Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма - Михаил Вайскопф 9 стр.


("Могила", 1835)

Нагнетаемое тут сопряжение смерти и эротики – конечно, общая константа европейского романтизма, с которой мы будем часто встречаться. Ее усердно эксплуатирует, к примеру, Греч в своей "Черной женщине": многоликая героиня романа соединяет в себе мертвенность с любовью, а последнюю – с попечительным началом. Но у его коллег это сочетание получает еще более мрачный колорит. Так, очень популярная в России песнь Миньоны из "Вильгельма Мейстера" Гете с ее знаменитым рефреном: "Туда, туда!" (Dahin! dahin!) у Н. Полевого в "Блаженстве безумия" (1833) и у Б. Филимонова в стихотворении "Туда!" (1838) переосмысляется в духе мистической некрофилии. Вожделенную Италию Филимонов заменил могильным брачным союзом:

Там ждет меня моя родная,
Там я желанный гость всегда,
Там, в гробе, – жизнь, любовь святая…

Туда, туда, туда, туда!

И у Филимонова, и у некоторых других авторов самая удивительная и зловещая особенность этого призыва заключается, однако, в том, что боготворимая ими могила замещает собой не только Италию, но и царство небесное – замещает в буквальном значении слова. В 1836 году анонимный автор в СО тоже восславил не загробный мир, а его преддверие – могилу:

Она возьмет меня и передаст мой прах
Векам, заслоненным грядущего судьбою;
Как мать, как нежный друг, заботясь о костях,
Сужденных тлению и грозному покою.
Она избавит плоть от скорби и страстей
И помыслы Творца мне в сумраке расскажет.

Потусторонние "туда" и "там" оказываются совсем рядом – на ближайшем погосте. Ср. в более раннем (1833) стихотворении Сергея Хитрово "К кольцу, сохраняющему тайну":

Мы дружно будем жить в могиле под крестом.
Поверь: и там есть жизнь!.. Там горестям преграда!
Мне сердце говорит: и там цветет любовь –
Не так, как здесь, в томленьях, в муках ада,
Где все обман, игра пустая слов –
Там Рай… и там любовь – небесная награда!

В каком-то смысле процитированные строки примыкают к стихотворению Вордсворта "Нас семеро", переведенному Козловым, – но они полностью лишены той детской наивности и доверчивости к миру, которой оно согрето. Вместо того в них ощущается пробудившаяся связь с народной верой в остаточную жизнь мертвецов под землей (ср. реликтовые погребальные формулы типа "Мир праху твоему" и т. п.). Как мы только что видели, эпигоны охотно украшают эту трупную жизнь свадебными цветами. Панегиристом подземного брака был, в частности, И. Росковшенко. Он настолько сроднился с героем Гете, что взял псевдоним Мейстер, но вместе с тем дополнил вдохновивший его роман ультраромантической некрофилией, чуждой оригиналу. Его стихотворение "Миньоны нет" (1838) заканчивается утешительной нотой:

Миньона, Миньона! отри свои слезы;
В могиле нам будет от горя приют,
И брачное ложе… и брачные розы…
В могиле, в могиле для нас расцветут!

Соответственно, массовая словесность Золотого века в товарных количествах продуцирует совершенно однотипные тексты, где горести постылой жизни сменяются тем ликованием, которому предаются герои, готовясь к кончине. Скажем, в альманахе "Цинтия" выходит в 1832 г. стихотворение "Тоска души", подписанное М. В. – ский (псевдоним М.И. Воскресенского). Душа представлена тут в каноническом образе "птички", томящейся в неволе, и поэт утешает ее: "Но – пой же, птичка, веселей! Не видишь ты, в тюрьме твоей Есть много прутиков гнилых, Подует ветр – и нету их <…> Ты тело грустью измоздишь, Земле ты землю возвратишь <…> О! будь же скорбь моя сильней, То грусть по родине моей… Конец мечтам! Всему конец! К тебе скорей, к тебе, Творец!"

В 1833 г. в ЛПРИ неизвестный автор – скорее всего, сам Воейков, тогда редактировавший издание, – публикует заметку "Смерть и бессмертие", исполненную несколько архаичным сладостным слогом 1820-х гг., но по содержанию вполне адекватную всей этой обновленной лирике черепов и погостов. "Ангел последних наших минут, – говорилось здесь, – столь несправедливо названный нами Смертью, есть нежнейший и благорасположеннейший из Ангелов. Ему поручено Отцом Небесным нежно и тихо принять удрученное сердце человеческое и с холодной земли перенесть его в выспренний, пламенный эдем". Туда, "в лучший мир", человек вступает "с улыбкой, так, как вступил в здешний со слезами". Оттого-то "чувствование восторга и славы часто изображается на лице умирающего".

Подобное "чувствование" писатели романтической поры наследуют как от житийной, так и от пиетистской традиции, опосредованной балладой Жуковского "Узник", герою которого в последний час явилось "Все то, чего душа ждала, И жизнь в улыбке отошла". Стихи эти были написаны на рубеже 1810–1820-х гг.; но, по сути, очень близкий семантический рисунок – смерть как исполнившееся ожидание и обретение заветной истины во всей ее полноте – автор воссоздает и в феврале 1837-го, повествуя о кончине Пушкина в письме к его отцу. В лице умершего Жуковский нашел "что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг?" Конечно, нет никаких оснований сомневаться в психологической достоверности этого свидетельства – и тем не менее знаменательна его сродненность со всем духом тогдашней культуры.

Сплошь и рядом сходные, но при этом крайне утрированные картины – порой отдающие непредумышленной пародией – нагнетают даже те литераторы, которые, как, например, Степанов и Вельтман, в целом сохраняют преданность земной жизни и пекутся об ее улучшении. На краю могилы нежные вампиры романтизма наливаются свежей кровью – кровью долгожданного инобытия. Их лица озарены счастливой улыбкой:

"Бледная, задумчивая, она оживлялась, на щеках ее показывался румянец тогда только, когда говорили с нею о жизни за гробом. Тогда глаза ее блистали звездами, щеки алели, как заря небесная". – Н. Полевой.

"Наконец, Алексис открыл отяжелевшие веки и с неизъяснимым выражением небесной радости посмотрел на свою подругу. Жизнь, казалось, уже покинула тело". – Н. Мельгунов.

"Умирающий простирает к небу свои руки <…> на устах является улыбка самодовольствия". – А. Тимофеев.

И дружно со слезою засветилась
Могильная улыбка на устах. –

В. Бенедиктов

"На носилках лежала очаровательной красоты девушка, на щеках румянец не потух, уста улыбались, но глаза ее были неподвижны, окованы смертью". – А. Вельтман.

"С улыбкой на устах усопший – тайну жизни познает". – С. Темный.

"И, чудо, на лице у умершей мелькнула, так нам показалось, улыбка". – М. Погодин.

"Тих, спокоен был лик умершего; задумчивая улыбка на губах его… Смерть не смела стереть этой улыбки. Он был теперь счастлив… он рассчитывался с жизнию…" – Н. Полевой.

"Глаза его закрылись; по лицу пробежал трепет; улыбка на устах появилась и уже не исчезала"; "Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою, – казалось, он глядит на прекрасную картину". – Н. Греч.

"Глаза сомкнуты, как у сонной; на бледных губах улыбка". – А. Степанов, "Постоялый двор". В том же романе сын ликует возле умирающего отца, на радостях "освежая себя шампанским". "–Чему же ты радуешься? – спросил старик с удивлением. – Тому, что вы перейдете за предел здешней жизни в отрадном спокойствии <…> Предчувствуете ли вы, батюшка, особого рода наслаждение?"

"Она сидела с тою же улыбкою ангельской кротости на полуоткрытых устах <…> Солнце садилось; красноватые лучи, падая на умершую, румянцем счастия оцвечали [sic] мраморную ее белизну и в тусклых очах зажигали светильник новой жизни". – А. Башуцкий.

7. Поиски "земной" альтернативы: поправка на новую идеологическую ситуацию

Здесь, впрочем, необходимо сделать сразу несколько оговорок принципиального свойства. Начнем с того, что смерть в романтизме часто бывала, так сказать, явлением обратимым. Я имею в виду и всевозможные визиты либо даже земные перевоплощения потусторонних существ, и обилие временных или мнимых смертей, которые в этой поэтике выполняли довольно многосложные сюжетные функции. Вдобавок к тому кладбища использовались в прагматических целях – прежде всего как место судьбоносной встречи героев, насыщенной магическим или сакральным смыслом.

Естественно, что романтизм этот – как элитарный, так и массовый – знавал и другие наслаждения, кроме загробных, и другие надежды, кроме предсмертных упований. Далеко не все поэты тешились могильными видениями во вкусе Росковшенко-Мейстера – иные предпочитали взывать к здравому смыслу: "Бог весть, какая жизнь во мгле; Но люди говорят порою, Что тяжело жить на земле, А тяжелее под землею". В конце концов, и сам Росковшенко на ее поверхности сумел дослужиться до чина тайного советника – одного из высших в империи.

Не всегда русский романтизм обличал эту юдоль. Случалось, что он слагал ей восторженные гимны на манер Панглоса: "Tout est pour le mieux dans le meilleur des mondes possibles". Более того, акафисты земной жизни порой возглашали именно те писатели, которые в других случаях вполне искренне предавали ее анафеме. Подобная двойственность, сопряженная с переменчивыми биографическими обстоятельствами, показательна, например, для Ростопчиной. Под Рождество 1834 г. она сочинила "Песню": "Где ж ты, жизнь?.. Когда настанешь? / Торопись… смотри, – я жду! / Ты сказала мне: "Приду!" – / Или ты меня обманешь?.. <…> / Иль напрасно знать и жить / Удаль юной мысли рвется? / Иль напрасно сердце бьется? / Или век мне не любить?" Героиня ее "фантастической оратории", написанной год спустя, – небесная, еще не рожденная душа, – словно отвечая на мистически-замогильные "Там" и "Туда!", решительно инвертирует направление этого призыва. Из безмятежных, застывших в своем совершенстве и потому донельзя скучных райских эмпиреев, где ее уговаривают остаться, она рвется вниз, на грешную землю: "Там есть любовь!.. там страсть и жизнь кипят!"

Заостренно полемический характер носит и другое ее стихотворение, созданное всего через год после "Поединка" и через два года после "Миньоны" Мейстера. Демонстративно само название этого текста – "Туда, где жизнь. Вечерняя беседа души с Ангелом-Хранителем", – которому в качестве эпиграфа предпослана вводная строка из Песни Миньоны (Kennst du das Land…). Взамен некрофильских томлений в нем тоже звучит обратный девиз; Италии Гете противопоставлена у нее родная Россия – это и есть ее "туда" или "там": "Жизни хочу я, – но ровной, но полной; Жизни под небом, под солнцем родным, Где бы разлуки холодные волны В срок не отхлынули с счастьем моим! <…> Там меня ждут, и зовут, и все любят, Там отдохнуть от изгнанья хочу…" (Между прочим, даже в том самом "Поединке", где могильными красками расписан был аскет Валевич, совсем в другом ключе подавался его злосчастный антагонист Дольский: вместе со своей светской подругой он представал – до сцены дуэли, конечно, – по большей части в жизнерадостном, если не легкомысленном освещении, явно любезном автору.) Но и у Ростопчиной уже в следующем, 1841 г. появятся печальные стихи, суть которых исчерпывается их названием, – "Я не для счастья рождена"

У Н. Полевого в Эпилоге "Абадонны" также сталкиваются между собой два противоположных взгляда, не находящие примирения. Отчаявшийся, измученный жизнью герой восклицает: "Я разрываю с тобою все связи мои, мир бездушный! Я знаю теперь твои обольстительные, пустые мечты". Но дальше эта тема, хоть и на короткое время, получает обратную оценку: "Сколько наслаждений для того, кто радостно смотрит на мир, прекрасный мир Божий, с любовью, дружбою, счастьем в сердце".

Жизнелюбивые интонации подкреплялись и общими мировоззренческими сдвигами, наметившимися к середине 1830-х гг. и создававшими некоторый, хотя пока довольно скромный, противовес некрофильски-спиритуалистическому эскапизму. (Такие тенденции отозвались, к слову сказать, в социально ангажированных романах Бегичева и Степанова.) Я подразумеваю растущую – по сути своей протореалистическую – тягу к этнографически выверенной "народности" и историзму, к быту и повседневности, к реальности, положительности, к соединению "Платона с Аристотелем", а идеи – с формой (Шевырев), к слиянию романтизма с классицизмом в рамках новой синкретической культуры, к "совершеннейшей гармонии вещества и духа" (Надеждин). Новые веяния надвигались с Запада, в научной жизни которого воцарилась антифилософская и антиспекулятивная реакция, а в жизни литературной и театральной – натуралистическая тематика (зачастую весьма эпатажного толка); веру стремились примирить со знанием и одновременно согласовать с будничными заботами, внедрить ее в социальную жизнь.

В России одним из ведущих глашатаев этого направления стал Надеждин, порой сбивавшийся, впрочем, на традиционный дуализм. Так или иначе, проповедуя идею создания синкретической культуры, он в своих антиромантических филиппиках призывал к союзу "души с телом" – т. е., по существу, апеллировал к той самой центральной догме о боговоплощении, которая, по определению Истерлин и Хэгструм, была специфическим достоянием именно западнохристианской традиции.

Назад Дальше