Продиктовав эти строки, он сказал пастору: "Остановимся тут, это мне будет приятнее, и от времени до времени станем молиться, – что они и сделали. – Теперь, – примолвил он, – слава богу, я чувствую себя всё лучше и лучше. Ах! лишь бы меня не долго мучили! Как бы я охотно отдал всю кровь мою до последней капли, если б я мог выкупить ею свои грехи! Не правда ли, король – милосердый государь"? – "Да, – отвечал ему капеллан, – мы должны благодарить бога за то, что он нам дал короля милосердого и благочестивого". – "Это главное, – сказал Паткуль, – где страх божий, там и другие добродетели… Справедливо говорит Давид, что страх божий начало премудрости. Окружен ли он честными людьми?" – продолжал он, говоря о короле. Капеллан отвечал утвердительно. "А первый министр, граф Пипер, – что, он вельможа, боящийся бога?" На это капеллан ответил, что граф тоже неоднократно доказал свою набожность. "Слава богу, – продолжал Паткуль, – со мной, следовательно, поступят правосудно. Счастливо то царство, где господствует благочестие и правосудие!" Он начал расспрашивать капеллана о Швеции, университетах, ученых, богословских сочинениях доктора Мейера. Потом он заговорил о Галле и в особенности о профессоре Франке и докторе Брейтгаупте, спрашивая мнение пастора о них, а также, где он учился. "Да – сказал он, наконец, с глубоким вздохом, – да, да! есть у меня там и сям друзья, которые пожалеют обо мне и заплачут, узнав о моей смерти! Что скажет вдовствующая курфирстша и фрейлина Левольде и, в особенности, моя бедная невеста? (Паткуль был сосватан с одной саксонской дамой, по имени Эйнзидлен.) О! какое горькое известие для нее! Добрый мой господин пастор, – прибавил он, пожав ему руку, – могу я вас обеспокоить одной просьбой?" – "Охотно, – ответил ему пастор, – если я только в состоянии вам чем-нибудь услужить". – "Будьте так добры, напишите бедной госпоже Эйнзидлен, моей невесте; поклонитесь ей от меня в последний раз и скажите ей, что моя смерть, как она ни позорна, все же счастлива и спасительна для меня. Это ее немного утешит, особенно если она получит письмо от того, кто был при мне в последние мгновения моей жизни. Подумайте о моей верной любви. Моя невеста теперь свободна и ничем не связана, а я умираю, преданный и благодарный ей…"
Пастор обещался исполнить его желание. Паткуль достал кошелек и разделил свои деньги на три свитка. "Завтра, – сказал он, – если угодно богу, я не хочу ничем заниматься житейским". Он предложил пастору один из этих свитков, в котором было сто червонцев. Когда же тот начал отказываться, говоря, что он этого не заслуживает, – "Ах! г-н пастор, – воскликнул Паткуль, – я часто давал по тысяче червонцев за временную услугу; вы же мне теперь оказываете неоцененное расположение и приязнь, и я бы желал быть в состоянии достойнее возблагодарить вас! Впрочем, господин пастор, я хочу подарить вам самое драгоценное мое сокровище – Новый Завет греческий, с комментарием Ария Монтана. Эта книга была неразлучна со мной во время моего изгнания. Она находится теперь у майора Гротгузена; вы можете послать за ней". Пастор поблагодарил его и обещался хранить ее всю жизнь из любви к нему. Паткуль попросил пастора поклониться майору от его имени и благодарить его за все оказанные снисхождения. Потом он взял другую книгу и сказал: "Это я написал сам. Возьмите и эту книгу, г-н пастор, на память обо мне. Она докажет вам мою веру. Я бы очень желал, чтобы эта книга как-нибудь попала на глаза королю". Пастор сказал Паткулю, что он отдаст ее полковнику, с тем чтобы тот представил ее королю. "Ах, как это было бы хорошо! – воскликнул Паткуль. – Милая книга, желаю, чтобы ты была счастливее меня. Я говорю тебе, что Овидий говорил своим "Tristes", посылая их к Августу, из места своего изгнания: "Ступай, моя книга, и выхлопочи мне то, чего я сам не мог выхлопотать". Потом он попросил пастора прочесть ему молитвы предсмертные, в особенности ту, которая начинается так: "Вечному богу вручаю я мою душу…" Он сам повторил ее с большим вниманием и тут же заговорил о суете мирской. "Бог мне свидетель, – сказал он, – что среди всех благ земных у меня сердце всегда стеснялось и что теперь, когда я знаю, что должен умереть завтра, – я спокойнее и веселее, чем бывало, на больших пирах. Munde immunde vale, то есть прощай, нечистый мир! Г-н пастор, уверяю вас, что часто, особенно в последние годы, я старался освободиться от мира, но не мог. Я слишком был кругом опутан. О Иисусе! буди благословен навсегда ты, разрывающий сети диавола! Сети разорваны, моя душа свободна; это дело рук могущественного Карла. Благодарение богу!.. Справедливо сказал святой Павел (к Рим. посл. VIII, 27): "Вемы же, яко любящим бога вся поспешествуют в благое". "Господин пастор, – продолжал он, – я вас задерживаю; уже становится поздно, вы устали". Пастор отвечал, что нет, помолился еще с ним и кончил вечернею молитвой. "Посоветуйте мне, г-н пастор, – спросил его Паткуль, – должен ли я отдохнуть теперь немного? Я очень уже давно не спал… я очень слаб. Сегодня я не ел ничего и выпил только несколько глотков воды". Пастор ему присоветовал отдохнуть. "Итак, – продолжал он, – мое тело может теперь успокоиться на время… Завтра мне нужны все мои силы. Я должен и хочу завтра подкрепить свою душу святым причастием". Тогда он заметил время на своих часах, лег на кровать, и пастор удалился.
На другой день, 30-го числа, около четырех часов утра, капеллан опять явился к нему. Паткуль тотчас услышал его приход, встал и поблагодарил бога за хорошо проведенную ночь. "Уже давно, – сказал он, – я так хорошо не спал". Они оба начали молиться, и автор этого рассказа сознается, что должен искренно похвалить его набожность. Около шести часов Паткуль сказал пастору: "Во имя Иисуса, приступим к священному действию, пока шум дневный не увеличится и не помешает нам". Он стал на колени и исповедался с большим уничижением. Начало его исповеди было в особенности замечательно тем, что он привел стих из Быт. XLIV, 16: "Что отвещаем господину, или что возглаголем, или чим оправдимся? Бог же обрете неправду рабов своих". Потом он причастился – и, причастившись, попросил пастора читать ему благодарственные молитвы и сам повторял их за ним. Он особенно одушевился при стихе:
"Подкрепи меня духом твоей радости",
который, по его словам, был всегда его любимым изречением.
Солнце начало всходить. Он взглянул в окно и сказал: ""Salve festa dies!" – ты день моего брака. Я надеялся было праздновать другую свадьбу об эту пору; но этот брак счастливее. Сегодня душа моя будет введена в чертог уготованный, к предвечному жениху своему, Иисусу Христу. Как я рад! С каким нетерпением ожидал я этого дня!" – Тогда он во второй раз спросил у пастора, какою смертию ему суждено умереть. Когда же тот опять объявил ему, что он об этом ничего не знает, он стал просить его не покидать его, как бы казнь ни была ужасна. "Кричите мне святое имя Иисуса, – повторил он, – это облегчит мои муки. – Взглянув в окно, – ах, г-н пастор, – воскликнул он, – вот уже закладывают телегу… Слава богу, они торопятся; мне надоело жить. – Потом, взглянув на бумагу, где капеллан начал было писать его завещание, – это все исполнят, – сказал он. Пастор спросил его, не хочет ли он подписаться, – нет, – произнес он со вздохом, – я не могу написать это ненавистное имя. Мои родственники и без того найдут, что я им оставил. Всё в порядке, господин пастор; поклонитесь им, когда вы их увидите". Он снова начал молиться, пока дежурный лейтенант не пришел за ним. Тогда он сказал, обращаясь к пастору: "Вот и подтверждение вашего печального поручения; ну, пойдемте, – прибавил он, – пора, – и надел плащ, – Вы сядете со мной, – сказал он пастору, – не покидайте меня". Он сел в телегу и заставил капеллана поместиться сзади. Он обнимал и целовал его, просил не забыть поклониться невесте, благодарил его…
Таким образом они прибыли на место казни, окруженное тремя стами пеших солдат. Когда Паткуль увидал уже готовые копья и колеса, он страшно испугался, бросился на грудь капеллана и простонал: "Ах, г-н пастор, молите бога, чтобы я не впал в отчаяние". Пастор его начал утешать, напоминая ему распятого Христа… Тут его взяли, и пока с него снимали цепи, он читал молитву:
"О, агнец божий, ты, который, хотя невинный, был принесен в жертву на кресте…"
Когда же его привели к самому месту истязания, капитан Гиельмского полка произнес громким голосом следующую речь:
"Да будет ведомо всем и каждому, что по нарочитому приказанию его величества, нашего всемилосердого государя и короля, сей человек, который изменил своему отечеству, в возмездие за его преступления и в пример другим, долженствует быть колесован и четвертован. Пусть же каждый боится измены и верно служит своему королю". При словах "изменил своему отечеству" Паткуль пожал плечами и взглянул на небо. Потом он спросил: "Где мне стать?" И когда палач указал ему место, он сел на землю и, пока его раздевали, закричал капеллану: "Молите бога, чтобы он подкрепил меня в эту минуту…" Пастор помолился и, обратившись к народу: "Милые мои дети, – сказал он им, – скажемте "Отче наш" за этого бедного человека". – "Да, ах, да, – сказал Паткуль, – молитесь…"
В эту минуту палач ударил его в первый раз. Паткуль закричал изо всех сил: "Сжалься надо мной, Иисусе!" Однако же он получил от четырнадцати до пятнадцати ударов. Он имел дело с палачом неопытным, и казнь его была продолжительна и жестока. Во всё время казни он кричал раздирающим голосом, беспрестанно призывая Христа Спасителя. "Ко мне, ко мне, Иисусе, – кричал он, – вручаю дух мой в руки твои". После того, как его два раза ударили по желудку, он уже более не кричал, он сказал прерывающимся голосом: "Отрубите голову…" – и так как палач медлил, он сам положил ее на плаху. Только с четвертого удара ему ее отрубили… Потом его четвертовали и воткнули члены его в разных местах на копья.
Мы не прибавим никаких замечаний к этому рассказу: он сам говорит за себя. Если нам возразят, что капеллан с намереньем неточно передал слова Паткуля, то мы сошлемся, во-первых, на чувство каждого читателя, а во-вторых, заметим, что шведу, желавшему оправдать своего короля, следовало бы вложить совсем другие речи в уста пленнику. Нам возразят, что Паткуль говорил под влиянием страха, близкой казни. В этом мы вполне согласимся, да мы только и желали доказать, что Паткуль не был героем. Что министры Августа и сам Август поступили с ним противозаконно, бесчеловечно, бессовестно, согласно с тем, что тогда называлось тонкой политикой, дипломатической наукой; что Паткуль своей смелостью, рвеньем и деятельностью оскорбил и запугал их – в этом нет никакого сомнения; но он пострадал не за одну свою смелость. Читатели позволят нам сообщить несколько исторических подробностей, касающихся до заключения Паткуля. Известно, что, будучи кассиром русских войск, находившихся в Польше, генерал-поручиком русской службы и посланником, Паткуль состоял также в распоряжении короля Августа, который, между прочим, в октябре месяце 1704 года (за год с небольшим до его заключения) послал его вместе с генералом Брантом и двенадцатитысячным войском взять Познань. Осада ему не удалась; он отступил. Враги его воспользовались этой неудачей и, вероятно, уже тогда повредили ему в уме короля. Притом Август, по весьма понятным причинам, не верил в добросовестность и готов был подозревать всех и каждого: человек судит о других по самом себе. В декабре 1705 года Август имел свидание в Гродне с Петром, и именно из Гродно он послал в Дрезден приказ посадить Паткуля в Зонненштейн (его после перевели в Кёнигштейн) – в самое то время, когда, казалось, он окончательно скреплял союз свой с русским царем. Этот махиавеллический образ действия был, впрочем, совершенно в духе августовской политики. Тогда же поднялись различные толки о причинах этого приказания. Саксонский двор обвинял Паткуля в заключении тайного трактата с императором германским (что́ даже довольно вероятно), в желании разъединить союзников (Петра и Августа), в оскорбительных отзывах о самом Августе. Но под этими явными обвинениями таились другие, невысказанные. Трудно проникнуть в эту мглу, распутать сети всех этих дипломатических интриг, личных неприязнен, измен и подкупов, но, по всей вероятности, Паткуль, который видел вблизи двуличность и ненадежность Августа и хотел, может быть, загладить свои прежние вины, попытался устроить то, что́ десять лет спустя удалось Гёрцу, то есть сблизить Петра с Карлом; а Август, с своей стороны, предчувствуя неизбежный конец войны с шведским королем и подстрекаемый своими наушниками, врагами Паткуля, желал себя обеспечить, тем более, что Паткуль сам едва ли был очень разборчив на средства. Посадив в тюрьму посланника русского царя, он подвергался (и действительно подвергся) гневу Петра; но, вероятно, успел – если не очернить совершенно Паткуля в глазах его монарха, то по крайней мере оправдать его заключенье на время, потому что хотя сначала Меншиков и выступил из Польши обратно в Россию, и сам Петр не хотел дать никакого ответа епископу Куявскому, посланному к нему от Августа, пока не освободят Паткуля, но в сентябре 1706 года (то есть девять месяцев после заключения Паткуля в тюрьму) мы снова видим Меншикова и Шереметева в распоряжении Августа перед Калишем. Петр никак не мог ожидать постыдной выдачи Паткуля Карлу; узнав о ней, закипел негодованием, употребил все средства к избавлению своего посланника, хлопотал в течение целого года (Паткуль был выдан в сентябре 1706, а казнен в конце сентября 1707); но при известном упрямстве и гордости Карла никакие представления помочь не могли. Ничто не бросает такого яркого света на характер Августа, как его поведение под Калишем. Вероломный Альт-Ранштадтский трактат был уже подписан, а он – правда, нехотя – напал на Мардефельда (которого г. Кукольник упорно называет Мардофельдом), дал ему знать под рукой о грозящей ему опасности – и не посмел объявить Меншикову о заключенном уже мире. Август не был злым человеком, но совесть, кажется, в нем молчала постоянно. Двуличность его является, между прочим, в приказании, отданном также под рукою – кёнигштейнскому коменданту, – выпустить Паткуля; гнев Петра страшил Августа… Когда же Паткуля, по недоразумению, по упрямству или по корыстолюбию, выдали шведам, коменданту тайком отрубили голову.
Из всего сказанного нами мы заключаем, что Паткуль был человек умный, ловкий, может быть, слишком ловкий, искусный дипломат и хороший слуга Петру. Страшной смертью своей искупил он все прежние прегрешения и справедливо заслуживает наше сожаление и участие… Паткуль не мог не презирать Августа, его двор, его главных служителей; он чувствовал, что Петру нельзя было положиться на такого легкомысленного и вероломного человека, и старался на всякий случай упрочить за собой новых союзников; в надежде на свою посланническую неприкосновенность пустился в слишком смелые и слишком многочисленные интриги – и сам запутался в своих сетях. Мы, в приличном месте, постараемся оценить также права Карла, судьи Паткуля, а теперь обратимся к самому произведению г. Кукольника.
Уже давно (и весьма благоразумно) принято за правило, что критик не имеет права спрашивать у автора: зачем он выбрал такой предмет, придерживается такого-то мнения? – но должен сперва сам понять, какую себе автор поставил задачу, а потом рассмотреть, как он ее выполнил. Если г. Кукольнику угодно было сделать из Паткуля вдохновенного пророка величия России, представителя петровской мысли и силы, мы можем протестовать во имя исторической истины, но мы сперва должны доказать, что с художественной точки зрения автор не выполнил собственного намерения, чтобы иметь право произнести приговор над его произведением. Мы приступаем к подробному разбору сочинения г. Кукольника.
Акт первый. Действие происходит около Калиша. Входят граф Шулембург, саксонский генерал, известный своим незаслуженным поражением при Фрауштадте (в 1706 году) и знаменитой защитой Корфу против турок в 1716 году в качестве фельдмаршала венециянских войск, – и Смигельский, польский генерал. Смигельский, перехватив копию мирного трактата, посланного к Августу, грозится отдать "эти бумажки" Паткулю (который, заметим мимоходом, уже около года сидит в крепости); Шулембург хочет его арестовать, но Смигельский уходит с угрозами. Входит Август с свитой. Король в нетерпении ждет трактата, беспрестанно примешивает французские слова ради "couleur locale"; великий гетман коронный, Синявский, упрекает его в медлительности, с примесью латинских слов. Мы находим, что автор мог бы искуснее вывести польских магнатов, окружавших тогда Августа (тем более, что они уже не являются на сцену), – но дело не в том. Все стараются уговорить Августа вступить в битву; Август колеблется. Является Паткуль, убеждает короля, дает ему денег в билетах. Надобно "разменять"; приходит жид Леммель; Август покупает у него на все деньги разные подарки дамам. Смигельский приходит с известием о поражении шведов. Август отправляется спасать их остатки. Явление второе. Роза, невеста Паткуля, гуляет с своей служанкой. Шведы нападают на них. Август поспевает на помощь, избавляет Розу, поражается ее красотой, волочится за ней и предлагает ей ехать в Дрезден. Роза узнает, кто он, "теряется" и смотрит уже на себя, как на жертву. Август ей говорит, между прочим:
Облитая вечернею зарой,
Вы будете…
Роза отвечает: "я буду спать". Они уезжают. Неужели, думали мы по окончании этой сцены, любовник второй руки, этот мешковатый добрый малый – Август, тот пышный, великолепный, изящный Август, удачнейший подражатель Людовика XIV-го, тот венчанный вельможа, о котором нам говорит история? Неужели Август когда-либо произносил такие речи: