, но заведомо опасным речам отца. По собственному опыту четырехлетней жизни он хорошо знал, что дай только взрослым стакнуться – тогда прости-прощай всякое дело!

– Белинский! – Сашка тянул его за руку подальше от родителя, туда, где природа раскрывала новые, только ему одному ведомые тайны.

Белинский покорно следовал за ним, зорко всматриваясь в высокую траву.

А с террасы спешила к дорогому гостю Наташа.

Наконец Герцен увел Белинского в кабинет. Виссариону Григорьевичу привелось выслушать рассказ о драме, которая началась в доме Герценов в тот летний день, когда Александр Иванович поддался неодолимому зову крови и добровольно загрязнился.

– Взыграла, стало быть, голубая дворянская кровь? – вырвалось у Виссариона Григорьевича. – Всех бы нас, мужиков, поучить хорошенько одной плетью! – Кажется, к укору грешнику он присоединил укор и самому себе. За каким призраком погнался он в Прямухино?

– Наташа, – продолжал Герцен, – вся сосредоточилась на своем оскорблении, на своем чувстве боли. Она отгородилась от жизни, и это ее губит. Для нее словно не существует больше ни окружающий мир, ни наши мысли и надежды. И вот – дом, построенный только на личном, оказался на песке. А ты, Белинский, писал мне о нашем счастье!..

Долго молчал Виссарион Григорьевич.

– Я не умею утешать, да и не нужны они, утешения. Оставим их для слабых духом. Но запомни мои слова: не может Наталья Александровна жить вне того необъятного мира идей и чувств, в который она вошла вместе с тобой. Если же рана ее глубока, то не может и быть иначе, когда сильна любовь. Любовью же вы и исцелитесь оба. Ни о ком бы не стал я пророчествовать, кроме как о тебе и о Наталье Александровне. Если ее силы иссякли, будь ты вдвойне силен… Творец небесный! Как я люблю вас обоих! – вдруг воскликнул Белинский, и столько горячности было в этих словах, что Герцен взглянул на него, не скрывая удивления: не часто так откровенно обнаруживал свои чувства Виссарион Белинский.

Виссарион Григорьевич теперь делил время между хозяином и хозяйкой дома. А возвращаясь с прогулок, которые он совершал с Натальей Александровной, держался в кабинете Герцена с видом заговорщика.

– Может быть, ты опять повторишь, что Наталья Александровна отвернулась от жизни? Нет в мире женщины, равной по уму и сердцу твоей жене! Нуте, – Белинский напускал на себя отчаянно строгий вид, – а что можешь предъявить ты?

Герцену, за отсутствием других новых работ, пришлось предъявить главы давно оставленного романа о некоем университетском кандидате Круциферском и Любоньке.

Назад Дальше