Герой Быкова (то же можно сказать и о героине) сущностно один и тот же. Это молодой человек, творческо-романтического склада, с развитым "органом полета", тонко чувствующий, склонный к саморефлексии, отнюдь не эгоцентричный, но и не готовый включаться в массовые акции, кампании и движения. Это аутсайдер, не дающий миру "поймать" себя. К реальности, данной нам в ощущениях, он относится с некоторым недоверием и насмешкой. Больше всего ему претят жестокость власти и жлобское равнодушие, массовидная пошлость "едоков хлеба", которые, в общем, скорее правила мироздания, чем исключения.
В эту матрицу укладываются и Рогов (с оговорками), и Ять из "Орфографии", и Катя с Игорем ("Эвакуатор"), и Волохов с Громовым ("ЖД"), и Свиридов ("Списанные"), и Даня с Надей из "Остромова"… И для них автор приберегает "кантовские" вопросы, связанные с ориентацией и поведением в этом мире: что я должен делать? на что я могу надеяться?
Вспомним, как развивается главная сюжетная линия "Остромова". Даня и Надя, встретившись в середине романа, впадают в любовь, как в болезнь – внезапно и бесповоротно. Кстати, стремительное взаимное "узнавание" и сближение героев изображено в романе на редкость экспрессивно и с покоряющей убедительностью. Они созданы друг для друга, они родственны, как некогда насильственно разделенные половинки андрогина из древнего мифа, пересказанного Платоном в "Пире". И все же им суждено расстаться. Согласно глубинной логике повествования, разница между ними в том, что Надя – просто удивительно привлекательная девушка, "положительно прекрасный человек" в достоевском смысле. Даня же – сверх того – наделен мистическим предназначением. Ему на роду написано вознестись над земной юдолью, стать существом более высокого уровня – Ариэлем, духом воздуха. Поэтому заботятся о нем оккультные силы, поэтому приставлен к нему страж порога Карасев со шрамом, кавалерийской походкой и неограниченными возможностями.
Но тут-то и происходит важный смысловой поворот. В финале романа Быков дает возможность своему герою взглянуть земным, человеческим взглядом на горние миры, на высшие уровни бытия, на которых якобы и открываются подлинные, последние смыслы кровавой и абсурдной человеческой неразберихи, тысячелетнего скандала под названием История. И, увидев, Даня содрогается и отказывается – от высот, глубин, величия и тайн. Он осознает, что трансцендентная иерархия ничем не лучше земной, с ее дворцами и тюрьмами, великими вождями и палачами, с ее сверхчеловеческой механикой и геометрией.
Даня выбирает удел человека среди людей, слабого, уязвимого, обреченного – и все ради того, чтобы было кому позаботиться о странном, угрюмом и одиноком мальчике Кретове, который позже возникнет – точнее, раньше уже возник в сюжете романа "Оправдание" (тьфу, запутаешься в хронологических соотношениях быковских персонажей и фабул).
Значит – побоку магию, чудеса, метаморфозы и полеты души во сне и наяву? Главное – на земле (как говаривал любимый герой Стругацких Иван Жилин, отказываясь от карьеры космопроходца, – о связях мира Быкова с мирами Стругацких мы еще поговорим)? Не совсем так.
Нельзя сказать, что Быков концовкой своего романа полностью обесценивает мистико-экзистенциальный опыт героя по совершенствованию собственной личности и возвышению ее над плоскостью постылой реальности. Устами Дани он заявляет: обрести и отдать – совсем не то же самое, что отказаться от попытки обретения. Путь, обучение и послушничество, постижение тайн бытия так же самоценны, как и отказ от приобщенности, как жертва. И все же вопрос о ценностных основах, опорах человеческого существования остается открытым.
Если не оккультное знание, не антропософские таинства, то на что же герой – склада Дани Галицкого, или Ятя, или Нади, или Кати – может надеяться в этом безнадежном мире? Может быть, на Бога? На христианское учение и религиозное чувство?
В "ЖД" Быков представил достаточно развернутую религиозную концепцию, вполне неортодоксальную и, пожалуй, еретическую. Изображен в романе некий монастырь, затерянный на просторах России, с его братией и настоятелем, отцом Николаем. Монастырь и его монахи – автор замечает, что подобных монастырей на Руси совсем немного, с десяток, – представительствуют здесь от лица истинного христианства, адептом которого явно выставляет себя и сам Быков. В речах и суждениях отца Николая, в его беседах с Громовым действительно открывается мировоззрение по-своему обаятельное и светлое. Это верование абсолютно адогматичное, одухотворенное и гуманное, требовательное к человеку в плане его помыслов и поступков, а не в плане соблюдения обряда. Такое христианство – содружество добрых и совестливых людей, соревнующихся в ненатужном пересечении границ собственного эго, стремящихся почувствовать и разделить боль других. Они и в загробную жизнь не слишком веруют, рассматривая ее как "бонус"; они и бытие Божие принимают как благую гипотезу, а не в качестве краеугольного камня своей доктрины. Члены этого монастырского братства являются если не распорядителями мирских дел, то заинтересованными, сочувствующими и очень много знающими наблюдателями. С ними в романе связаны свет и надежда.
В "Остромове" света и надежды поубавилось. В этом романе христианская доктрина поминается скупо и как нечто сокровенное – последний ресурс, который нужно приберегать на самый крайний случай, и не только из-за его драгоценности, но и из опасения разувериться в его чудотворной силе.
Здесь автор, похоже, возвращается к довольно уже расхожей версии Высшего существа как благого, но вовсе не всемогущего начала, во многом зависящего от своего творения, как генерал, неизмеримо превосходящий властью и положением рядовых солдат и все же полностью зависящий от их поведения на поле сражения.
Тогда, может быть, личность может найти опору в самой себе? При чтении романов Быкова часто создается впечатление, что автор тяготеет к экзистенциалистскому подходу: человек заброшен в чуждый и враждебный мир, свое подлинное положение он постигает – полуинтуитивно – в "пограничных ситуациях", а свой фундаментальный атрибут – свободу – реализует, принимая решения, осуществляя выбор в этих ситуациях.
Насчет экзистенциализма как философского течения у Быкова наверняка имеется вполне отрефлексированное мнение, с которым я не знаком. Но по части экзистенциализма "прикладного" у него в отечественной литературе есть предшественник и, пожалуй, учитель: автор по имени братья Стругацкие. Быков никогда не скрывал своей любви к Стругацким и почтения перед ними. По его романам ("Остромов" в этом смысле особенно характерен) разбросано множество явных и скрытых цитат, смысловых и ситуационных отсылок к книгам Стругацких. Речь, боже упаси, не о плагиате, а об изящных, порой чуть ироничных жестах благодарности – homage.
А главное – Быков не просто творчески заимствует у Стругацких отдельные мотивы и сюжетные ходы, но учится у них созданию и сгущению атмосферы фантасмагории, озадачивающему сочленению естественного, до боли знакомого – и невероятного, которое невозмутимо вводится в повествование в качестве исходной данности. (Сравнить, например, магический хронотоп "ЖД" или исчезновения девушек в начале "Остромова" с реальностью Эксперимента в "Граде обречен ном".)
И, так же как у Стругацких, герои Быкова в кульминационные сюжетные моменты оказываются перед выбором: куда повернуть, что предпочесть, чем пожертвовать? Совсем как Перец или Кандид, Румата Эсторский или Малянов с Вечеровским, Сикорски, Рэд Шухарт (поклонникам Стругацких, которых, думаю, много среди читателей Быкова, пояснять не надо)…
Похоже – да не очень. Вслед за Стругацкими Быков выписывает "пограничные ситуации" ярко и завлекательно, широким мазком. Однако при ближайшем рассмотрении условия выбора оказываются не такими уж жесткими. Да и сами решения героев выглядят порой не вполне убедительными, необязательными. В самом деле – в чем коллизия, например, Рогова? Этот молодой человек решает поверить гипотезе о сталинских репрессиях как методе отбора и воспитания сверхчеловека для строительства сверхобщества – Империи. Выбор, в сущности, чисто интеллектуальный, хоть и ошибочный. И за ошибку судьба – автор? – карает героя смертью. (Хотя можно увидеть тут и этический момент – не след слишком концептуализировать абсолютное зло, повышая тем самым его статус.)
Выбор Ятя – полный отказ от сотрудничества, да и вообще соприкосновений с новой властью – "размазан" на сотни страниц и в сущности предопределен натурой героя. В "Эвакуаторе" перед подлинным выбором герои, Катя и Игорь, не ставятся – они скорее подчиняются стремительному развитию внешних событий и меняющимся на ходу конвенциям повествования.
В "ЖД", правда, Громов, Волохов, Аня и другие персонажи принимают критические решения, движутся, очутившись на развилке, в ту или другую сторону, но в смысловом пространстве этой книги действует столько разноприродных факторов, что говорить о подлинном драматизме выбора тут не приходится.
И "Остромов" не меняет принципиально эту схему. В решающих точках поведение главных героев – Дани, Нади, Остромова – слишком обусловлено их заранее обозначенными личностными свойствами, сюжетными ролями, а также не слишком скрываемой авторской волей.
Особенно показательна стилизация под экзистенциальный выбор в "Списанных". Большая часть романа посвящена выяснению причин и обстоятельств попадания Свиридова (и других персонажей) в пресловутый список, описанию их реакций. В самом конце герой чудесным образом исключен из списка, но поставлен перед дилеммой: как быть дальше? Выйти на демонстрацию протеста и солидарности – или выскользнуть из ситуации, как из ночного кошмара, проснуться, забыть, что другие еще мучаются этим мороком. Реальная острота уже удалена из коллизии, но Быков идет дальше. Герою является Бог в гротескном обличье старой вороны и – это уже, похоже, насмешка над экзистенциалистским дискурсом – начинает склонять его к выбору, к активной гражданской позиции. Выбрав участие, Свиридов признает тем самым реальность и "серьезность" мира со всеми его проблемами, а значит, и бытие Божие. В противном случае он будет дезертиром и эскапистом. Но Свиридов не поддается на Божьи подначки и откровенно посылает своего собеседника. Забавно, но не более того.
Ну и что? – скажет мне поклонник Быкова. А где сказано, что писатель обязан следовать экзистенциалистским образцам? У него свой метод и своя манера.
Верно! И главная особенность манеры Быкова состоит в том, что художественный его мир демонстративно изменчив, многолик – обманчив. Обратим внимание: практически в каждом произведении писателя по ходу сюжета происходит радикальная смена декораций, данности оборачиваются иллюзиями, сдвигаются точки отсчета и системы координат. Художественный мир Быкова – насквозь игровой, он все время, явно или неявно, подчеркивает свой фиктивный, текстуальный характер. Обстоятельства, в которых живут и действуют его герои, оказываются трансформируемыми, как театральные декорации.
Примеры? Пожалуйста. В "Оправдании" прекрасно выстроенная концепция террора как всенародной проверки на прочность, проиллюстрированная яркими, психологически убедительными "реконструкциями", перечеркивается финалом, дающим гораздо более прозаические объяснения всем загадочным совпадениям. Картина, возникшая в сознании протагониста и предложенная читателю в качестве ошеломляюще смелой и верной, рассеивается, как мираж.
"Эвакуатор" являет собой образец хитро выстроенной литературной шкатулки с секретом – внутри "нормального" вымысла возникает вымысел второго порядка. Реалистический сюжет переходит в научно-фантастическое измерение, а ближе к концу становится ясно, что мы были вовлечены в игру, которую придумали для собственного развлечения герои романа.
В "Списанных" читатель все время колеблется – вместе с протагонистом, Свиридовым, – между разными, даже взаимоисключающими трактовками происходящего. "Список" оборачивается то оруэлловским кошмаром, в который погрузилось все общество, то индивидуально-групповым наваждением, которому люди охотно поддаются, каждый по собственным глубинным мотивам. Возникает и генерализующий вариант, отсылающий к Кафке: список – он и есть жизнь, ее нормальное и обычно не замечаемое состояние.
Особенно ярко это свойство быковской прозы проявляется в "ЖД". Там правила игры меняются чуть ли не в каждой очередной главе, там романная реальность обретает колорит то фарсового лубка, то гротескной антиутопии, то социальной сатиры, то фольклорной фантазийности, то политического триллера. Карнавал, маскарад, ярко раскрашенная луковка, с которой снимается слой за слоем вплоть до полного исчезновения.
Казалось бы – что в этом плохого? Ну, немного рябит в глазах, ну, неожиданности подстерегают читателя на каждом шагу – так ведь еще интереснее получается. Но дело в том, что при таком подходе авторское высказывание о мире теряет весомость, девальвируется. К примеру – Быков часто пишет о вещах и событиях жестоких и мрачных. Человеческая плоть и человеческий дух подвержены здесь тяжелым испытаниям. В его книгах много говорится о боли, смерти, моральных испытаниях и физических пытках, – и все это демонстрируется… Однако в самой этой форсированной жестокости проблескивает что-то несерьезное, подмигивающее. Садистски-изощренная церемония наказания в поселке Чистое ("Оправдание") оказывается представлением. Взрыв, который намеревается устроить в звездолете чеченская террористка, Черная Фатима ("Эвакуатор"), отменяется по причине невесомости. И в "Остромове" одна из самых жутких сцен – допрос в НКВД, когда Надю пытают чужой мукой, оборачивается инсценировкой. Конечно, моральные страдания героини подлинные, но источник их – фиктивен. А сцена "раскатки", которой рассвирепевший Даня подвергает следователя-палача Капитонова, вообще насквозь литературна, условна и имеет сугубо назидательное назначение.
Это – частность, но за ней открывается и общее: в таком трансформируемом мире герою очень трудно утверждать ценности, отстаивать свою позицию, да так, чтобы читатель ему поверил и проникся его правотой. Почва, в которую он должен упираться, расплывается, ускользает, подмигивая, из-под ног.
Вот мы и добрались до главной, встроенной проблематичности этого дискурса. Очень трудно постичь способ его взаимодействия с реальностью, а вместе с этим – объем и характер авторских притязаний. Одни установки здесь противоречат другим, нейтрализуют их.
Пишет ли Быков о действительной российской жизни, о ее истории и метафизике, о ее подлинных драмах и тенденциях? И да, и нет, потому что ради наглядного обнаружения этих тенденций, ради выявления самой глубинной и суровой сути этой жизни он позволяет себе художественную свободу, переходящую в полный произвол. Его историософские воззрения и догадки чрезвычайно интересны, остроумны, порой глубоки – но они извлекаются из материала, почти до неузнаваемости преображенного игровым, свободно парящим авторским воображением.
Хочет ли Быков вести диалог с читателем, делиться с ним своим своим интеллектуальным опытом, воздействовать на его представления, на его "чувство жизни"? Иными словами, наследует ли он традиции проблемной, взыскующей литературы? И да, и нет. Быков, с одной стороны, декларативно отказывается от претензий на тяжеловесно-серьезное отображение действительности, предполагающее суждения, оценки, уроки. Однако с озорством, фантазийностью, улетностью соседствует явная тенденция – если не к учительству, то к заявлению собственного взгляда на жизнь, своей шкалы ценностей. "Остромов" (как и другие произведения Быкова) полнится максимами и афоризмами, претендующими на глубину, общезначимость. В таком, например, духе: "…проклятие раздавленного человека имеет силу, небольшую, но силу; и это не то что справедливость… но равновесие, один из фундаментальных законов" (обратим внимание: автор тут вещает как бы от лица самого бытия). Или: "Есть угол зрения, которого никто не должен себе позволять: нельзя смотреть на мир глазами выброшенного щенка, глазами потерянного ребенка, одинокой матери, узнавшей, что она больна неизлечимо…".
Напрашивается вопрос, который только формалисты 20-х годов могли воспринимать как детски-наивный: это прием или всерьез? Потому что при таком подходе все моральные, религиозно-философские, социокультурные суждения автора рискуют оказаться под знаком потенциального "приема".
А может быть, все эти вопросы излишни? Вот в финале романа "Эвакуатор" Игорь, "придумщик америк", вступает в диалог с реальным миром – и объявляет, что не хочет иметь с ним ничего общего, во всяком случае, не собирается становиться переустроителем мира, борцом против его несовершенства. Всему этому он предпочитает "эвакуацию в чудесное пространство вымысла". В терминологии Игоря эвакуатор и означает – фантазер, создатель вымышленных миров, словесных вселенных, куда могут переместиться все, готовые ему внимать. Кто сказал, что не следует без крайней надобности умножать сущности? Достопочтенный Оккам, безнадежно устаревший вместе со своей бритвой. Нынче, да еще в сфере искусства, она никого не обязывает и не страшит.
Но писатель, похоже, не готов полностью отождествить себя с Игорем. В его книгах "план содержания" связан с массивом реальности, с вчерашними, сегодняшними и завтрашними заботами и проблемами российской жизни – но слишком уж тонкими нитями, допускающими свободное парение и пируэты. Вот и получается, что изобильная, брызжущая идеями, образами, неожиданными ходами и поворотами проза Быкова зависает между полюсами, точнее – колеблется, осциллирует между ними: не поучение – и не совсем развлечение, не художественное исследование – и не самозабвенное фантазирование, не размышление об уделе человеческом – и не авантюрно-триллерное повествование. Всего этого есть понемногу в каждом быковском тексте, и все сбивается в многоцветный, сильнодействующий коктейль. Пейте на здоровье, балдейте – эффекты будут разнообразными и стимулирующими.
Нет, я вовсе не собираюсь предъявлять писателю обвинения в равнодушии, релятивизме или, не дай бог, цинизме. Спасибо ему за яркость, изобретательность, да попросту за талант. И за то, что он поднял бунт против постмодернистской ситуации в культуре – ситуации, когда на мир смотрят исключительно сквозь мелкие осколки кривого зеркала. Но бунтует он внутри этой ситуации, нарушая одни конвенции и запреты, соблюдая другие, и чувствует себя при этом абсолютно комфортно. А слабо последовать примеру пушкинского князя Гвидона, который "вышиб дно и вышел вон"?
2012