Злата Прага
Наконец он дома, в России, хотя, в сущности, дома, как такового, у него до сих пор нет. Приходится скитаться по гостиницам, пользоваться гостеприимством родных и знакомых, нанимать дома в Подмосковье.
Правда, здесь, во Фроловском, ему все нравится: уютный дом, светлая просторная терраса, живая изгородь из подстриженных елок в палисаднике и даже маленький, словно игрушечный, фонтан. Молодец, Алеша, во всем угодил его вкусу. А главное - здесь уединенно и божественно тихо.
Чайковский спускается в большой полудикий сад, постепенно переходящий в лес. Какой весной удивительный воздух, от него даже голова кругом идет. А может, это от усталости? Ну да, за последние три месяца обколесил пол-Европы, вкусил, что называется, все прелести шумной славы. Петр Ильич грустно усмехается. Многие из его собратьев к славе стремятся, считают ее чуть ли не целью жизни. Для него же она - в тягость. Быть узнанным, быть всегда на виду, слышать о себе всякие, похожие на сплетни, легенды… Нет, это не для него. Разумеется, он хочет, хочет всей душой, чтобы его музыку исполняли, понимали, любили, он пишет ее для людей. Но ни в коем случае не на потребу публике, в чем подчас обвиняет его критика. Да, действительно, основой музыки он считает мелодию, он уверен в том, что без нее невозможно музыкальное произведение, как невозможен без сюжета ни роман, ни даже коротенький рассказ. Однако кое-кто из критиков утверждает, что "мелодии, которые каждый в состоянии тотчас же пропеть, принадлежат к самому пошлому роду".
Чайковский задумчиво бредет по лесу, с наслаждением вдыхая запах сосны, смешанный с едва уловимым ароматом первых фиалок. Он давно сделал этот выбор: нелюбовь прессы его нисколько не огорчает, зато радует все возрастающая любовь публики…
Кажется, пора завтракать: в доме, он слышал, пробили купленные в Праге часы. Какой же мелодичный у них бой! Хозяин магазина, в котором Чайковский присмотрел эти часы, узнал в покупателе, как он выразился, "великого русского маэстро", пропел ему тему из первой части скрипичного концерта - Чайковский дирижировал им накануне - и хотел поднести часы в подарок. Они долго препирались, однако в конце концов Петр Ильич настоял на том, что заплатит хотя бы минимальную цену.
Восторженный хозяин магазина проводил своего знаменитого покупателя на улицу, снова напевая тему из ре мажорного концерта.
- Мой сын учится в консерватории, - рассказывал он Петру Ильичу. - Каждый день слышу в доме вашу музыку. Когда же я расскажу ему, что разговаривал запросто с великим русским маэстро, мальчишка сойдет с ума от зависти.
За завтраком Петр Ильич, как обычно, просматривает свежие газеты. Душно в России, безрадостно. Дух реакции доходит до того, что сочинения Льва Николаевича Толстого преследуются, как революционные прокламации. И вообще ему претит тупость и неуклюжесть во внешней политике, бесит пренебрежительное отношение к своему народу. А народ в России редкий: терпеливый, мудрый, снисходительный. Однако любому терпению может наступить конец…
Чайковский снова уносится мыслями в красавицу Прагу, одарившую его мгновениями настоящего, абсолютного, счастья. Он очень, очень полюбил чехов. За тот восторженный прием, который они оказали в его лице России.
…Все началось на одной из последних остановок перед Прагой, где поезд надолго задержали. В вагон пришла целая толпа поклонников с цветами и приветственными адресами. В Праге на вокзале толпа, овация, снова цветы и приветствия. И так до самого отеля, куда его везли в открытом экипаже под восторженные крики "Наздар!" ("Слава!").
А потом Чайковского с утра до вечера угощали, возили, всячески ласкали, баловали. Но главное было впереди: город буквально помешался на его музыке, которую играли на улицах, в парках, в домах. Почти сто лет тому назад пражане восторженно приветствовали Вольфганга Амадея Моцарта, чья опера "Дон Жуан", отвергнутая чопорной венской публикой, навсегда завоевала их любовь. Кто-то, кажется Антонин Дворжак, талантливый чешский композитор и симпатичнейший человек, сказал ему, что до сего дня Прага не удостаивала столь восторженного приема ни одного из чужестранцев. За исключением божественного Моцарта…
В Праге Чайковскому посчастливилось увидеть и услышать такую Татьяну, о которой он и мечтать не мог. Хрупкая, прелестная, трепетная героиня молодой чешской певицы Берты Фёрстеровой-Лаутереровой показалась композитору верхом совершенства. И снова овации были невероятные…
Чайковский задумчиво смотрит в окно, на таинственно синеющий возле самого горизонта дремучий лес. Весна обещает быть теплой, благодатной. Вот отдохнет он несколько дней, подышит живительной свежестью полей, лугов, лесов - и снова за работу. Чем дальше, тем больше обуревает его страсть работать. Растут планы, и подчас кажется - двух жизней мало, чтобы все исполнить. А жизнь так возмутительно коротка, быстротечна.
"Благословляю вас, леса"
С утра парило, с окрестных лугов тянуло медовым запахом свежескошенного сена. Семья удодов, жившая над самым окном мезонина, тревожно оглашала округу своим всполошным "худа-тут". Подняв голову от книги, Петр Ильич заметил, что по крутому скату крыши карабкается к гнезду рыжий кухаркин кот Прошка, наверняка рассчитывая запустить в гнездо лапу.
Чайковский торопливо сбежал по ступенькам веранды в палисадник, громко и сердито постучал по железу крыши палкой. Эхом отозвался дальний гром. Прошка скатился в клумбу с вербеной и скрылся в зарослях малины.
"Пора бы уж Ларошу быть на месте, - подумал Петр Ильич, опасливо поглядывая на выплывавшую из-за ближней рощи серую растрепанную тучу. - Коляска-то без верха. Ну, как дождик захватит…"
Герман Августович появился с первыми каплями дождя, взбежал на веранду, отряхивая с сюртука дорожную пыль. Всей грудью вдохнул свежий, напоенный ароматами вербены и китайской ромашки воздух.
- Покой у тебя прямо волшебный. Как в милой сердцу старине. Наверняка в таком вот доме жила семья Лариных, возле той скамеечки под липой Татьяна ждала Евгения, замирая от страха и надежды. Завидую и восхищаюсь тобой - умеешь создавать вокруг ту самую атмосферу поэзии, располагающую к грезам, которую я так люблю в твоей музыке.
Петр Ильич улыбнулся:
- Как ты знаешь, в моей музыке не так уж много покоя. Скорей наоборот. Последнее время критики усматривают в ней байроническую мятежность. Да бог с ними, с критиками, хоть ты и принадлежишь к их коварной рати. Давай-ка лучше попьем чаю прямо здесь, на веранде, в окружении разбушевавшейся стихии. Я несказанно рад тебе, дорогой друг, ибо, несмотря на мою любовь к отшельничеству, уже который день испытываю потребность поговорить об искусстве, литературе. И именно среди этой тиши и умиротворения, так будоражащих воображение и мысли. Вечером же, когда высыпят звезды и над садом зависнет полная красоты и неразгаданной тайны июльская ночь, ты почитаешь мне вслух Николая Васильевича Гоголя.
- Но ведь ты, Петя, смолоду знаешь его наизусть, - изумился Ларош. - Помню, мы со смеху покатывались, когда ты изображал Коробочку и Манилова. Ну, а твоему Собакевичу мог бы позавидовать любой корифей драматической сцены.
Чайковский добродушно рассмеялся.
- Помню, конечно. Однако же каждый раз, слушая Гоголя, я испытываю и наслаждение, и гордость, и желание вот так же, как этот чудный писатель, в каждом нюансе чувства быть истинно и беспрекословно русским. И дело тут не в квасном патриотизме - я, как ты знаешь, обожаю французов, среди них Мюссе, Флобера, Мериме, Стендаля. И все-таки Гоголь, Пушкин, Толстой пробуждают во мне еще и силы жить, творить, любить людей, природу, все мирозданье. Знаешь, дружище, когда я прочитал "Иоанна Дамаскина" Алексея Константиновича Толстого, я буквально захлебнулся от восторга и тут же, на полях книги, набросал тему будущего романса "Благословляю вас, леса". Нет, ну ты подумай, какая бездна, какая всеохватность чувства таится в этих строках:
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды,
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от края и до края,
И солнца свет, и ночи тьму…
Ах, Герман, кабы можно было, еще раз бы написал романс на эти строки. Хотя, признаться, и тот получился недурно. По крайней мере, краснеть за него не придется, правда? - Петр Ильич лукаво смотрит на Лароша.
- Ну, это как сказать. - Ларош изящно намазывает маслом тонкий ломтик хлеба, с удовольствием пробует свежее варенье из клубники. - Если сравнить, к примеру, с моим любимым "День ли царит" на стихи Лели Апухтина, то, может, и придется. Ты, кстати, не помнишь, кто положил на музыку эти восхитительные снова:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли в тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая,-
Все о тебе!
Чайковский откидывается на спинку стула и так безудержно хохочет, что по щекам текут слезы.
- А вот и помню, помню. Один начинающий, но многообещающий композитор, которого метр среди критиков назвал "несравненным элегическим поэтом в звуках". Так, кажется, ты выразился по поводу моего "Евгения Онегина"?
…После грозы дышится легко и привольно. В траве блестят щедрые пригоршни изумрудных капель, заливается птичий хор.
Друзья бредут едва заметной лесной тропкой, уходя все дальше и дальше в глубь чащи. Их обступает таинственная тишина, нарушаемая лишь дробным стуком дятла. Вдруг Петр Ильич изумленно вскрикивает, быстро наклоняется, раздвигает мокрую траву.
- Ты только взгляни - ландыш! Мой любимый, мой скромный, мой нежный цветок. Какими же судьбами попал ты из далекой светлой весны в темный июльский лес? - Он бережно кладет цветок на ладонь, любуясь его хрупкой воздушной красотой. - Ты будешь смеяться сентиментальности своего старого, давно седого друга, однако же я не могу без дрожи в сердце видеть эти цветы. Понимаю, такие чувства могут быть присущи институтке либо только влюбленной девице, однако с каждой новой весной все начинается сначала.
Когда в конце весны последний раз срываю
Любимые цветы - тоска мне давит грудь,
И к будущему я молитвенно взываю:
Хоть раз еще хочу на ландыши взглянуть,-
негромко цитирует по памяти Ларош. - Друг Петя, а почему ты не положил эти слова на музыку? Право же, вышло бы, как ты говоришь, недурно.
- "Нотр пти Пушкин", - задумчиво произносит Чайковский. - Что значит "наш маленький Пушкин". Так называла меня в детстве Фанни Дюрбах. Я ведь, как ни странно, начал свою творческую деятельность не с музыки, а со стихов. Причем на французском языке. Может, если бы не музыка…
- Тогда что?
- Нет, нет, этого "если бы" не могло случиться, - решительно возражает себе Чайковский. - Хотя мое преклонение перед литературой наверняка оказало мне неоценимую услугу: ибо оперный либреттист далеко не всегда обладает музыкальным слогом. А я, как ты знаешь, могу вдохновиться по-настоящему лишь добротной литературной основой.
- Что верно, то верно. Тут у тебя солидное чутье. Вот взять хотя бы Фета - многое из его поэзии не доходило до меня, пока ты не стал перекладывать ее на музыку. А теперь вижу, как это чудесно:
Уноси мое сердце в звенящую даль,
Где как месяц за рощей печаль;
В этих звуках на жаркие слезы твои
Кротко светит улыбка любви.
- Некоторые произведения Афанасия Афанасьевича Фета я ставлю наравне с самым высшим, что только есть высокого в искусстве. - Чайковский задумчиво смотрит вдаль, где сквозь редеющие стволы исполинских сосен проглядывает полоска закатного неба. - Люблю русскую литературу еще и за это ее удивительное гармоническое слияние ощущений и порывов души с состояниями природы. Это чувствуется уже в "Слове о полку Игореве". Ни у одного западного писателя не встречал я столь дивной, какой-то мистической и в то же время так близкой сердцу связи человека со всем мирозданьем. А вот в русской песне, русской сказке, в наших народных обычаях и поверьях это есть.
…Друзья долго сидят в гостиной, не зажигая лампы. Алексей накрывает на веранде стол, напевая "Журавля", в клумбе возле крыльца громко стрекочут цикады.
- В народе говорят: хлеба поспевают, - тихо замечает Чайковский, кивая в сторону раскрытого окна, за которым полыхают частые зарницы. - Мы находим в этом поэзию, а для народа хлеб - основа всей жизни. И как бы ни была тяжела жизнь у наших крестьян, дух у них крепкий, здоровый. Мы, интеллигенты, живущие несравненно лучше, еще получаем от них громадный заряд оптимизма. И это несмотря на тесноту, духоту, мрак, в которых они прозябают. Сердце сжимается, как подумаешь, до какого унизительного состояния доведен русский народ. Хотелось бы что-нибудь сделать для него, а бессилен…
Они долго молчат, каждый погружен в свои думы.
- Однако не так уж мы и бессильны, - первым нарушает молчание Ларош. - Вон, слышу, Алексей уже не "Журавля" поет, а твою симфонию. А он ведь тоже народ. Знаю, читают и Достоевского, и Толстого, и того же Пушкина - вот тебе и мрак. Думаю другой раз: пробуждается что-то в душах, копится, а потом как вырвется наружу… Ты знаешь, третьего дня слепец возле Новодевичьего монастыря "Белеет парус одинокий" пел. Заслушаешься. Я вот и мелодию записал. Нет, Петя, ты все-таки не прав относительно нашего бессилия. Сам ведь, помню, говорил, что музыка, искусство вообще раскрепощают душу. Однако ж, кажется, ужинать пора - грибками запахло, пирогами свежими. Итак, ужин, Гоголь…
- Новая симфония этого немца Иоганнеса Брамса, которую я сгораю от нетерпения проиграть с тобой в четыре руки, и, как всегда, на сон грядущий Моцарт. Волшебный, чарующий, неземной, вечно юный и обожаемый мною Моцарт…
Париж
Приезд Петра Ильича Чайковского в Париж совпал с началом сближения России с Францией, что тут же выразилось в моде на все русское: салоны красоты предлагали многочисленные шляпы фасона "Кронштадт", галстуки в стиле "франко-рюсс", в "Фолибержер" с огромным успехом выступал прославленный русский клоун Дуров с целым выводком дрессированных крыс…
Чайковскому претила дешевая сенсация, вовсю раздуваемая французской прессой, раздражал повышенный интерес к особе "Пьера Тшайковски". Как-то ему на глаза попался абзац в одной бульварной газетенке, репортер которой прямо-таки изощрялся в описании наружности русского композитора: "Это - человек маленького роста (?!), с благовоспитанными, но робкими манерами… с меланхолическим пламенем во взгляде, которое отражается во всех его сочинениях". Петр Ильич был вне себя от гнева. Однако приходилось сдерживаться - чужбина диктовала свои правила поведения.
В артистических кругах имя Чайковского пользовалось почетом, уважением, восхищением. Французские композиторы Гуно, Массне, Сен-Санс, Форе знали, любили его музыку. Известный дирижер Колонн предоставил в распоряжение русского композитора превосходный симфонический оркестр.
В доме Полины Виардо-Гарсиа Чайковского попросту боготворили. Еще десять лет назад знаменитая певица выписала из России клавир "Евгения Онегина", который с наслаждением играла своим гостям. Эта немолодая, но еще полная сил и энергии женщина произвела на Петра Ильича самое обаятельное впечатление. Она как святыню хранила память об Иване Сергеевиче Тургеневе, с которым состояла в многолетней дружбе, рассказывала Чайковскому историю создания многих произведений замечательного русского писателя.
Каждый раз, бывая в Париже, Чайковский непременно навещал этот милый дом. Шутил с хозяйкой, любезничал с ее дочерьми, с удовольствием слушал свои романсы в исполнении многочисленных учениц Виардо. И даже танцевал с молодежью.
Однажды после ужина мадам Виардо с таинственным видом взяла гостя под руку и повела в свою громадную нотную библиотеку.
- Сейчас я сделаю вам нечто весьма и весьма для вас приятное, - сказала она и загадочно улыбнулась. - О да, я знаю, вы боготворите этого человека…
Чайковский держал в руках подлинную партитуру "Дон Жуана" Моцарта, "писанную его рукой", и не мог поверить своим глазам. Просто наваждение какое-то. Он живо представил хрупкую тщедушную фигурку своего кумира, склоненную над этими, теперь уже пожелтевшими от времени, нотными листами… Он захлебнулся в вихре прелестных мелодий.
Мадам Виардо незаметно удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь.
"Ради одного этого стоило приехать в Париж, стоило терпеть всех этих маркиз, графинь, неделю не вылезать из фрака, - думал Чайковский. - Знал бы я, что меня ждет такая встреча. Да я бы летел сюда точно на крыльях…"
Остаток вечера Чайковский провел в глубоком раздумье, уединившись в мягком вольтеровском кресле, в котором некогда любил сидеть его великий соотечественник Тургенев. Хозяйка дома с необыкновенным тактом сумела объяснить окружающим, что мсье Чайковскому необходим отдых перед завтрашним концертом.
Прозрачная сиреневая ночь тихо опускалась на неугомонный в своем безудержном веселье Париж. Чайковский размышлял над миссией музыкального гения в этом мире. Моцарт, думал он, справился с ней, как никто другой, - его музыка взывает к самому светлому и доброму в человеческой душе.