Исповедь уставшего грешника - Максимов Андрей Маркович 3 стр.


Любовь приходит только к тому, кто не исключает. И если он не исключает, то придет во что бы то ни стало, уж будь уверен. Для определенного типа людей, к которым, безусловно, отношусь я, любовь – непременная и обязательная составляющая жизни. И когда ее нет, ты ощущаешь рядом пустое место. А пустое место в жизни – это то, что обязательно и непременно заполнится. Обязательно и непременно.

Ты можешь делать вид, что чрезвычайно увлечен работой, или, скажем, воспитанием сына, или, например, вскапыванием огорода на даче, но если ты не исключаешь, - тогда кранты тебе.

И ты будешь удивляться: как гром среди ясного неба! И ты будешь нервно вскрикивать: о, Боже, этот взгляд вдруг пронзил меня! Ты будешь вздыхать: ничто не предвещало, и вдруг я увидел ту, без которой теперь моя жизнь не имеет смысла!

Удивляйся, вскрикивай, вздыхай, делай, что хочешь… Но, если ты неисключаешь, повторю я, то однажды ты увидишь ее, и испытаешь невероятный, панический страх, который всегда и есть предвестник любви – предвестник того вожделенного, прекрасного ужаса, который называется обмен душами. Бойся этого страха, мой мальчик, он, конечно, очень заманчив, но заманит туда, где можно поломать всю свою жизнь.

Кстати, именно этот страх я испытал, увидев высокую спину в своем театре…

Впрочем, до этого лирического мгновения надо было испытать еще немало других очарований-разочарований.

х х х

Конечно, неприятно об этом говорить, но все-таки главное, что в ней притягивало – молодость.

Отвратительно. Когда мужчина заводит роман с той, что годится ему в дочери, – стареющему Дон Жуану представляется, что он кричит на весь мир: смотрите какой я молодой! На самом же деле, он орет совсем иное: глядите, какой я старый! Я уже такой старый, что хочу всем доказать, что я – молодой!

Молодость не требует доказательств. Она просто является миру: смотри, мир, вот я какая – молодость, бери меня, хватай, пользуй! Когда молодость начинает себя доказывать, это верный признак того, что она постарела.

Ну, ничего в ней больше невозможно было разглядеть, кроме нагло бьющей в глаза молодости. Ничего такого, что отличало бы ее от других, поэтому сразу хотелось смотреть на грудь, которая тоже особого впечатления не производила. Глядя на таких женщин, обычно бросают: "Она? Да-да, конечно, красивая", и тотчас начинают разговаривать про что-нибудь другое. Такая красота не восхищает, не ослепляет, не требует обсуждений. Такая красота просит констатации. И всё, ничего иного не просит и не требует.

В юности я прочитал знаменитое стихотворение Николая Заболоцкого "Некрасивая девчонка" с ещё более знаменитым вопросом: "Так что ж она такое, красота, И почему ее обожествляют люди: Сосуд она, в котором пустота, Или огонь, мерцающий в сосуде?" Для юных и романтичных любителей поэзии ответ был очевиден: огонь.

Довольно быстро я вырос из романтики и понял, что бывает по-всякому: и сосуд, и огонь, и огонь без сосуда, и сосуд без огня… А лучше всего: чтобы сосуд – прекрасный, а в нем, чтобы огонь пожароопасно полыхал. В конце – концов, главное ведь не сосуд, и не огонь, а чтобы в глазах женщины явственно читалось: "Эй! Я тут! Видишь меня? Конкретно меня, конкретно ты – видишь?"

Она стояла у служебного входа и ждала меня. Звали ее, конечно, Марина. А как ещё могут звать юное, симпатичное создание, которое ждет режиссера у служебного входа? Ну, разве что – Катя.

Ее звали Марина. Она стояла с букетом красных гвоздик, изо всех сил стараясь изобразить неловкость и стеснительность.

Поскольку зрители не очень хорошо понимают, чем именно занимается режиссер в театре, представителей моей профессии редко встречают поклонницы. Поэтому, в отличие от актеров, режиссер не пробегает с лицом человека, спешащего в туалет, мимо девушки с цветами, а останавливается.

Букет красных гвоздик напоминал про Первое мая, но это бы еще ладно. Марина сделала главную ошибку, которую совершает большинство женщин: на важное свидание они всегда красятся так, будто хотят крикнуть: "Смотрите! Вот я какая!" Не понимают они: мужчины ждут от них совсем иного посыла: "Посмотри, дорогой, какая я настоящая". Глядя на ярко накрашенную даму, мы всегда представляем, как она будет выглядеть без косметики, и эта фантазия нас, чаще всего, пугает.

Что-то я отвлекаюсь все время…

– Здравствуйте, – прошептала Марина ярко накрашенными губами (я тогда еще не знал, что она – Марина, но почему-то чувствовал это). – Спасибо за ваше творчество.

Голос у нее оказался вполне приятным: к счастью, в меру звонким.

– Творчество – у Анны Ахматовой, – пошутил я, уже смотря на ее грудь и думая почему-то: "Неужели с этим совершенно чужим человеком я смогу просыпаться в одной постели? Нет, засыпать – это еще туда-сюда, но просыпаться…"

Забавно: Марина была совсем не похожа на блядь, она еще ничего, по сути, не сказала, кроме глупости про творчество, но, поскольку я не исключал, то и рассматривал Марину как человек, который не исключает. А как ее еще можно было рассматривать?

У меня никогда не было секса с проституткой, представляешь? Я дожил до седых волос – и никогда!

Впрочем, нет, однажды, по молодости, в первый же вечер знакомства я приволок домой девушку, которая поразила меня невероятными размерами своей груди… Но и тогда я сумел убедить себя, что полюбил ее не за это, хоть и прекрасное, но чисто физиологическое свойство, а потому, что хотел ее морально-нравственно-культурно воспитать. Кончилось все, надо сказать, печально: мы так напились, что ходили по очереди блевать на балкон, но донести удавалось не всё, и утром я, преодолевая тошноту, оттирал застывшую блевотину, потому что девушка ушла, сославшись на работу; пришлось на нее обидеться и морально-нравственно-культурно воспитывать других…

Но с того самого утра я понял: мне нужна в женщинах не физиология, а теплота. Почему я устроен таким странным образом, что ищу в женщинах не секс, а тепло, и чего это вдруг я так мерзну, причем с ранней юности, даже не понятно…

Именно подруга юности недавно сказала мне: "Друг мой, все красивые женщины тебе кажутся умными… Это заблуждение". Может, она и права. Подруги юности, если они остаются рядом с нами, редко выносят нам неверные оценки.

Чего ж это я отвлекаюсь всё время? Прости…

Так вот, значит, я сказал, вроде как пошутил:

– Творчество – у Анны Ахматовой.

Марина хмыкнула. Я не исключал того, что наше знакомство с ней продолжится, но за годы жизни с твоей мамой я абсолютно утерял навыки знакомств с дамами. Из какого-то замусоренного угла памяти всплыло воспоминание о том, что для продолжения знакомства необходим азарт, то есть страстное желание этого самого продолжения. Я прислушался к себе и никакого азарта не обнаружил. С желаниями, причем любыми, у меня вообще в последнее время – проблема. Я ведь просто не исключаю, а не исключать - значит: ждать, что будет дальше.

Вот я и ждал. Пауза затягивалась. Наконец Марина, глядя прямо перед собой в лужу, которая была столь грязной, что уже не могла ничего отражать, буркнула:

– Я хочу с вами встретиться и просто так поговорить…

"Что-то ей от меня надо, – подумал я. – Наверное, в театр хочет устроиться".

– Извините, что я так – сразу, – Марина не отрывалась от лужи. – Но глупо делать вид, что это не так. Вы не против со мной пообщаться? Кстати, меня зовут Марина.

Это было совершенно некстати…

"Чего все-таки ей от меня надо?" – спрашивал я непонятно кого, изо всех сил старясь не испытывать неловкости.

Неловкость – это когда хочется, чтобы быстрее все закончилось. И если бы Марина спросила: "Вы против со мной общаться?", я бы ответил: "Да", просто потому, что спорить не было сил. И желания не было.

Но она спросила: "Вы не против?", и я ответил самым коротким ответом:

– Да.

Она улыбнулась. Улыбка была не победительной, какую все чаще видел у своей жены, а тихой. И мне снова показалось, что у Марины умные глаза и высокий лоб. С грудью тоже все было нормально. Впрочем, я давно заметил: женщин с умными глазами гораздо меньше, чем женщин с красивой грудью.

– Завтра у меня репетиция заканчивается в три, – сообщил я, и, как мне показалось – решительно, двинулся к машине. Я почему-то думал, что, когда женщина просит мужчину о свидании, он должен вести себя именно так.

Не слишком ли я мудаковат для сорока семи лет, как думаешь, сынок? Когда тебе сорок семь, уже трудно понять: то ли ты впал в детский маразм, то ли сохранил юношеский пыл, то ли просто превратился в инфантильного идиота.

Дойдя до машины, я подумал, что надо бы предложить ее подвезти хотя бы до метро – это было бы по-мужски, красиво и вообще правильно.

Я обернулся – Марина исчезла.

Ты прекрасно знаешь пустую площадку перед нашим служебным входом и понимаешь, что там негде спрятаться, даже если б Марине вдруг захотелось поиграть в прятки. В театр бы никто ее не пустил, меня она не обгоняла. Она исчезла, как испарилась.

На следующей день на репетиции я про нее не думал совсем. Вообще. Я был свободен от нее, и это мне нравилось. Правда, репетицию я закончил ровно в три, а, шагая к служебному выходу, я зачем-то подумал: "Хорошо бы она не пришла. Бог его знает, что из всего этого получится…"

Я уже открывал дверь, и в голову пришла очередная нелепая мысль: "Очень даже понятно, что получится, если она придет, тоже мне – тайна Мадридского двора".

Марина ждала меня. Во всем своем индийском макияже стояла и нервничала. Я увидел ее через стеклянную дверь служебного входа.

"Если я выйду через главный вход, мы не встретимся", – подумал я и открыл дверь ей навстречу.

Она заметила меня и покраснела. А я испугался. Первое ощущение: не радость, не восторг, даже не любопытство – страх. Не заманчивый страх предчувствия любви, о, нет, обычный такой бытовой ужас интеллигента по поводу сразу всего. Что начнутся отношения, которые бог знает, к чему могут привести; что они не начнутся и я буду по этому поводу переживать; что отношения начнутся, а я окажусь несостоятельным в каком-нибудь смысле, например, в интимном; что сейчас в ресторане буду вести себя неловко, потому что абсолютно забыл, как себя в таких ситуациях ведут; что с Мариной этой придется о чем-нибудь говорить, а я совершенно запамятовал, как разговаривать с незнакомой женщиной, если с ней не связывают никакие дела… И даже по поводу того испытывал я страх, что нас увидят работники театра и подумают бог знает что, и это всё дойдет до Ирины, хотя при чем тут Ирина, ведь всегда можно отбояриться, что это журналистка, пришедшая брать интервью про новую постановку, хотя Ирина не будет ничего спрашивать и не дойдет до нее ничего, а ведь все равно страшно…

Вот.

Я сказал Марине:

– Здесь ресторан есть рядом.

– Я знаю, – смущенно ответила Марина. – Я там даже столик уже заказала… Вы не волнуйтесь: на вашу фамилию, чтобы неловкости не возникло… Ну, потому что там бизнес-ланч дешевый до четырех: народу много. И я вот заказала.

– Вы что живете поблизости? – почему-то спросил я.

Марина ответила быстро:

– Нет, – потом подумала немного и добавила. – Но провожать меня не надо. – Еще подумала и буркнула. – Не претендую…

"Вот, блин, – подумал я. – Её ведь точно придется провожать. Самые пробки начнутся, а живет она наверняка в каком-нибудь Зюзино-Овражкино…"

Да… Про этот аспект романа я как-то раньше не подумал. А если б подумал, то – что? Продолжал бы оставаться в своем нудном состоянии человека, который не исключает, то есть, надеется? Вряд ли…

Через пять минут разговора с Мариной я понял, что она меня почему-то совершенно не раздражает. Через десять я понял, что мне с ней легко. Она была очень хорошая, эта Марина, она говорила мне разные слова про мои спектакли, совершенно не хотела быть актрисой, знала, кто такой Мейерхольд, и ненавидела современную драму.

"Может быть, мне поставить "Гамлета" для нее?" – подумал я.

А почему бы, собственно, так и не подумать? В общем, с первой нашей встречи стало ясно, куда нас эти обеды приведут.

Я не знаю, как про это писать, правда.

Фраза: "… а потом мы курили, глядя в потолок, и молчали", – вызывает у меня усиленный рвотный рефлекс.

А еще есть такие слова: "ее грудь коснулась моих губ…"; "одежда слетела с нее, и я увидел прекрасное женское тело, которое отныне принадлежало мне…"

Ненавижу! Хочется блевать, приговаривая: "Так тебе и надо, мудаку, так тебе и надо".

Недавно я обнаружил у себя на столе пьесу какого-то молодого автора под названием "Сперма". Иногда мне кажется, что пьесы молодых людей, считающих себя драматургами, совершенно самостоятельно – как воробьи – прилетают в кабинет главных режиссеров и аккуратно приземляются к ним на стол. Трудно представить себе, чтобы Чехов или Толстой могли так назвать свою пьесу. Еще труднее вообразить афишу, на которой крупными буквами написано "СПЕРМА", а ниже – моя фамилия в качестве режиссера.

"Что вы ставите сейчас?" "Сперму"… И сразу в Кащенко.

Механически я открыл пьесу где-то посередине, и сразу напал на исповедь героя. Исповедь начиналась такими словами: "Я почувствовал в себе настоящую, подлинную силу и вошел в нее, не раздумывая". Автор не очень умело обращался с местоимениями, и это вселяло надежду на то, что речь шла, скажем, о входе в какую-нибудь комнату с тяжелой дверью, но – нет… Потому что после этого следовало: "Она застонала и задрожала всем своим юным телом…".

Когда у нас это все случилось? В первый день? В пятый? В шестнадцатый? Какая разница! История любви – это не перечень дней, а перечень событий, которые остались в памяти.

Выйдя тогда из квартиры Марины, я чувствовал себя мужчиной, и это было самое главное. Мне было хорошо и легко.

"Ты – классный", – сказала мне Марина.

И даже, если она врала, это не имело значения. Ничто не мешало мне ей поверить.

"В конце – концов, женщина может быть лекарством от простатита, – подумал я и почему-то обрадовался своему цинизму. – Тем более Марина знает, что Мейерхольд – это режиссер, и очень не любит современную драму".

А потом я пришел домой, поцеловал маму.

Она спросила:

– Есть хочешь?

Я честно ответил:

– Очень.

Она спросила:

– Как репетиция? Устал?

Я ответил, опять же, честно:

– Очень.

Она спросила:

– Когда премьера?

Я задумался над ответом, а мама полезла в холодильник за пельменями, и я понял, что в ответе она совершенно не нуждается.

Тогда я спросил:

– Где Сашка?

Мама ответила то, что, в общем, я и сам знал:

– В комнате за компьютером.

Я зашел к тебе и спросил:

– Как дела?

Ты ответил:

– Нормально.

Я спросил:

– Как в школе?

Ты ответил вопросом:

– Дневник показывать?

Твой ответ-вопрос я как бы не услышал, пошел в большую комнату, сел на диван, и, в ожидании вечных пельменей, то ли листал журнал, то ли глядел телевизор, что, в сущности, одно и тоже. Словно ничего не случилось (впрочем, разве что-то случилось?), продолжалась скучная семейная жизнь, без которой, тем не менее, я совершенно не представлял своего существования.

Ну, почему я совершенно не представлял своего существования без этой идиотской, скучной, а теперь еще и лживой (или не лживой?) жизни? Почему я совершенно не мог вообразить, что могу сказать маме: "Прости, я полюбил другую женщину – прощай"? Конечно, ни рядом со мной, ни в отдалении, короче говоря – нигде я не видел женщины, рядом с которой хотел бы стареть. Не с Мариной же, право слово? Но вот странно: я что угодно мог себе нафантазировать, какие угодно адюльтеры и страсти придумать, но стоило лишь начать представлять, что у меня нет этого дома, где ты и мама, а есть какой-то иной, совсем какой-то иной дом – так фантазия сразу застывала, замерзала как будто и отказывалась мне подчиняться. В сторону "иного дома" мне совсем не фантазировалось…

Неужели всё дело в привычке? Просто в привычке, – и всё? Вот Пушкин… Это такой поэт. Его даже ты, наверное, знаешь. Так вот он писал: "Привычка свыше нам дана, Замена счастию она". Понимаешь? Он не писал, что привычка – это есть счастье. Он, как всегда, точно заметил: замена.

Замена – подмена… Подмена – фальшь…

Разве я не вижу всю эту домашнюю фальшь? Вижу. И ты видишь наверняка. И мама. И эта фальшь держит меня? Ну, не бред ли? Бред. А чего ж держит?

В нашем театре один артист – он старше меня лет на десять – ушел от своей жены, пожилой актрисы, к девочке, которая только окончила театральный. Все отнеслись к этому совершено спокойно, практически без эмоций, лишь пожилые актрисы томно вздыхали и жаловались на несправедливость жизни. Понятно, что ни эти вздохи, ни эти жалобы никому интересны не были и никого не взбадривали. Но вот когда через полгода актер вернулся к жене, взбодрились все и с нескрываемым любопытством стали его расспрашивать: чего ж тебе там-то не хватало, у молодой этой красавицы? Пожилой народный артист, хорошо поставленным голосом, отвечал: мол, и там – занудство, и там – занудство. Но старое – привычней, потому что ты к нему уже как-то приспособился, нашел, так сказать, подходы. А к новому еще искать надо, а зачем? Пожилые актрисы понимающе кивали друг другу и переставали вздыхать о несправедливости жизни.

И я тоже понимаю своего народного артиста – вечного красавца. Меняя жену, мужчина ищет новое. А находит старое. Новое старое, конечно, раздражает больше, чем старое старое. Это понятно. Казалось бы, понятно каждому… Только чего ж они, ровесники мои и даже учителя, все меняют и меняют, дураки, что ли?

Назад Дальше