Белинский читал страницу за страницей, сопровождая чтение одобрительными восклицаниями. Но читать пришлось недолго. Так и застрял роман на предстоящей свадьбе героев.
Виссарион Григорьевич сложил последний лист и долго смотрел на Герцена.
– И ты не пишешь? Не пишешь?! – только и мог вначале повторять он. И тотчас весь вскипел: – Мировая скорбь одолела? Наталье Александровне, мол, присущ дар страдания? Ну, предположим. А у тебя что? Опомнись, Александр Иванович. Чем же и поможешь ты Наталье Александровне, если не позовешь ее: "Приди и помоги мне!" Ты обязан завершить роман! – Виссарион Григорьевич был полон энергии, словно именно ему суждено было возродить жизнь в доме Герценов.
Но тут Василий Петрович Боткин, о котором все забыли, потребовал немедленного возвращения в Москву. Шутка ли! Прогостил в Покровском целых три дня!
– Да неужто прошло всего три дня? – ахнул Белинский.
…Скрылся из виду тарантас, в котором уехали гости. Замолк вдали колокольчик. Только пыль, поднявшаяся на проселочной дороге, стояла неподвижным столбом.
– Он все тот же, Виссарион Белинский, и как я люблю его непримиримость и резкость! – сказал жене Герцен.
– Нет, нет! – отвечала Наташа. – Виссарион Григорьевич в чем-то изменился. Я не знаю, как выразить свое ощущение. Если б дело касалось не Белинского, я бы подумала, что так бывает с человеком, когда он встречает женщину и встреча эта очень, очень для него серьезна.
Герцен с удивлением на нее посмотрел.
Глава восьмая
Москва! Всю тебя искодесил в прежние годы Виссарион Белинский. Ходил в легкой шинелишке и прохудившихся сапогах в университет, пока не выгнали его из храма науки. А перепугались университетские профессоры-цензоры не зря, едва прочитали написанную этим студентом драму "Дмитрий Калинин". Восстал в этой драме Белинский против крепостного права с такой яростью, что поспешно закрыли перед ним университетские двери под благовидным предлогом неспособности к наукам.
Выгнали автора "Дмитрия Калинина" из университета, а он стал ходить к товарищам в университетские номера и там читал пьесу студентам.
А то еще путешествовал Виссарион Григорьевич куда-нибудь в Замоскворечье к дальним знакомым и, идучи, сгорал от стыда: сколько ни отгонял унизительную мысль, а она упорно возвращалась к изголодавшемуся человеку: авось попадет к обеду. Приходилось ему ютиться в разных местах, в каморках на Петровских линиях и в арбатских переулках, и наконец снова попал в университетские дома. Он жил тогда на квартире профессора Надеждина, став одним из главных сотрудников издаваемого профессором журнала "Телескоп". Закрыли "Телескоп" – опять пошел мыкаться по разным углам.
Воистину исколесил тебя, Москва, вдоль и поперек Виссарион Белинский, только в Сокольниках если и бывал, то всего раз-другой. А теперь будто и нет ему другого пути.
От Маросейки до Сокольников – не близкий путь, а седок знай торопит извозчика, пока не приедет под благостную сень. Между всех сокольнических аллей есть одна заветная, а на той аллее стоит дача, так себе с виду, ничем не примечательная. Но если на дорожке, ведущей от дачи к калитке, появляется женщина, давно расставшаяся с юностью, пожалуй, даже болезненная, Виссарион Григорьевич чуть не бежит ей навстречу и, перемогая проклятую одышку, шепчет:
– Мари!..
Марья Васильевна Орлова живет у родственников в Сокольниках, чтобы поправить на чистом воздухе пошатнувшееся здоровье.
Вот и ходят они по аллеям Сокольнического парка, а еще чаще сидят на уединенной скамейке. Если и забредет сюда случайный прохожий да взглянет на сидящих на той скамейке, непременно подумает: "Смолоду, что ли, не любили?"
Вечерние тени лягут на зеленую скамейку, прошелестит над ней свежий ветерок, Мари зябко поведет плечами – по нездоровью ей вредна вечерняя прохлада. Тогда они идут к даче рука об руку. Что бы сказала, встретив сейчас классную даму Орлову-старшую, мадам Шарпио?
Классная дама Орлова-младшая давно примирилась с действительностью и даже великодушно готова стать советчицей растерявшейся Мари. Но советов не потребовалось. Все на той же заветной скамейке Белинский просил Мари быть его женой.
– Зачем вам такая старая и неинтересная жена? – только и нашлась ответить Мари.
Можно представить, как бы возмутилась рассудительная Аграфена, услышь она это уничижительное и неловкое признание.
А Виссарион Белинский принял слова Мари как горькую исповедь одинокой жизни. Он не заблуждался и в себе. В его чувстве не было пыла юности. Ни капли хмеля – так казалось ему – не было у него ни в мыслях, ни в сердце. Но как мало он себя знал! Все доводы рассудка оказались бессильны перед волнением сердца, рванувшегося к Мари. И Мари проснулась после долгого и скучного сна в институтских стенах.
Ни жених, ни невеста не заговаривали о будущей совместной жизни. Зато Мари прочла первую статью своего избранника, посвященную Пушкину. А он говорил ей, с какими новыми силами примется теперь же, в Москве, за продолжение.
Когда в Сокольниках появлялась Аграфена, она слушала странные отчеты Мари. Может быть, чаще всего звучало в этих отчетах имя Пушкина, потом являлся какой-то Герцен и его жена, будто бы совершенно удивительная женщина…
– Ну, предположим, Пушкин – это очень хорошо, Пушкин! – выходила из себя Аграфсна. – А какова квартира, в которой вы будете жить? А меблировка? А средства? – Аграфена по-прежнему не верила в материальную силу критических статей. – Хорош и он, твой жених! – заключала с явным сарказмом практическая Аграфена.
Времени же, чтобы направить мысли Мари на существенное, никогда не оставалось. Жених уже подходил к даче со счастливой улыбкой. И даже в летнюю пору у него был повязан на шее теплый шарф. Можно ли такое вообразить!
Когда Белинский рассказывал Мари о Прямухине, она не раз повторяла:
– Оказывается, вы большой ребенок, Виссарион Григорьевич! А может быть, мне бы следовало вас приревновать?
Но она не ревновала, как не ревнуют избранника к любимой книге или картине, поразившей его воображение. Ничего подобного чувству ревности не было в сердце Мари, одержавшей блистательную победу над неведомой ей Александрой Бакуниной. Скорее даже гордость испытывала Мари.
Они по-прежнему ходили к заветной скамейке. По-прежнему дружелюбно шелестели в Сокольниках деревья. Только однажды залетел резкий, порывистый ветер, и на заветную скамейку, медленно кружась, стали падать пожелтевшие листья.
– Вот и напоминание мне о предстоящей разлуке с вами, Мари, – грустно сказал Белинский, разглаживая на ладони блеклый лист. Он поглядел на опечаленную невесту. – Но разве это не говорит вам о том, что скоро я опять приеду, чтобы увезти вас в Петербург?
Пожалуй, это и все, что было сказано о предстоящей свадьбе. Как ни добивалась Аграфена, наезжавшая в Сокольники из института, Мари ничего не могла припомнить. Дались ей какие-то опавшие листья!
Мокрое небо повисло над Москвой. Виссарион Григорьевич сидит в квартире Боткина и пишет. Во второй пушкинской статье речь идет все еще не о великом поэте, а о предшественниках его – Карамзине и Жуковском. Велики заслуги Карамзина. Он – преобразователь литературного языка, он приохотил публику к чтению журналов, он отразил в своих повестях жизнь сердца, как ее тогда понимали. Но никто не будет искать теперь в этих повестях воспроизведения действительности, никто не будет читать их как художественные произведения. Таков неизбежный приговор новых времен.
А как же смотреть ныне на "Историю государства Российского", за которую пожаловали Карамзину титул гениального писателя и великого гражданина? Дряхлеющие поклонники Карамзина думают и до сих пор, что присудили они Карамзину титул великого навечно.
Виссарион Григорьевич подошел к окну. Непереносный дождь! Хорошо, что Мари перебралась из Сокольников обратно в институт. Очень даже хорошо. А все-таки жаль до боли сердца недавних встреч на вольном просторе сокольнических аллей. Словно и Мари стала в институтских стенах другой: все чаще ссылается на мадам Шарпио…
Так что же сказать об "Истории государства Российского" Карамзина? Это скорее история Московского государства, ошибочно принятого историком за высший идеал всякого государства, полагает Белинский. Однако он и здесь отдает должное Карамзину: без него русские не знали бы истории своего отечества. Вот почему труд Карамзина навсегда останется памятником, хотя критика историческая и философская уже вытеснила "Историю" Карамзина из ряда творений, удовлетворяющих потребности современного общества.
Белинскому страстно хочется назвать другого современника Карамзина, творение которого перейдет как живое к потомкам. Но имя Александра Радищева запретно. Поэтому Виссарион Григорьевич принужден писать, не называя имен, о деятелях, которые действуют для будущего. Они бывают не признаны, не поняты, не оценены, часто даже гонимы современниками. Таков удел Радищева.
Белинский мог бы, конечно, работать над статьей и возвратясь в Петербург. Но стоит вспомнить опечаленные глаза Мари.
– Вот вы уже и уезжаете? – спрашивает она каждый раз и не может скрыть волнения.
Как же не вырвать у судьбы каждый лишний день, лишний час?
Статья между тем разрасталась. Впереди предстоял важный разговор с читателями о Жуковском.
…А дожди льют и льют. Серая, хмурая, мокрая Москва. Осунулась, побледнела Мари. Как ее покинуть? Может быть, они еще смогут вернуться в Сокольники хоть на одну счастливую минуту, прежде чем Мари снова станет пленницей этой чертовой старухи мадам Шарпио? Белинский не имел чести ее видеть, но каждый раз, когда о ней говорит Мари, ему хочется отправить мадам Шарпио на Лысую гору…
Приступив к изложению мыслей о Жуковском, Виссарион Григорьевич должен был обстоятельно коснуться романтизма. Прежде всего – надо же установить, что такое романтизм. Ведь и Пушкина тоже называли романтиком. А с другой стороны, и сейчас величают себя романтиками авторы туманно-чувствительных и беспредметных стихов. Что же такое этот романтизм, которому так верно служит Жуковский?
"Романтизм, без живой связи и живого отношения к другим сторонам жизни, – пишет критик, – есть величайшая односторонность!" Потому-то поэзия Жуковского чужда чувства прогресса, идеала высокой будущности человечества. Поэт видит лишь мир скорбей без исцеления, борьбы без надежды и страдания без выхода.
Несомненная заслуга Жуковского в том, что своими переводами он познакомил русских читателей с поэтами Запада. И стих его был приуготовлением к стиху Пушкина. Но Жуковский навсегда остался самим собой, то есть поэтом душевного порыва к неопределенному идеалу.
Вторая пушкинская статья близилась к концу. Истекали все сроки возвращения Белинского в Петербург.
Но сколько он ни повторял: "Я еду для того, чтобы как можно скорее возвратиться за вами, Мари", – все-таки печальны были ее глаза.
Глава девятая
Марья Васильевна мучилась своим счастьем: ей было страшно замужество; еще страшнее – мысль об одиночестве.
Аграфена с грустью смотрела на сестру-невесту. Она считала предстоящую свадьбу Мари прологом к скучной повести, серой, обыденной, лишенной всякого романтизма.
Конечно, она переедет с сестрой в Петербург. Как оставить ее одну? Тут следовал глубокий вздох: о таком ли бегстве из института в страну грез мечтала Аграфена?
К Мари тем временем стали приходить удивительные письма, словно шли они не из Петербурга, а из волшебной сказки:
"…Я хотел бы теперь хоть на минуту увидать Вас, – долго, долго посмотреть Вам в глаза, обнять Ваши колена и поцеловать край Вашего платья…"
Мари краснеет от смущения. Институтские стены не слыхивали таких слов. Что стало с Виссарионом Григорьевичем? Ничего подобного он никогда ей не говорил. А письма из Петербурга все чаще врываются в институт:
"Теперь я и здоров и болен одним, об одном могу думать и одним полон, и это одно – Вы!"
Письма опаляют руки Мари.
Видит бог, она долго сопротивлялась. Сначала она отвечала жениху главным образом наставительными письмами: как Виссариону Григорьевичу одеваться, чтобы уберечься от простуды, как правильно распределять работу и отдых, как лечиться. Это было похоже на мудрые правила, которые управляли жизнью в институте.
Белинский читал наставления и снова безумствовал. Тогда Марья Васильевна прибавила к разумным советам ему еще одно правило для себя: она будет писать в Петербург один раз в две недели.
А писала каждую неделю. Может быть, она стала бы писать еще чаще, но, чувствуя надвигающуюся опасность, взяла свои меры. В одном из писем она снова спросила жениха: зачем нужна ему жена старая, больная, бедная, нелюдимая в обществе и ничего не смыслящая в хозяйстве?
Ждать ответа было и томительно и страшно. Но все страхи утонули в потоке его ласк. Он тосковал, он считал дни до встречи. Однако умудрился же написать о ее болезни:
"Вы должны выздороветь, вышедши замуж; бывали примеры, что доктора отказывались лечить, как безнадежных, больных расстройством нервов женщин, советуя им замужество, как последнее средство, – и опыт часто показывал, что доктора не ошибались в своих расчетах".
Это уже слишком! Что бы сказала, прочитав эти строки, мадам Шарпио?
А письмо снова пламенело страстью и нежило. Ураган подхватил и закружил Мари, как беспомощную былинку.
Так бывает весной на реке: толпятся и кружатся почерневшие льдины – и вдруг откроется чистая полынья, блещущая небесной синевой. В письмах Мари вместо рецептов от кашля и кратких рассуждений о пользе калош стали появляться строки о том, что ей, разлученной с суженым, стыдно приносить в общество свою нарядную печаль.
"За эти мысли, – отвечал Белинский, – мне хотелось бы поцеловать Вашу ножку…"
Письмо и вовсе пришлось прятать от Аграфены. Да где же и знать Аграфене, что может написать порой автор критических статей!
Мари запомнила это письмо наизусть. Коли тронулся лед и солнце первое спешит искупаться в студеных, прозрачных водах, – тогда многое свершается в сердце. Если весна даже запаздывает, она все-таки остается весной.
После долгих лет наложенного на себя запрета Марья Васильевна решилась снова участвовать в танцах. Конечно, это произошло не на пышном и многолюдном бале, где соперничают между собой молодость и кокетство. Мари решилась провальсировать на скромном вечере у начальницы института, чем и вызвала несказанное удивление самой мадам Шарпио.
Отчет о событии, происшедшем на вечере у начальницы института, тотчас пошел в Петербург. При этом было передано беспристрастное мнение Аграфены: она, Мари, была лучше всех! Во всяком случае, этого хотелось Аграфене, а еще больше – самой Мари.
"Я совершенно согласен с Аграфеной Васильевной, – немедля откликнулся Белинский, – что Вы были лучше всех на маленьком бале Вашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее Вас – это так…"
Мари читала – и вдруг замолкли звуки мечтательного вальса, которые слышались ей после танцев у мадам Шарпио. Мари уже не писала больше в Петербург о своем участии в танцах.
Зато как же смеялась она, – а это так редко с ней бывает, – когда получила новое письмо с известием о кадрили, состоявшейся в Петербурге с участием Виссариона Белинского!
На вечеринке у знакомых развеселившиеся дамы вытащили Белинского на танец. Его посылали направо и налево, а он безнадежно путался и окончательно запутался в замысловатой фигуре, именуемой шене…
Мари долго смеялась, потом задумалась, сидя над шкатулкой, в которой хранила письма. Вошла Аграфена.
– Ты опять перебираешь свою ветошь, Мари? Я вовремя и о многом тебя предупреждала, но ты не хотела меня слушать.
И в подтверждение слов Аграфены, с письма о кадрили начались неприятности. Вернувшись в тот вечер домой, Виссарион Григорьевич почувствовал себя совсем плохо. И не было писем от Мари! Он высчитывал дни и часы. Когда же письмо приходило, Виссарион Григорьевич долго держал его нераспечатанным, чтобы продлить наслаждение. Чудак! Его ждала неотложная работа, а он описывал ей неожиданно пригожие сентябрьские дни, подаренные природой Петербургу. Он описывал ей ночное небо, усыпанное ярко блистающими звездами. И снова томился разлукой.
"Терпеть не могу таких положений, – признавался он, – они очаровательны для юношей и мальчиков, которые еще не выросли из стихов Жуковского и любят твердить: "Любовь ни времени, ни месту не подвластна". Виссариону же Григорьевичу представлялось, что разлука перед браком ставит людей в преглупое положение, которое можно выразить словами: ни то ни се…
Мари больше хотелось, чтобы он писал ей о звездах. А он, заболев после вечера, на котором отличился в кадрили, больше ничего не писал о звездном небе. Его заботило другое. Как и когда он сможет поехать в Москву? Прикинул неотложные работы по журналу – от них не оторваться, пожалуй, и через полгода. Совсем плохо с деньгами.
Сославшись на советы друзей, Виссарион Григорьевич поставил перед невестой, правда, нерешительно, важный вопрос: не лучше ли ей приехать для венчания в Петербург?
В то время, когда писалось это письмо, Мари тоже думала о предстоящей свадьбе. По картам (какая же невеста не раскинет карты?) будущее сулило столько счастья! И Мари размечталась. Конечно, свадьба не может состояться без участия мадам Шарпио! Что сказала бы иначе отвергнутая начальница? А после торжественной церемонии в институтской церкви почему бы не устроить свадебный обед с приличным числом приглашенных?
Бедная Мари! Она все еще плохо знала своего жениха.
Их письма разминулись. Дочитав письмо Белинского, начатое с описания кадрили, Мари не сразу даже поняла, какое чудовищное предложение сделал ей безумец: когда было слыхано, чтобы невеста ехала к жениху?
В то же время письмо, наполненное свадебными мечтаниями Мари, пришло в Петербург.
– А!.. – только и мог сказать Виссарион Григорьевич и задохнулся.
Он схватился за перо, перо разбрызгивало чернила, рвало бумагу. И разве это было похоже на письмо? Это гораздо больше походило на страстную речь, с которой он сам предстал бы перед Мари:
– Как? Покориться подлым и шутовским обычаям, профанирующим святость отношений, в которые мы вступаем! Свадебный обед? Да будь они прокляты, эти обеды, и все родственники, все дядюшки и тетушки с их гнусными обычаями! Опомнитесь, Мари!
Он был вне себя. Словно не от Мари пришло это письмо, в котором виделись ему премудрые наставления чертовой мадам Шарпио, и пьяные оскорбительные шуточки за свадебным столом, и идиотские визиты будущих молодоженов.
"При венчании будут, – пишете Вы, Мари, – всего человек двадцать да с моей стороны человек десять или пятнадцать; да зачем и где наберу я такую орду? У меня все такие знакомые, для которых подобное зрелище нисколько не интересно. – С пера опять брызнули чернила. – Еще раз опомнитесь, Мари!.."
Так начались неприятности.
Но кому же, если не Мари, он писал еще на днях:
"Какие ночи, боже мой! какие ночи! Моя зала облита фантастическим серебряным светом луны. Не могу смотреть на луну без увлечения: она так часто сопровождала меня в то прекрасное время, когда, бывало, возвращался я из Сокольников".